Костер неистовой любви (Марина Цветаева) - Елена Арсеньева 4 стр.


Жутко звучит? Избыточно физиологично? Однако забежим несколько (на десяток лет) вперед и призовем на помощь самого точного, самого беспощадного и проницательного эксперта души и сердца Марины, какого она в своей жизни имела, человека, который знал ее лучше других, – все того же Утомленного Анатома, ее собственного мужа.

«Марина – человек страстей, – напишет он Максу Волошину, который отлично знал эту пару и понимал ее беды и проблемы как никто другой. – Отдаваться с головой своему урагану – для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни. Кто является возбудителем этого урагана сейчас – неважно. Почти всегда все строится на самообмане. Человек выдумывается, и ураган начался. Если ничтожество и ограниченность возбудителя урагана обнаруживаются скоро, Марина предается ураганному же отчаянию…

И все это – при зорком, холодном (пожалуй, даже вольтеровско-циничном) уме. Вчерашние возбудители сегодня остроумно и зло высмеиваются (почти всегда справедливо). Все заносится в книгу. Все спокойно, математически отливается в формулу. Громадная печь, для разогревания которой необходимы дрова, дрова и дрова. Ненужная зола выбрасывается, качество дров не столь важно. Тяга пока хорошая – все обращается в пламень. Дрова похуже – скорее сгорают, получше – дольше…»

Это так холодно и жестоко. Но так безукоризненно точно! Диагноз или приговор? Часто – одно и то же. Вот как в данном случае.

К этому письму мы еще вернемся.

Ну а теперь, когда нам известен диагноз смертельной болезни Марины Цветаевой – art vulgaris, искусство обыкновенное, – вернемся в 1915 год, когда она любила сразу двоих… Нет, троих – ведь Сергей тоже оставался любимым ею!

А те двое других – кто они?

Один из них – поэт Осип Мандельштам, которого она помнила еще по Коктебелю, с которым встречалась потом раз или два, бродя с ним по Москве, и украдкой, как бы мимоходом, меж чтением стихов, предавалась любви, больше отдавая дань традиции. Ну, так нужно, чтобы мужчина и женщина отправлялись вместе в постель, даже если им не терпится поскорей оторваться друг от друга и начать читать друг другу рожденные их духовной (более духовной, чем физической!) близостью стихи:

Однако рассталась эта пара гениев после кратковременной встречи не без облегчения:

И если Марина позднее испытывала неприязнь к Надежде Мандельштам, жене Осипа Эмильевича, то лишь потому, что была величайшей, как уже говорилось, собственницей из всех живущих на свете.

Второй одновременный роман – с Тихоном Чурилиным, тридцатилетним поэтом из тамбовской Лебедяни. Сестра Марины Анастасия так описывала встречу с ним:

«…Черноволосый и не смуглый, нет – сожженный. Его зеленоватые, в кольце темных воспаленных век глаза казались черны, как ночь (а были зелено-серые). Его рот улыбался и, прерывая улыбку, говорил из сердца лившиеся слова, будто он знал и Марину, и меня целую уж жизнь, и голос его был глух… И не встав, без даже и тени позы, а как-то согнувшись в ком, в уголку дивана, точно окунув себя в стих, как в темную глубину пруда, он начал сразу оторвавшимся голосом, глухим, как ночной лес… Он брал нас за руки, глядел в глаза близко, непередаваемым взглядом, от него веяло смертью сумасшедшего дома, он все понимал… рассказывал колдовскими рассказами о своем детстве, отце-трактирщике, городе Лебедяни… и я писала в дневник: „Был Тихон Чурилин, и мы не знали, что есть Тихон Чурилин, до марта 1916 года“».

