Последний полицейский - Бен Х. Уинтерс 6 стр.


В нижнем правом углу экрана показывают отсчет времени, а рядом прокручиваются мелкие кадры: Толкин идет по институтскому коридору, выводит колонки цифр на доске, склоняется вместе с подчиненными к компьютерному экрану.

А маленький, пухлый, одинокий Питер Зелл сидит у себя дома, молча смотрит, окружив себя вырезками, примостив очки на нос, сложив руки на коленях.

Программа выходит в прямой эфир. Показывают ведущего, Скотта Пелли, с квадратным подбородком, солидной сединой, серьезным, словно созданным для телевизора, лицом. Пелли, представляя собой весь мир, наблюдает, как Толкин выходит с решающего совещания, зажав под мышкой пачку бумажных папок, сдергивает очки в роговой оправе и рыдает.

Сейчас, медленно проезжая в сторону ресторана «Сомерсет», я пытаюсь восстановить в памяти чужие чувства, понять, что именно испытал в тот момент Питер Зелл. Вот Пелли склоняется к астроному, он весь – сочувствие, он задает чудовищно глупый вопрос, который необходимо услышать всему миру:

– Итак, доктор, каковы наши шансы?

Доктор Лео Толкин содрогается, как будто от смеха:

– Шансы? Никаких шансов.

И Толкин начинает говорить. Болтает без умолку, извиняется от лица всего астрономического сообщества, что это событие не было предсказано. Говорит, что они рассматривали все вероятные сценарии: малый объект без заблаговременного предупреждения, крупный объект с заблаговременным предупреждением, но подобного и вообразить не могли – объект с таким близким перигелием, с такой небывало длинной эллиптической орбитой, такой потрясающе большой! Шансы на само существование подобного исчезающе малы, с точки зрения статистики он просто не может существовать. А Скотт Пелли смотрит на него и погружает весь мир в горестную истерику.

Потому что больше – никакой двусмысленности, никаких сомнений. Все становится просто делом времени. Вероятность столкновения сто процентов. С 3 января шансов нет.

Многие не отлипали от телевизоров и после окончания программы, глядя, как ученые мудрецы, политики и профессора астрономии заикаются, плачут и противоречат друг другу по разным кабельным каналам, дожидаясь обещанного обращения президента к нации, которое на деле вышло только на следующий день после полудня. Многие бросились к телефонам – звонить любимым, но все линии были перегружены и оставались забитыми еще несколько недель. Другие вышли на улицы, забыв о мерзкой январской погоде, ища сочувствия у соседей или незнакомцев или занимаясь мелким вандализмом и хулиганством, – этот тренд держался долго и достиг пика, по крайней мере в Конкорде, вылившись в микробунт на Президентский день.[2]

Лично я выключил телевизор и пошел на службу. Я четвертую неделю был детективом, я работал над делом о поджоге и сильно подозревал, как и подтвердилось впоследствии, что следующий день выдастся для полиции напряженным.

Но вопрос в том, что произошло с Питером Зеллом? Что сделал он, досмотрев программу? Кому звонил?

По сумме голых фактов получается, что, при всей видимой браваде, Зелл отчаянно жалел о предстоящей гибели Земли. Учитывая этот факт, нетрудно представить, что вечером 3 января, узнав по телевизору плохую новость, он из отчаяния нырнул в глубокую депрессию. Одиннадцать недель с тех пор он существовал в тумане ужаса и наконец два дня назад повесился на ремне.

Зачем же я мотаюсь по Конкорду, вычисляя его убийцу?

Я паркуюсь на стоянке «Сомерсет», на трехсторонней развилке дорог на Клинтон, Юг и Доуинг. Глядя на размятый колесами и ногами снег, сравниваю эту бурую кашу с нетронутым покрывалом на лужайке перед домом Литтлджонов. Если Софию в самом деле вызвали этим утром, она из дома в больницу либо катапультировалась, либо телепортировалась.

