Вдруг чья-то огромная ручища схватила меня сзади за волосы, вывернув мою голову вверх. Это был разъяренный Волошенюк. Он угрожал мне, обещая нанять "братков", которые сделают со мной все, что он им скажет, и мне было уже не до смеха. Только почему он напал на меня? Очевидно, все как-то само по себе происходило по нашей извечной отечественной схеме, предполагающей, что в каждом большом деле должно быть четыре непременных этапа – шумиха, неразбериха, наказание невиновных и награждение непричастных. "Неужели именно меня накажут за весь этот абсурд?" – с горечью думал я. – "А кого же тогда наградят?"
Но "братков" Волошенюк так и не нанял. Видно, у него не хватило денег. Василиса Кучкина тоже не смогла ему в этом помочь, потому что деньги свои она так никогда и не увидела, ведь они были вложены в квартиры, снятые Гадаски для маргиналов. Он тогда, приехав заранее, снял через агентства ряд элитных квартир. Все исключительно в центре. Я до сих пор помню некоторые адреса – Большая Конюшенная 14, Думская 6, Рубинштейна 2, Маяковского 3, Фурштатская 13…
Квартиры стоили от 30-ти до 50-ти долларов в сутки. Маргиналам, которых в квартиры заселяли по несколько человек, нужно было выкладывать по западным меркам не так уж много, всего от 5-ти до 10-долларов за человеко-день, при всем при том, что самая дешевая гостиница в городе стоила двадцать. За квартиры Гадаски уплатил агентствам вперед из денег Кучкиной, рассчитывая вернуть сумму к концу фестиваля. Взбунтовав маргиналов, Волошенюк и не знавшая подробностей инвестиции глупая Кучкина, движимые абсурдным желанием нагадить Гадаски, сказали им, чтобы они за квартиры не платили. Таким образом, квартиры оказались сквотированными и вложенные деньги пропали, не доставшись ни Кучкиной, ни Гадаски, ни, тем более, Волошенюку.
То, что я допустил непростительный просчет, взяв с собой Гадаски, я понимаю уже на проходной Русского музея. Нана встречает нас как-то кисло. По вторникам музей закрыт для посетителей. Нана ведет нас через двор в корпус Бенуа, в котором находится отдел новейших течений. Когда мы входим в отдел, Горбун как раз намазывает масло на кусочек белого хлеба. Прямо перед ним стоит открытая баночка красной икры. Вокруг большое застолье.
– Не пугайтесь, – говорит Нана, – у нас здесь сегодня празднование дня рождения одной из сотрудниц.
И обращаясь уже к Горбуну:
– Ну, вот я вам их привела!
Горбун тоскливо смотрит на баночку с икрой, затем заботливо придвигает ее своим толстеньким пальчиком поближе к тарелке и с тяжким вздохом поднимается нам навстречу. На составленных вместе казенных столах, стоят закуски и бутылки с водкой и коньяком. За столами расселись многочисленные сотрудницы, все уже несколько навеселе, но нас к столу нас не зовут. Нас зовут в кабинет.
– Ну, показывайте, что вы там привезли! – нетерпеливо крякает
Горбун, освобождая место на заваленном бумагами столе.
Работы я вынимаю по одной. По тому, как загораются его глаза, вижу, что они ему нравятся. Я попал в точку, тем более в серии с рыжеволосой австрийкой Гудрун, где она эффектно сфотографирована с торчащими изо рта, ушей, носа и всех других частей тела экзотическими овощами и фруктами. Эти работы сейчас оказались как нельзя кстати, можно сказать, к столу. Они возбуждают аппетит. Горбун отбирает сперва часть из них, затем решает оставить у себя все. О нашей выставке мы говорим вскользь, затем Нана дворами выводит нас обратно на проходную. За стол нас не пригласили. Может быть, меня пригласили бы одного, если бы я пришел без Гадаски? Однако, что толку, остаться я все равно не могу, в два приходит натурщица Юля.