Он тоже обладал шагреневым сердцем поэта и был влюблен сразу в обеих сестер. Но Ася всегда находилась в тени Марины…

Встреча с Мариной сразила Тихона и больно его ранила. Она это и сама понимала:

Тихон посвятил недолгой «подруге» свои прозаические произведения, в которых воспел ее: «Из детства далечайшего», где рассказывается о «сладких страданиях» любви, которая как бы приуготовила к смерти впервые полюбившего мальчика, и фантастическую повесть «Конец Кикапу», где отзывается о ней так: «лжемать, лжедева, лжедитя», «морская» «жжженщщина жжосткая», что «лик свой неизменнорозовый держит открыто»…

Однако Тихон был Мариной отвергнут после одной или двух встреч: не нужен ей был равный, взрослый, только притворяющийся ребенком, жаждущий от Марины только тела, тела, ни капли души не желающий! Сама она не знала, чего хотела, ей-богу! То ей мало плоти, то переизбыток… Беда в том, что этого мужчину она не могла любить с тем непременным присутствием материнского начала в страсти, которого так жаждала, без которого не могла обходиться. Между прочим, именно этого не перенес в ней и Осип Мандельштам. Не зря же она называла его гордецом, подчеркивала его дерзость и заносчивость:

А ведь кстати! Как же мы упустили! Сердце-то Марины рвалось в те годы не между тремя мужчинами, а между четырьмя! Четвертым был Александр Блок… которого она не видела никогда в жизни, с которым и словом не обмолвилась. Но любила! Ох как любила… Она сказала бы: «Я его любила так, как не любила никого». Она повторяла это каждому из своих любовников и возлюбленных (если любовник – это тот, с кем осуществляешь плотские желания, а возлюбленный – к кому рвешься сердцем):

– Я никого не любила так, как вас!

Она всех их называла на «вы» и не лгала никому.

Для Блока Марина сплела венок из великолепных стихов:

А с Мандельштамом было покончено. Все, что раньше восхищало в нем, даже манера закидывать голову, теперь казалось смешным.

Между тем в Москву вернулся Сергей. И убедился, что становится чужим человеком в собственной семье. Он писал сестре:

«Нашел Алю похудевшей и какой-то растерянной. Всякое мое начинание по отношению к Але встречает страшное противодействие. У меня опускаются руки. Что делать, когда каждая черта Марининого воспитания мне не по душе, а у Марины такое же отношение к моему. Я перестаю чувствовать Алю – своей».

Он умолчал о том, что и жену своей перестал чувствовать, несмотря на то, что они вели бесконечные разговоры, делили ложе и даже умудрились между чтением стихов и выяснением отношений зачать ребенка. Марина была полна своей очередной любовью – по имени Никодим Плуцер-Сарна.

Боже мой, как далека была она теперь от мужа! Он еще не мог избавиться от тягостных воспоминаний о школе прапорщиков в Петергофе: «В одной комнате помещаются более ста человек, – все это галдит, поет, ругается, играет на балалайках и пр. и пр.». А Марина…

А у Марины…

Она так любила Никодима, что называла его побудителем своих стихов. Почти соавтором. Что и говорить, человек он был совершенно не похожий ни на кого из ее прежних любовников и возлюбленных!

Анастасия Цветаева описала его прелестно и необыкновенно точно: «Помню лицо Никодима – узкое, смуглое, его черные волосы и черные глаза… Он был среднего роста, привычно-элегантно одет (элегантность эта не имела в себе ни одной ноты лишнего), и был он молчалив, и глаза его темны… и была некая внезапность движений – брал ли портсигар или вставал вдруг идти, и была в нем сдержанность гордеца, и было в нем одиночество, и был некий накал затаившегося ожидания, и что-то было тигриное во всем этом – и если это иначе назвать – была ненасытность к романтике, хватка коллекционера и путешественника, и был он, на наш вкус, романтичен весь до мозга костей – воплощение мужественности того, что мы – в совершенно не общем смысле – звали авантюризмом, то есть свободой, жаждой и ненасытностью…» А на взгляд Марины Цветаевой:

Далеко не мальчик, старше Марины, европейски образован, он был снова – романтический герой и сильный мужчина, не допускавший покровительственного к себе отношения. Но, как известно всем, каждая сильная женщина только и ждет того, с кем рядом она могла бы хоть немножко побыть слабой. И Марина, опьяневшая от запаха его сигар и его духов, от того переизбытка изысканности, которого она была напрочь в своей простенькой бытовой жизни лишена, при скудости тех средств, на которые они с Сергеем жили, – Марина впала словно бы в некое наркотическое опьянение от этого человека, который нежно и осторожно трогал ее сердце, а по сути – играл им, поигрывал, как с очередной экзотической игрушкой, привезенной им из какой-нибудь невероятной, загадочной страны… Из страны под названием Любовь.

«Чтобы не слышать пустяков красоткам», у них был не только колокольный звон – у них была женская природа, которая подводила дела сердечные в самые внезапные минуты жизни. Едва ли Марина успела сосредоточиться на своей беременности! Воистину: «Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст…» Во всяком случае, она писала из родильного дома сестрам мужа подробнейшие письма-инструкции по ведению своего хозяйства, в котором, судя по всему, все шло абы как, и Марина надеялась с помощью временных помощниц навести наконец подобие порядка в своем запущенном быту, с непосредственностью ребенка добавляя при этом: «Мое – теперь – убеждение: главное – это родиться, дальше все устроится». Ну да – с помощью добрых людей… Вообще, по сути своей она умела просить, даже требовать у людей не только чувств, но и всяческой материальной помощи. С той же непосредственностью она сообщала сестре Сергея Вере: «Я – нелегкий человек, и мое главное горе – брать что бы то ни было от кого бы то ни было». Ну нет, тут уж она кокетничала: это было не горе, это было – средство выживания души, сердца, тела, наконец…

Между тем в своем вдруг случившемся материнстве она лишилась встреч с Никодимом, которому, конечно, мало интересна стала вечно захлопотанная мамаша: как ни мало уделяла Марина внимания своим детям, все же две дочери занимали массу места в ее жизни. И человек, о котором она упоенно восклицала: «О, поэты! поэты! Единственные настоящие любовники женщин!», тихо исчез из ее жизни.

Приехал из школы прапорщиков Сергей, ждущий назначения на фронт.

С грустью убедился в очередной раз, что они с женой – параллельные прямые, которые никогда не пересекутся. Она и сама не раз высказывалась в том смысле, что «для полной согласованности душ нужна согласованность дыхания, ибо что – дыхание, как не ритм души? Итак, чтобы люди друг друга понимали, надо, чтобы они шли или лежали рядом». Увы, «лежать рядом» с женой у Сергея просто не имелось времени. А значит, их души не согласованы, а значит, ей нет дела до его страшных предчувствий о судьбе России – он ведь беспрестанно общался с так называемыми нижними чинами, знал, каково у них настроение, какой страшной силы разлагательскую работу ведут в войсках большевики, и предвидел, что на недавно свершившейся Февральской революции дело не остановится, все это может кончиться истинной катастрофой для страны. Ну а ему меньше всего интересно, по кому на сей раз хмурятся ее брови, и набегает на глаза слеза, и кривятся в судорожной, не то мечтательной, не то мучительной улыбке губы, и кто вызвал у нее ту горечь, о которой он прочел на небрежно оброненном клочке черновика:

С ощущением этой горечи на губах Сергей и ожидал назначения на фронт. Марина же исступленно писала стихи, исступленно жаждала новой любви, между этими двумя делами занималась детьми… А тем временем обрушилась на Россию ожидаемая Сергеем и пугавшая его катастрофа – Октябрьская революция.

Сергей участвовал в уличных боях в Москве, чудом спасся: удалось, переодевшись, пробраться из Александровского училища домой. Он был просто болен от ярости, от боли за Россию – болен Россией. И мечтал только о том, чтобы представилась возможность продолжать борьбу.