* * *

Первое, что видишь, входя в «Сомерсет», – стена, увешанная фотокарточками, на которых кандидаты в президенты пожимают руку Бобу Галицки, бывшему владельцу, ныне покойному. Здесь фото бледного Дика Никсона, напряженного и неубедительного Джона Керри, протянувшего руку как отломанную деталь машины. Здесь Джон Маккейн с его улыбкой черепа. И Джон Кеннеди, невероятно молодой, невероятно красивый и обреченный.

Из стереоустановки на кухне звучит Боб Дилан, что-то из «Street Legal». Значит, готовит сегодня Морис, а это предвещает обед высокого качества.

– Садитесь где-нибудь, милый, – говорит Руфь-Энн, пробегая мимо с кофе. Руки у нее морщинистые, но сильные, крепко держат ручку кофейника. Мы, приходя сюда школьниками, отпускали шуточки насчет ее древних лет, мол, и наняли-то ее как антикварное украшение. И музей вокруг нее построят. С тех пор прошло десять лет.

Я пью кофе, а в меню не заглядываю. Суеверно всматриваюсь в лица других посетителей, оцениваю меланхолию в их глазах, контуженые лица. Пожилые супруги тихо переговариваются, склонившись над тарелками супа. Девушка лет девятнадцати с напряженно застывшим взглядом качает на коленях бледного младенца. Толстый бизнесмен сердито пялится в меню, закусив торчащую в углу рта сигару.

Все курят, под светильниками завиваются серые ниточки дыма. Так здесь бывало раньше, пока не запретили курение в публичных местах. Я целиком поддерживал тот закон, будучи единственным некурящим среди бунтарей-однокашников. Закон не отменен, но о нем забыли, а у полиции хватает других забот.

Я играю ложечкой, прихлебываю кофе и размышляю.

Да, мистер Дотсет, вы правы: сейчас многие в депрессии и многие решили пожить для себя. Но я как ответственный следователь не могу принять это за доказательство, позволяющее отнести случай Питера Зелла к 10–54 С. Если бы надвигающаяся гибель планеты заставляла людей покончить с собой, в этом ресторане было бы безлюдно. Конкорд давно стал бы городом-призраком. Майя было бы некого убивать, к прилету астероида живых не осталось бы.

– Омлет из трех яиц?

– И ржаной тост, – прошу я и добавляю: – Руфь-Энн, у меня к вам вопрос.

– А у меня к вам ответ! – Она ничего не записывает, я с одиннадцати лет заказываю одно и то же. – Вы первый.

– Что вы думаете обо всех этих висельниках? Я про самоубийц. Вы бы могли…

Руфь-Энн с отвращением цедит:

– Шутите? Я католичка, милый. Нет. Ни за что!

– Ну вот и я тоже нет.

Мне приносят омлет, и я медленно ем, уставившись в пространство и морщась от дыма.

5

Полтора года назад торжественно объявили о расширении больницы Конкорда: частно-государственное партнерство, новое крыло для хронических больных, масштабное обновление педиатрии, гинекологии-акушерства и отделения интенсивной терапии. Работы начались в феврале прошлого года, продолжались всю весну, а потом финансирование иссякло и строительство застопорилось, а к концу июля и вовсе прекратилось. Остался лабиринт недостроенных переходов, башни лесов, множество временных пристроек, ставших постоянными. Теперь здесь все блуждали, спрашивая дорогу и путая встречных советами.

– Морг? – переспрашивает седовласая волонтерша в веселеньком красном беретике, сверяясь с картой. – Посмотрим… морг, морг, морг. А, вот! – Мимо пробегают два врача с блокнотиками в руках. Пока волонтерша тыкала пальцем в карту, я рассмотрел, что листок весь исчеркан поправками и восклицательными знаками. – Вам нужен лифт В, это вам надо… ох ты господи!

Я незаметно сжимаю кулаки. На встречу с доктором Элис Фентон не опаздывают.

– А, вот сюда!