– Ты заметил, как он жадно хватал твои работы, и как горели его глаза? – спрашивает меня Гадаски.
– Странно все как-то получилось.
– Ничего странного. Только зря ты ему работы оставил! Когда он тебе их теперь обратно отдаст?
Домой я возвращаюсь один. Гадаски отправляется к Спасу на Крови к сувенирному рынку. Он хочет купить там морскую военную форму, чтобы ходить в ней в Лондоне.
Натурщица Юля приходит со своими тапочками, в которые она сразу переобувается. Эти тапочки, очевидно, призваны подчеркнуть ее профессионализм.
Юле 28 лет. У нее длинные черные волосы и выглядит она вполне хорошо. Я прошу ее раздеться и делаю несколько пробных снимков. Тут появляется Гадаски. Он купил парадную белую форму капитана третьего ранга. Только без фуражки. Вместо фуражки он купил черный летный шлем.
Он не заставляет себя просить и сразу же присоединяется к творческому процессу. Мы облачаем голую Юлю в летный шлем. Она жужжит и, широко, как самолет, расставив руки, бегает по комнате. Затем мы накидываем на нее китель. Он потрясающе подходит под ее черные как смоль волосы. Увлеченные работой, мы не замечаем, как летит время.
– Ты же забыл позвонить финке! – вдруг говорит Гадаски.
Я спохватываюсь и смотрю на часы. Уже три. До которого часу они там работают? Если до трех, то тогда уже слишком поздно. Я выглядываю из окна на консульство, однако его серые непроницаемые для невооруженного взора стены ничего мне не говорят.
– Делаем перерыв! – быстро говорю я Юле и начинаю судорожно искать бумажку с телефоном. Звоню. Мне отвечает мягкий женский голос по-фински. Спрашиваю по-русски Пию Линдгрен. Женщина-секретарь на другом конце провода сразу переходит на русский и вежливо просит подождать несколько секунд, пока она меня соединит. Два гудка.
– Пия Линдгрен…
– Здравствуй, я человек в шапке.
– А, да, да здравствуй! Как дела?
– Ты можешь подойти сейчас к окну? Я хочу выйти на балкон.
– В шапке?
– В шапке.
– Тогда подожди минуточку, мои окна выходят во двор. Мне надо ходить в другую комнату. Я уже иду.
– Ладно, давай!
Я лихорадочно хватаю шапку, нахлобучиваю ее на голову и начинаю лихорадочно раздеваться.
– Ты сошел с ума! – пытается образумить меня Юля. – Смотри, на термометре 25 градусов ниже нуля!
– Плевать! – бормочу я.
Голый я выхожу на балкон и смотрю в сторону финского консульства. На голове у меня собачья якутская шапка. Ледяной ветер миллионами острых мелких иголок вонзается мне в тело. Я вижу, как из металлической будки, прилепившейся к зданию консульства, медленно выходит мент и, угрожающе уперев руки в бока, выжидающе на меня смотрит.
Люди на улице, словно что-то почуяв, начинают оборачиваться и задирать головы. Я стою несколько минут, впиваясь глазами в окна консульства, но стекла отсвечивают и мне ничего не видно, затем возвращаюсь обратно в теплую комнату. Уже в тепле начинаю дрожать. Беру лежащую рядом с телефоном трубку. Слышу гулкие приближающиеся шаги, и затем ее хихикающий голос:
– А почему ты так, без ничего?
– Как так – без ничего? А шапка?
– Я тебе махала. Ты видел?
– Нет, мне было плохо видно, и я не знал, в какое окно смотреть.
– Ой, какой же ты безумный! Ну что?
– Хочешь со мной встретиться?
– Хочу.
– Знаешь кафе "Лаборатория"?
– Знаю.
– Давай там.
– Давай, только не сегодня! Завтра. Встретимся в пять!
– Хорошо, завтра в пять.
– До завтра!
Я перевожу дух.
