Костер неистовой любви (Марина Цветаева) - Елена Арсеньева 8 стр.


Подобное письмо, ну, по форме другое, но столь же состоящее из полунамеков вперемежку с грубой откровенностью, женщина могла бы послать покидаемому любовнику. И немедленно, закончив это краткое, уже почти безлюбовное послание Бахраку, Марина принялась строчить другое – тому новому, ради которого давала отставку прежнему:

«Арлекин! – Так я Вас окликаю. Первый Арлекин за жизнь, в которой не счесть – Пьеро! Я в первый раз люблю счастливого и, может быть, в первый раз ищу счастья, а не потери, хочу взять, а не дать, быть, а не пропасть! Я в Вас чувствую силу, этого со мной никогда не было. Силу любить не всю меня – хаос! – а лучшую меня, главную меня. Я никогда не давала человеку права выбора: или всё – или ничего, но в этом всё – как в первозданном хаосе – столько, что немудрено, что человек пропадал в нем, терял себя и в итоге меня…

Вы сделали надо мной чудо, я в первый раз ощутила единство неба и земли. О, землю я и до Вас любила: деревья! Всё любила, всё любить умела, кроме другого, живого. Другой мне всегда мешал, это была стена, об которую я билась, я не умела с живыми! Отсюда сознание: не женщина – дух! Не жить – умереть. Вокзал».

Арлекин?! Да откуда же он взялся – среди множества Марининых Пьеро?

Вскоре после того, как семья покинула Германию, переехала в Чехию и устроилась близ Праги в местечке Мокропсы (что это, ради господа бога, забыли псы и почему они оказались мокрые?!), Сергей привел однажды в гости своего товарища по Пражскому университету – Константина Родзиевича.

Еще недавно она воинственно декларировала в письмах Роману Гулю: «Основа творчества – дух. Дух – это не пол, вне пола. Пол – это разрозненность; в творчестве соединяются разрозненные половины Платона. Пол – это то, что должно быть переборото, плоть – это то, что я отрясаю». Теперь она согнулась под бременем этого «отрясённого», этого «переборотого», потому что Константин был воплощением мужского начала в чистом, незамутненном и самом что ни на есть сексуальном виде.

…Может быть, в жизни каждой женщины, которая живет более духовно, чем физически, жизнью которой более властно правит воображение, чем бытовая злоба дня, происходит однажды такая роковая встреча. Она, убежденная, что достигла высот духа, лоб в лоб – не миновать, не разминуться! – сталкивается с существом, которое, быть может (наверняка!), слабее ее умственно, далеко (далеко-о-о!) не столь интеллектуально развито, уступает ей по набору нравственных и моральных качеств (хотя Маринины-то нравственные критерии были очень, ну очень гуттаперчевы, даже пластилиновы), – однако против этого примитивного (ну, даже так!) существа она бессильна со всем своим интеллектом и высокой духовностью. Авангардные отряды ее нравственного войска ретируются куда-то в арьергард… да что там, на задворки голой физиологии – и оттуда с недоверчивым ужасом наблюдают за тем, что же вытворяет тело их хозяйки, этой рано постаревшей, замученной бытом, и долгом, и домом, и равнодушием к себе женщины. С какой-то торжествующей, почти патетической радостью она сбрасывает с себя путы перманентной, уже в привычку вошедшей сексуальной неудовлетворенности и готова предаваться радостям плотской любви – где, когда и как бог пошлет.

Бог?..

Да какая разница, кто ей посылает эту бурю наслаждений?! Главное – что посылает!


Да он и не вслушивался. Слепо брал от Марины, как брал от множества женщин, ибо обладал «сильнейшим из даров – очарованьем», был Казановой по призванию, по складу души и тела – невысокого, сухого и сильного, созданного прежде всего для того, чтобы высекать из женского тела даже не искру – пожар наслаждения. При этом он вовсе не был изнеженным мальчиком вроде Завадского, однако на роль шевалье де Лозена в Маринином историческом мифотворчестве подходил идеально. Вот уж был герой, вот уж был любовник, не воображаемый – осязаемый и действительный!

И при этом насквозь загадочный.