– Спасибо, мэм.

Лифт В, если верить приклеенной поверх кнопок картонке, надписанной черным маркером, идет либо наверх, в онкологию, хирургию и рецептурный отдел, либо вниз, к часовне, приемному отделению и моргу. Выходя, я бросаю взгляд на часы и спешу по коридору мимо кабинетов, кладовок и маленькой черной двери, украшенной белым церковным крестом, соображая на бегу: «Онкология… знаете, что сейчас самое страшное? Заболеть раком!»

Но вот я уже толкаю толстую стальную дверь морга – и вот он, Питер Зелл. Тело разложено на столе посреди комнаты, подсвечено стоваттной хирургической лампой, как сцена юпитером. А рядом стоит, дожидаясь меня, главный судмедэксперт Нью-Гэмпшира. Я протягиваю руку:

– Доброе утро, доктор Фентон. То есть день. Здравствуйте.

– Рассказывайте, что там с вашим трупом?

– Да, мэм, – говорю я, неловко опуская невостребованную руку, и стою, не находя слов, дурак дураком, а передо мной в жестком белом свете морга возвышается Фентон, и рука ее лежит на бортике серебристой тележки, как рука капитана на штурвале. Она рассматривает меня сквозь идеально круглые стекла очков. Описание этого взгляда я не раз слышал от других детективов: словно высматривающая добычу сова.

– Детектив? – торопит она.

– Да, – повторяю я, – конечно.

Собравшись с духом, рассказываю все, что успел узнать. Описываю место происшествия, упоминаю дорогой ремень, отсутствие мобильного и записки. А сам то и дело стреляю глазами в сторону тележки, на которой лежат инструменты прозекторского ремесла: пила по кости, долото и ножницы, ряды пробирок для разных ценных жидкостей. На белой салфетке дюжина скальпелей разной ширины и заточки.

– Да, мэм, – говорю я, неловко опуская невостребованную руку, и стою, не находя слов, дурак дураком, а передо мной в жестком белом свете морга возвышается Фентон, и рука ее лежит на бортике серебристой тележки, как рука капитана на штурвале. Она рассматривает меня сквозь идеально круглые стекла очков. Описание этого взгляда я не раз слышал от других детективов: словно высматривающая добычу сова.

– Детектив? – торопит она.

– Да, – повторяю я, – конечно.

Собравшись с духом, рассказываю все, что успел узнать. Описываю место происшествия, упоминаю дорогой ремень, отсутствие мобильного и записки. А сам то и дело стреляю глазами в сторону тележки, на которой лежат инструменты прозекторского ремесла: пила по кости, долото и ножницы, ряды пробирок для разных ценных жидкостей. На белой салфетке дюжина скальпелей разной ширины и заточки.

Доктор Фентон молча слушает мою речь, а когда я наконец выдыхаюсь, хмуро рассматривает меня, поджав губы.

– Ну, – наконец говорит она, – так на кой черт мы здесь?

– Мэм?

У Фэнтон седина стального оттенка, короткая челка ровно подстрижена.

– Я-то думала, тут смерть при подозрительных, – продолжает она, щурясь так, что глаза превращаются в горящие точки. – Все, что я услышала, никак не тянет на подозрительные обстоятельства.

– Ну, – запинаюсь я, – доказательств как таковых нет, но…

– Доказательств как таковых? – передразнивает она.

И я вдруг остро ощущаю, какой низкий здесь потолок. Мне, чтобы не задеть лбом лампу, приходится горбиться, а доктор Фентон с ее пятью футами тремя дюймами стоит во весь рост, прямая как гвардеец, и обжигает взглядом из-за очков.

– Пункт шестьдесят два статьи 630 уголовного кодекса Нью-Гэмпшира, после пересмотра на объединенной судейской сессии в январе, – цитирует Фентон, а я только усердно киваю, подтверждая, что все это мне известно. Я изучил все федеральные и местные законы, но она продолжает: – Судебная экспертиза не выполняет вскрытия, если обстоятельства смерти позволяют с разумной уверенностью предположить самоубийство.