– Я уверен, что она с тобой не встретится, – говорит Гадаски.
– Посмотрим, она сказала, что придет.
Мы снова беремся за работу, и какое-то время фотографируем Юлю. Она действительно проявляет профессиональные навыки, понимая все с полуслова. У себя в Новгороде она позирует художникам. Затем я плачу ее 200 рублей за два часа работы, и она остается пить с нами чай.
С Юлей мы договариваемся на четверг. НТВ-эшникам она должна будет сказать, что она жена офицера, военно-морского летчика. Что ей надоело быть домохозяйкой, а хочется чего-то возвышенного, ей хочется полета, она хочет летать. Юля нарочито расправляет в стороны руки и начинает ими махать и кричать как птица, а затем планировать и жужжать как самолет.
Мы сидим на полу и дружно хохочем. А ко мне в голову уже тихонько закрадываются тревожные мысли о завтрашнем дне. Что будет в кафе "Лаборатория"? Как произойдет наша встреча, и произойдет ли вообще?
– Между прочим, ты, кажется, забыл, что завтра в пять к нам должны прийти две красавицы, с которыми мы познакомились в "Лаборатории" на прошлой неделе? – ехидно подкалывает Гадаски.
– Вот и хорошо! Они из "Лаборатории" – сюда, а я в "Лабораторию"
– отсюда! Надеюсь, что ты с ними справишься сам! Кстати, красавицей из них двоих была только одна, да и то, я бы сказал, на любителя.
– Ну-ну, не злись, я почти уверен, что ты к нам присоединишься!
Глава 14. КОЛБАСКИНА ГРАМОТА. СВИДАНИЕ В "ЛАБОРАТОРИИ".
Теперь по утрам с одиннадцати до двенадцати меня массирует бабушка. А в двенадцать уже кто-нибудь приходит фотографироваться. Работаем мы, как проклятые, с утра и до вечера, а иногда и до поздней ночи. Свободного времени не остается совсем. О том, чтобы тайно от Гадаски вырваться к врачу, не может быть и речи. Что делать? Пока пользуюсь презервативом.
Мне кажется, что история с Леночкой и "гардемаринами" – это своеобразная месть Игоря Колбаскина Гадаски, рикошетом зацепившая меня и бумерангом вернувшаяся самому Колбаскину. Все это было одним большим недоразумением. Прошлым летом во время фестиваля в "Манеже" я имел неосторожность сказать в интервью газете "На дне" экспромт о том, что лучшим участником фестиваля решением специально жюри Фондом Достоевского был назван Игорь Колбаскин и что он будет награжден грамотой.
Конечно, я хотел пошутить. Но Игорь Колбаскин отнесся к этому заявлению серьезно и стал требовать грамоту. Фонд Достоевского находился в Лондоне, он был создан некогда русскими эмигрантами для помощи русским художникам за границей, но быстро истощился, тем не менее, продолжая каким-то образом существовать. Мы с Гадаски иногда делали для фонда какую-нибудь работу на добровольных началах, поскольку люди, ним заправлявшие, были нам симпатичны.
Колбаскин, как и большинство художников, был тщеславен и хотел повесить у себя над диваном красивую иностранную грамоту, которой можно будет хвастаться перед женщинами и друзьями. Ему было важно, чтобы его заслуги признали, это понятно.
Я в Лондоне в последние годы почти не бывал, поэтому попросил Тима Гадаски сделать Игорю Колбаскину такую грамоту. И он сделал. Грамота была действительно красивой, с портретом Достоевского, провозгласившего однажды тезис о том, что красота спасет мир, и золотой тисненой печатью. Текст ее на английском языке гласил: "Igor Kolbaskin is the most fucking artist in Saint-Petersburg".
Получив грамоту, Игорь Колбаскин взбеленился и принялся клясться самыми страшными клятвами, что будет теперь Гадаски нещадно мстить.