Константин Родзиевич был на три года младше Марины, сын военного врача, наполовину поляк. Не закончил юридического образования – ушел волонтером на фронт, во флот. После революции служил у красных, попал в плен к белым – и в результате оказался с ними в эмиграции. Да шпионом он был! Нормальным советским разведчиком, засланным для длительного внедрения. И немалую, конечно, роль он сыграл в формировании просоветских настроений Сергея Эфрона, который, совершенно как тот «запорожец за Дунаем» вдруг «в турка перевернулся», из сугубо белого сделался ярчайше красным и даже потащился (и семью потащил) грехи замаливать и наград от новой власти искать в Россию… За что и попал, конечно, к стенке.

Константин оказался умнее. Он какие-то дела для красной разведки делал, однако умудрялся при этом стоять чуточку в стороне, жить своей жизнью и даже не помышлял о возвращении на историческую родину (вернее, этническую, ведь исторической – России – на свете уже не было, она погибла в феврале 1917-го… мир праху ее!). Он учился в Карловом университете на факультете филологии и философии, немножко рисовал, немножко занимался скульптурой, увлекался журналистикой…

Стихов он не любил и не читал их (кроме Гумилева). Зато любил женщин и знал у них успех! Он был неотразим, сила его обаяния была почти животная, он с первого взгляда знал, как, какими словами (чаще – жестами и телодвижениями) можно обворожить-очаровать-опутать любую! Победил многих – играючи. Победил и Марину, жену своего друга, – бог его разберет, то ли для того, чтобы приколоть новую бабочку в свою коллекцию, новую медаль повесить на лацкан (да какую сверкающую!), новую строку занести в неисчислимый «донжуанский список», а может (не исключено!), выполняя некое «особое задание» (провалившееся по полной неспособности «объекта разработки» к реалистическому мышлению – на грани полубезумия!). Но так уж был организован Родзиевич, что каждая его новая любовница, искренне ли им желаемая или по долгу службы, чувствовала себя на время единственной или если не первой, то уж наверняка – последней рядом с ним. Была убеждена, что именно ею этот длинный список будет закрыт.

Марина тоже какое-то время обольщалась. Не Родзиевичем, нет, – своей вдруг пробудившейся тягой только лишь к реальному, плотскому, усладительному.

И в этом она непрестанно признавалась Константину, за это непрестанно благодарила:

«Милый друг, Вы вернули меня к жизни, в которой я столько раз пыталась и все-таки ни часу не сумела жить. Это была – чужая страна. Друг, Вы поверили в меня, Вы сказали: „Вы всё можете“, и я, наверное, всё могу. Другие поступали как эстеты: любовались, или как слабые: сочувствовали. Никто не пытался излечить. Обманывала моя сила в других мирах; сильный там – слабый здесь. Люди поддерживали во мне мою раздвоенность. Это было жестоко. Нужно было или излечить – или убить. Вы меня просто полюбили…»


«Вы – мое спасение и от смерти, и от жизни, Вы – Жизнь (Господи, прости меня за это счастье!)…»


«Я тебя люблю.

Я не хочу воспоминаний, не хочу памяти, вспоминать то же, что забывать, руку свою не помнят, она есть. Будь! Не отдавай меня без боя! Не отдавай меня ночи, фонарям, мостам, прохожим, всему, всем. Я тебе буду верна. Потому что я никого другого не хочу, не могу (не захочу, не смогу). Потому что то, что ты мне дал, мне никто не дает, а меньшего я не хочу. Потому что ты один такой!»

Не меньше чем вот так: умереть вместе, умереть от любви.

(Спустя четыре года после их с Родзиевичем разлуки Марина попытается объяснить то, что с ней происходило тогда, почему это любовное исступление владело ею столь сильно. У нее завелся тогда молодой двадцатипятилетний друг, поэт (альпинист, рано погибший) Николай Гронский. Его мать, дама, как принято выражаться «за сорок», вдруг влюбилась и ушла из семьи. Николай это очень тяжело переживал. Во всякое другое время своей жизни Марина разделила бы его переживание, его негодование. Однако теперь (после плотской школы Родзиевича!) вдруг вступилась за мадам Гронскую:

– Думал ли ты о последнем часе – в ней – женщины? Любить – это иногда и целовать. Не только «совпадать душою». Из-за сродства душ не уходят из дому. О, Колюшка, такой уход гораздо сложнее, чем даже ты можешь понять. Может быть, ей с первого разу было плохо с твоим отцом (не самозабвенно – плохо), и она осталась, как 90 или 100 остаются – оставались из стыда, из презрения к телу, из высоты души. Ей за сорок – еще пять лет… И другой! И мечта души – воплотиться наконец! Жажда той себя, не мира идей – хаоса рук, губ. Жажда себя, тайной. Себя, последней. Себя, небывалой!