– Да, – лепечу я, – да, конечно… – и наконец решаюсь: – Однако я, мэм, предположил, что обстоятельства сомнительные. Возможна инсценировка.

– Были признаки борьбы?

– Нет.

– Признаки взлома?

– Нет.

– Что-то ценное пропало?

– Ну, при нем не оказалось мобильника. По-моему, я уже говорил.

– Вы кто такой?

– Да, мы ведь не представлены… Я – детектив Генри Пэлас. Новенький.

– Детектив Пэлас, – говорит Фентон, со злостью стягивая перчатки, – у моей дочери в этом полугодии двенадцать уроков фортепиано. И сейчас я как раз пропускаю один из них. Вам известно, сколько уроков у нее будет в следующем полугодии?

Не знаю, что ей ответить. Действительно не знаю. Минуту стою молча: долговязый дурень в ярко освещенной комнате, полной трупов.

– Ладно уж, – угрожающе цедит Элис Фентон и поворачивается к тележке с инструментами. – Но если это окажется не убийство…

Она берет нож, а я рассматриваю потолок, отчетливо ощущая, что мое дело здесь – стоять смирно и молчать, пока она не закончит. Это трудно, очень трудно, и, когда доктор углубляется в работу, я чуть придвигаюсь, чтобы понаблюдать за ее тщательно рассчитанными действиями. Великолепное зрелище – холодная красота вскрытия. Фентон мастерски, скрупулезно проходит все стадии. Мир, вопреки всему, держится на людях, которые делают свою работу как следует.

Доктор Фентон аккуратно разрезает черный ремень и стягивает его с шеи Зелла, измеряет ширину и длину кожаной ленты. Медным циркулем снимает размеры синяка под глазом и кровоподтека от пряжки ремня, врезавшегося под подбородок, желтоватого и сухого, как полоска сухой земли, протянувшейся от уха до уха четким рваным углом. Временами она прерывается, чтобы сделать снимки каждой стадии: ремень еще на шее; ремень сам по себе; шея сама по себе.

А потом она срезает одежду, обмывает бледное тело страховщика влажной тряпкой, пробегает обтянутыми перчаткой пальцами от подвздошья до плеч.

– Что вы ищете? – осмеливаюсь спросить я, но Фентон не отвечает, и я умолкаю.

Когда она касается груди скальпелем, я подаюсь на шаг вперед. Теперь я вместе с ней стою в сиянии ламп и округлившимися глазами наблюдаю, как доктор делает глубокий у-образный надрез, отгибает кожу и мышцы под ней. Я рискую чуточку склониться над телом, пока Фентон берет кровь из вены, подходящей к сердцу, и наполняет одну за другой три пробирки. В какой-то момент я замечаю, что забыл, как дышать. Пока она проходит шаг за шагом, взвешивает органы и записывает их вес, извлекает из черепа мозг, крутит его в ладонях, я все жду, что она изменится в лице, ахнет или хмыкнет, удивленно покосится на меня. Найдет доказательство, что Зелл убит, а не покончил с собой.

Вместо этого доктор Фентон наконец откладывает скальпель и бесстрастно сообщает:

– Самоубийство.

– Вы уверены? – умоляюще уточняю я.

Фентон не отвечает. Она быстро переходит к тележке, открывает коробку с рулоном полиэтиленовых мешков и отрывает верхний.

– Постойте, мэм, – прошу я. – Извините, а как же это?

– Что – это?

Меня заливает отчаяние, щеки краснеют, голос становится скулящим, детским:

– Вот это. Это не синяк? На лодыжке?

– Да, я заметила, – холодно отвечает Фентон.

– От чего?

– Этого мы уже не узнаем, – она занимается своим делом, не смотрит на меня, а ее равнодушие пропитано ядом. – Зато мы знаем, что умер он не от синяка на икре.