– Он назвал меня самым ебаным художником Санкт-Петербурга! – возмущался он. – Я это так не оставлю! Он у меня за это поплатится! Он будет горько проклинать тот день, когда родился и когда впервые услышал имя – Игорь Колбаскин!
– Ты не прав, – сказал ему тогда я. – Ведь в английском языке слово "fucking" означает не "ебаный", а "невъебенный", то есть "отличный"! Просто ты не так понял, если бы он имел хотел сказать "ебаный", тогда он написал бы "fucked".
– Нет, я знаю, что он хотел сказать "ебаный"! Он специально назвал меня ебаным художником!
Пытаясь замять конфликт, я перезвонил Гадаски в Лондон и попросил его лично связаться с Игорем Колбаскиным, чтобы того переубедить.
– Ты ведь знаешь, что я не стану этого делать!
– Почему? Что тебе стоит? Просто скажи ему, что это не так, как он думает!
– Бесполезно переубеждать, – обречено заметил Гадаски. – Игорь
Колбаскин сам прекрасно знает себе цену…
День теплый. После серии лютых морозов вдруг наступает долгожданная оттепель. Яркое солнце бьет в окна, и, если не смотреть на заснеженные крыши, может вполне показаться, что мы где-нибудь в Ницце.
Дизайнер Света приходит с рисунками. Целых девять страниц!
Некоторые рисунки даже выполнены в цвете, аккуратно и старательно. Она представляет будущую обстановку квартиры примерно таким образом – на стенах и на полу ковры. В дверь, ведущую в ванную с туалетом, по всей площади вделано огромное зеркало. Место для кухни оборудовано современными приборами и стойкой бара, отделяющей его от жилого пространства. Мебель составляют диван, шкаф, столик и мягкие кресла.
Мы с Гадаски с интересом рассматриваем наброски и высказываем свои критические замечания. Мне нравится идея с зеркалом на двери. Дверь можно поворачивать и смотреться в зеркало практически с любого конца комнаты, если такое же укрепит и на другой ее стороне. А вот стойка бара мне совершенно не нужна. Я сносил стены в кухню, стараясь выиграть больше пространства, и теперь ни в коем случае не собираюсь его убивать. Ковры мне тоже ни к чему, пусть лучше останутся чистые белые стены и паркетный пол из натурального бука.
Света, конечно, молодец. Хорошо подготовилась. Но меня больше интересует другое. Мне не терпится увидеть ее грудь. Я достаю из фирменного коффера фотоаппарат "Nikon" и начинаю заряжать пленку.
– Только трусы я снимать не буду! – осмотрительно предупреждает
Света.
От этих слов мой бедный член вскакивает в трусах как ошпаренный, но вырваться на волю ему не дают плотные оковы брюк. Ткань в области паха резко натягивается и заставляет меня сложиться пополам прямо с фотоаппаратом в руках. В такой неестественной позе я мелкими шажками медленно придвигаюсь к подоконнику, чтобы опереться и перевести дух. Света, занятая беседой с Гадаски, кажется, ничего не замечает.
Господи, что же это такое? За что такое искушение? Как тяжела работа фотографа, как часто приходится себя сдерживать для достижения высоких художественных результатов! Работа всегда стоит у меня на первом месте, а все остальное уже как получится. Как это порой бывает непросто!
Оба мои окна выходят на южную сторону и помещение залито ослепительным солнечным светом. Света раздевается улыбаясь. Тим достает свою камеру. У него тоже "Nikon", как и у меня, только попроще, хотя также с внушительным зумовским объективом-пушкой. Света высвобождает из одежды свою мощную пышную грудь и, придерживая ее двумя руками, отступает к стенке. Мы, словно по команде, дружно взводим затворы фотоаппаратов и начинаем беспощадно расстреливать ее одновременно из двух орудий. "Zoom-in, zoom-out". Фотография как имитация полового акта. Может быть, именно из-за этого женщины имеют подсознательную тягу к фотографированию, сами не до конца понимая ее природу?