Марина была безумно счастлива, что он остался жив. Странность их параллельных, не пересекающихся путей в том и состояла, что они непременно должны были знать друг о друге – вот есть он (она), вот жив (жива), значит, и я существую. Они не могли жить друг без друга… но и друг с другом жить не могли. Марина это понимала, оттого и писала в своих тайных дневниках: «Личная моя жизнь, т. е. жизнь моя в жизни (т. е. в днях и местах) не удалась… Причин несколько. Главная, что я – я. Вторая: ранняя встреча с человеком из прекрасных – прекраснейшим, долженствовавшая быть дружбой, а осуществившаяся в браке».

Она по-прежнему считала Сергея благороднейшим из людей, и его участие в октябрьских боях только подтвердило это, потому и писала слезами и кровью сердца:

«Если Бог сделает это чудо – оставит Вас в живых, я буду ходить за Вами, как собака…

Горло сжато, точно пальцами. Все время оттягиваю, растягиваю ворот. Сереженька.

Я написала Ваше имя и не могу писать дальше…»


И одновременно:

Кого же она ждала той ночью? И дождалась ли?


…Москва, 31 декабря 17-го. Поздний вечер. В доброе старое время вечером 31 декабря провожали старый год и готовились к встрече нового. Теперь никто ничего не понимает, все всего боятся и одновременно чего-то ждут. Кто-то – волшебных изменений, которые вмиг, бескровно, сделают Россию великой европейской державой. Кто-то понимает, что, по выражению баснословного князя Игоря, нельзя обрести меда, не погнетши пчел, то есть что без кровушки великие дела не делаются, и ждет, и предчувствует собственную смерть. Кто-то вообще ждет, сам не зная чего – что господь пошлет. А одна женщина ждет встречи с человеком, в которого влюблена. Именно поэтому она спешит теперь из гостей домой, хотя ее уговаривали остаться. Ради него она пришла туда, а его там не оказалось. И больше ей невмоготу было оставаться в той компании: там собрались одни поэты, которые до бесконечности читают свои стихи и ругают стихи других, в том числе – и ее. Какая чушь! Они стихи пишут, она – живет ими, дышит.

Почему он не пришел? Может быть, она чего-то не поняла? Может быть, он ждет у нее дома? Ведь они обычно встречались именно там, в деревянном двухэтажном оштукатуренном доме в Борисоглебском переулке, между Арбатом и Поварской. Спальня и рабочая комната Марины находятся в жилой мансарде. К стене прибито чучело орла; все сплошь затянуто коврами, даже окно, так что и днем на столе должна гореть лампа. На тяжелом маленьком секретере множество старых книжек в истрепанных кожаных переплетах: Державин, Гёте, Лермонтов, Гюго, Мюссе…

Внизу две комнаты: первая большая, но нежилая – только на одной из голых стен висит вверх колесами старый велосипед с деревянной рамой. В соседней комнате, маленькой, тихо, как мышки, спят Маринины дочери, то есть младшая спит, а старшая – неведомо. Может быть, ловит чутким, ревнивым ухом разговоры, доносящиеся сверху…

Он: Я бы никогда не мог любить танцовщицы, мне бы всегда казалось, что у меня в руках барахтается птица.

Она: Раньше все, что я любила, называлось – я, теперь – вы. Но оно всё то же. Женщина – одержимая. Женщина идет по пути вздоха (глубоко дышит). Вот так.

Он: А мужчина хочет – так! (Выброшенная рука. Прыжок.)

Она: Это не мужчина так, это тигр так. Кстати, если бы вместо «мужчины» было «тигр», я бы, может быть, и любила мужчин. Какое безобразное слово – «мужчина»! Насколько по-немецки лучше: «Mann», и по-французски: «Homme». Man, homo… Нет, у всех лучше…

Но дальше. Итак, женщина идет по пути вздоха… Женщина – это вздох. Мужчина – это жест. Вздох всегда раньше, во время прыжка не дышат. Мужчина никогда не хочет первый. Если мужчина захотел, женщина уже хочет.

Он: А что же мы сделаем с трагической любовью? Когда женщина – действительно – не хочет?

Назад Дальше