– А что-нибудь еще мы знаем? Просто хотелось бы установить причину смерти, – говорю я, отлично сознавая, как смешно и нелепо бросать вызов Элис Фентон. Но ведь она наверняка неправа! Я роюсь в памяти, мысленно листаю страницы учебников. – А кровь? Разве не положено проводить токсикологический анализ?

– Провели бы, если бы нашли хоть какие-то намеки на отравление. След иглы, соответствующую атрофию мышц…

– А просто так нельзя?

Фентон сухо усмехается и встряхивает мешком, открывая его.

– Детектив, вы бывали в нашей лаборатории на Хазен-драйв?

– Никогда не был.

– Так вот это единственная токсикологическая лаборатория в штате, и сейчас ею заправляет новичок, полный идиот. Ассистент ассистента, который теперь стал главным токсикологом, потому что настоящий главный токсиколог в ноябре уехал в Прованс, чтобы рисовать картины на пленэре.

– О…

– Именно «О…», – Фентон, не скрывая отвращения, кривит губы. – Кажется, он всегда мечтал этим заняться. Оставил все бумаги на столе. Там полная неразбериха.

– О, – повторяю я и поворачиваюсь к тому, что осталось от Питера Зелла. На столе зияет пустотой грудная клетка. Я смотрю на него, на нее и думаю: как это грустно, ведь как бы он ни умер, от своей руки или нет, но он мертв. Тупая, банальная мысль, что вот был человек и нету, его уже не вернешь.

Когда я поднимаю взгляд, Фентон стоит рядом и говорит уже другим тоном:

– Смотрите, – она указывает на шею Зелла, – что вы здесь видите?

– Ничего, – растерянно признаюсь я. Кожа на горле отогнута, обнажив ткани и желтовато-белую кость под ними. – Ничего не вижу.

– Именно. Если бы кто-то, подкравшись сзади, захлестнул ему горло веревкой, или задушил бы голыми руками, или тем роскошным ремнем, на котором у вас пунктик, ему бы смяло шею. Были бы повреждения тканей, потеки крови от внутренних кровоизлияний…

– Понятно, – говорю я и киваю. Фентон снова отворачивается к тележке.

– Он умер от удушья, детектив. Сознательно наклонился вперед, затягивая лигатуру, перекрыл дыхательные пути и умер.

Она закрывает молнию мешка, в котором лежит мой страховщик, и задвигает тело в подписанную камеру холодильника. Я немо и тупо слежу за ее движениями, придумываю, что сказать. Не хочу ее отпускать.

– А вы, доктор Фентон?

– Простите? – Она оглядывается от двери.

– Почему вы не уехали, не занялись тем, о чем всегда мечтали?

Фентон склоняет голову к плечу и смотрит на меня так, словно не вполне поняла вопрос.

– Я всегда мечтала заниматься этим.

– Так… понятно.

Тяжелая серая дверь закрывается за ней. Я тру глаза кулаками, соображая: что дальше? Думая: что теперь?

Секунду стою наедине с тележкой Фентон и телами в холодильных камерах. Затем беру с тележки одну пробирку с кровью Зелла, прячу ее во внутренний карман блейзера и ухожу.

* * *

Я, кружа по недоделанным коридорам, отыскиваю выход из больницы, а там… Раз уж день выдался длинным и трудным, раз уж я раздражен, устал и растерян и ничего не собираюсь делать, кроме как соображать, что делать дальше, – у машины меня поджидает сестра.

Нико Пэлас в зимнем пальто и лыжной шапочке восседает нога на ногу на капоте моей «Импалы». Наверняка оставит глубокую вмятину, потому что знает, как мне это неприятно, а пепел с сигаретки «Америкэн спиритс» стряхивает прямо на ветровое стекло. Я тащусь к ней через заснеженную пустыню больничной стоянки, а Нико приветствует меня, подняв руку ладонью наружу, словно индейская скво и, покуривая, ждет.

Назад Дальше