Со Светой надо будет работать еще. Она пока еще явно не готова отдаться двум знаменитым фотографам. С ней нужно действовать терпеливо и осторожно. Сначала показать фотографии, похвалить, а затем предложить сниматься еще, только уже без трусов. В таких делах иногда приходится быть дьявольски последовательным и терпеливым. Наверное, я займусь ней уже после отъезда Гадаски.
Зачем же он уезжает? Жизнь в Лондоне не сравнить с жизнью в Санкт-Петербурге. Центр мира, я в этом совершенно уверен, сейчас находится именно здесь. Везде в Европе в настоящее время однообразно и скучно, об Америке я даже не хочу говорить. Москва напрочь лишена духа романтики и гомогенного архитектурного центра с неповторимой атмосферой города. Остается лишь Санкт-Петербург. Здесь есть что-то неуловимо-неповторимое и волшебное. Это город-сказка с его мистической и непредсказуемой иррациональностью, когда-то метко подмеченной и схваченной пером Достоевского и сделавшей его гениальным.
Когда я живу за границей, моя жизнь подчиняется одним законам. Когда я живу в Петербурге – совершенно другим. События и люди переплетаются здесь странным образом вместе, здесь цепи случайных на первый взгляд совпадений выстраиваются в закономерный логический ряд. И жизнь моя здесь становится как бы литературной. Мне хочется записывать ее день за днем, строчка за строчкой, ничего не забывая и не упуская, потому что любое событие здесь важно и значимо, имея свой собственный код и свои последствия.
Сейчас я пишу этот роман, уже написанный жизнью. Я просто перевожу события в текст. Я сажусь за стол, настраиваюсь на какую-то невидимую волну и начинаю получать готовые фразы и предложения, затем разбиваю их на абзацы и главы, и сам удивляюсь написанному. Мне кажется, что я в чем-то подобен поэту Орфею из одноименного фильма Жана Кокто, получавшему и записывавшему стихи из радиоприемника. Правда, у Орфея была совершенно иная история. У него была Эвридика, которую он, в конце концов, потерял. История Орфея и Эвридики мифическа и инфернальна., однако, что-то сходное в ней все-таки есть. У Орфея была Эвридика, а у меня…
Стоп! Буду рассказывать все по порядку. Может быть, когда-нибудь меня за мои откровения назовут русским Казановой. Я к этому готов, хотя и считаю, что женщин у меня в жизни было мало, гораздо меньше, чем я бы на самом деле хотел.
Сходить пообедать сегодня мы так и не успеваем. Выпроваживаем Свету, а уже почти пять. Мне нужно идти на свидание в "Лабораторию", а Гадаски – готовиться к принятию новой партии женщин. Я надеваю свой новый зеленый свитер под горло, купленный мной перед самым отъездом из Вены, черные джинсы и кожаный пиджак. На улице не холодно, поэтому якутскую шапку оставляю дома.
Мне немножко волнительно. В "Лаборатории" занимаю столик ближе к стойке бара, сажусь лицом к двери и заказываю кружку пива "Бочкарев". Пия Линдгрен заставляет себя ждать. Поглядываю на часы. Вот уже почти десять минут шестого. Смотрю на дверь. Дверь открывается и каменным ступенькам в "Лабораторию" спускается целая финская делегация.
Пия одета в белую дутую курточку и черные коротковатые брючки под ботинки на высокой платформе, из-под курточки выглядывает коричневый пуловер. С нею ее вчерашняя подруга. Светлые волосы, вздернутый, немного поросячий финский носик. Обе они толстенькие, улыбчивые и чем-то даже очень похожи одна на другую. Две абсолютно типичные финки. По неведению их можно было бы даже принять за мать и дочь, но я знаю, что это не так. Еще с ними мужчина, тоже типичный финн. Ему лет пятьдесят, волосы у него светлые и очень коротко стрижены. Он тоже улыбается во весь рот.