Не переболевши – болезни другого не поймешь. Каждое слово о Гронской – это история Марининой болезни, которая чуть не стала для нее смертельной. А может, жаль, что не стала, – она умерла бы счастливой…

«Мой Арлекин, мой Авантюрист, моя Ночь, мое счастье, моя страсть. Сейчас лягу и возьму тебя к себе. Сначала будет так: моя голова на твоем плече, ты что-то говоришь, смеешься. Беру твою руку к губам – отнимаешь – не отнимаешь – твои губы на моих, глубокое прикосновение, проникновение – смех стих, слов – нет – и ближе, и глубже, и жарче, и нежней – и совсем уже невыносимая нега, которую ты так прекрасно, так искусно длишь.

Прочти и вспомни. Закрой глаза и вспомни. Твоя рука на моей груди, – вспомни. Прикосновение губ к груди…

Друг, я вся твоя.

А потом будешь смеяться и говорить и засыпать, и когда я ночью сквозь сон тебя поцелую, ты нежно и сразу потянешься ко мне, хотя и не откроешь глаз…»

Да полно, она ли это? Марина ли?!

Она. Разумеется, она! И прежде всего в том, что всегда, в самые упоительные минуты оставалась верна себе: «Хорошо нам может быть со всяким, боли мы хотим только от одного!» – и ждала этой боли, и не верила в то, что это надолго.

Такое не может длиться долго!

Все сошлось одно к одному: Сергею Эфрону стала известна любовная история жены.

Поверил он сразу – хорошо знал натуру Марины и не мог забыть, как в Берлине накануне встречи с ним, шесть лет не виденным мужем, ее пожар уже был разожжен другим. Не мог забыть вывернутой наизнанку искренности ее стихов, из которых он – идеалист, конечно, но мужчина опытный и жену свою хорошо-о знающий – сделал безошибочные выводы: она ему не просто не верна, она не верна воинствующе! Это ее жизненное кредо!

И все же прообразы прошлых лирических героев и героинь оставались в области загадок и догадок. Как говорится, то, чего не знаешь, – не помешает. А здесь – нет догадок и полутонов, все обнажено, все всем известно, никто ничего не скрывает.

Конечно, Сергей был потрясен – кто из мужей не был бы? – и почувствовал, что этой измены он Марине не простит. Брата своего родного – прощал. Софью Парнок – прощал. На тех, бывших в его отсутствие, закрывал на них глаза, вернее, зажмуривался, ибо – призраки.

Но реального человека, друга, хоть и бывшего…

Нет.

– Нужно расстаться, – сказал он.

Марина была ошарашена. Отчего-то она даже и помыслить не могла, что эта ее неистовая страсть с вечными поездками в Прагу, с блужданиями по вокзалам, с тайными встречами, с торопливым и сладостным совокуплением где попало, на случайных квартирках и даже под кустами в пристанционном лесочке, с этим ее волшебно изменившимся лицом, полным, полнейшим (куда глубже даже, чем во время творческих запоев!) погружением в себя, да и не в душу, а в тело свое, – отчего-то она и помыслить не могла, что Сергею сделается все известно.

Она рвалась между двумя мужчинами две недели: на это время даже к знакомым переехала, чтобы мужа не видеть. Встречалась только с Константином. Он вяло утешал ее, вяло удивлялся ревнивой вспыльчивости Сергея. Для него вопрос о выборе не стоял: конечно, будет так, как захочет Марина, а вообще-то цивилизованные люди давно научились совмещать несовместимое. Значение имеет только любовь, только встречи, а что происходит в промежутке – личное дело каждого! Вот у него тоже имеет место быть вялотекущий роман с Марией Сергеевной Булгаковой, дочерью знаменитого философа, – ну и что? Они даже периодически подумывают о том, чтобы пожениться… Ну и что! Марина замужем, он женат… но любовь-то друг к другу тут вообще при чем? Кто любить-то не дает, совершенно невозможно понять!

А между тем перед Мариной ясней и ясней вырисовывалась суть человека, который заставил ее потерять не только голову – себя потерять! «В любви есть, мой друг, любимые и любящие, – напишет она Бахраку, которому с мазохистским наслаждением снова и снова начнет пересказывать историю своего разбитого сердца. – И еще третье, редчайшее: любовники. Он был любовником любви. Начав любить с тех пор, как глаза открыла, говорю: такого не встречала. С ним я была бы счастлива. (Никогда об этом не думала!) От него бы я хотела сына. (Никогда этого не будет!)» Не лукавьте, не лукавьте, как поется в одной старинной песенке!..

«Мужчины и женщины беспощадны, пощадны только души. Делать другому боль, нет, тысячу раз лучше терпеть самой, хотя рождена – радоваться. Счастье на чужих костях – этого я не могу. Я не победитель!» – пытается она объяснить свое возвращение к Сергею.

Не лукавьте, не лукавьте, Марина Ивановна! Константин любил так, как мог. Но вы-то не зря сетовали:

Вы не зря признавались: «Я всю жизнь завидовала: когда-то простым „jeunes filles“[6] – с женихами, слезами, придаными и т. д., потом – простым „jeunes femmes“[7] – с простыми романами или даже без всяких. Больше скажу – в любви – чего я над собой не делала – чтобы меня любили – как любую – то есть: бессмысленно и безумно – и – было ли хоть раз? Нет. Ни часу!»

Не лукавьте, Марина Ивановна: Константин любил вас именно так. Но такова уж была ваша натура – с непременной жаждой страданий. Какие-либо качества или некачества Родзиевича тут роли не играли. Вы с ним изведали чрезмерно много физического счастья, чтобы смогли долго нести эту ношу – непрестанного женского удовлетворения.

И Сергей Эфрон прекрасно понимал причины, по которым Марина к нему вернулась. Нет, не это:

И его качества или некачества тут тоже никакой роли не играли!

Вспомним его же собственный диагноз:

«Марина – человек страстей… Отдаваться с головой своему урагану – для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни. Кто является возбудителем этого урагана сейчас – неважно. Почти всегда все строится на самообмане. Человек выдумывается, и ураган начался. Если ничтожество и ограниченность возбудителя урагана обнаруживаются скоро, Марина предается ураганному же отчаянию…

И все это – при зорком, холодном (пожалуй, даже вольтеровско-циничном) уме. Вчерашние возбудители сегодня остроумно и зло высмеиваются (почти всегда справедливо). Все заносится в книгу. Все спокойно, математически отливается в формулу. Громадная печь, для разогревания которой необходимы дрова, дрова и дрова. Ненужная зола выбрасывается, качество дров не столь важно. Тяга пока хорошая – все обращается в пламень. Дрова похуже – скорее сгорают, получше – дольше…»

Константин Родзиевич оказался дровами как раз такими, какими надо!

Ох, как оно бушевало, это море, как билось в берега материка, именуемого Мариной Цветаевой! «Поэма Горы», «Поэма Конца». И – одно из лучших стихотворений Марины: «Попытка ревности», написанное после того, как она встретила на каком-то русском вечере в Праге обожаемого и не забытого все еще Константина Родзиевича в обществе этой самой Муны Булгаковой, с ее явной влюбленностью, и навязчивостью, и какими-то женскими часиками, которые она ему зачем-то подарила, а он почему-то взял… И разговоры об их возможном браке дошли до Марины. Она приняла, как всегда, возможное – за реальное. А разразилась гневом в адрес человека, который ее не бросал – которого она бросила…

Ну да, Константин женится на этой самой Муне, а потом вскоре разведется с ней – возможно, и в самом деле не справившись с пошлиной бессмертной пошлости. Судьба иной раз шутит превесело: Муна окажется соседкой Марины во Франции, в Кламаре, станет помогать ей при родах. Однако это лишь из чувства долга, а вообще-то она никогда не могла простить Марину за тот роман с Константином и отзывалась о ней, мягко говоря, неприязненно. Причем слова «очень тяжелый человек» – это самые теплые.

Назад Дальше