Книга была в основном готова еще в начале 1789 года, за несколько месяцев до штурма Бастилии. Радищеву удалось обмануть петербургскую полицию, не привыкшую разбираться в подобного рода литературе: бегло перелистав книгу и не придав значения какому-то «путешествию», полицмейстер выставил на ней цензурное разрешение; Радищев же и после того еще добавил несколько отрывков, которые, мы угадываем, родились уже под гром парижских событий; одновременно в 1789–1790-м, будто чувствуя, что недолго осталось жить на воле, он завершает еще несколько трудов. В частности, без имени автора вышло в свет то самое "Письмо к другу, жительствующему в Тобольске", где были смелые мысли о царе Петре. В самом конце брошюры читатели находили прелюбопытные строки:
"Но если имеем примеры, что цари оставляли сан свой, дабы жить в покое, что происходило не от великодушия, но от сытости своего сана, то нет и до скончания мира примера, может быть, не будет, чтобы царь упустил добровольно что-либо из своей власти, седяй на престоле";
к этим словам Радищев добавил примечание:
"Если бы сие было писано в 1790 году, то пример Лудвига XVI дал бы сочинителю другие мысли".
Иначе говоря, единственное исключение из правила — Людовик XVI!
Автор как бы подмигивает русскому читателю, хорошо понимающему, отчего столь уступчив король Франции; рядом же воздается куда более искренняя хвала другим людям:
"Человек, рожденный с нежными чувствами, одаренный сильным воображением, побуждаемый любочестием, исторгается из среды народной. Восходит на лобное место. Все взоры на него стремятся, все ожидают с нетерпением его произречения. Его же ожидает плескание рук или посмеяние горше самой смерти. Как можно быть ему посредственным? Таков был Демосфен, таков был Цицерон; таков был Питт; таковы ныне Бурк, Фоке, Мирабо и другие".
Рядом с древними свободолюбцами (Цицерон, Демосфен) и знаменитыми английскими политиками прямо прославлен первый трибун революции, ненавистный царице Мирабо; но, понятно, Радищев говорит и о себе: это ему предстоит сейчас выйти на "лобное место", — и как можно быть посредственным?
Более того, даже Мирабо и Национальное собрание он критикует «слева» за то, что они все же препятствуют распространению особенно мятежных революционных сочинений, вынудили, например, Марата временно уйти в подполье:
"Народное собрание поступает столь же самодержавно, как прежде их государь… О Франция, ты еще ходишь близ бастильских пропастей!"
Июньским днем 1790 года в книжной лавке петербургского купца Зотова выставлено на продажу 26 экземпляров "Путешествия из Петербурга в Москву"; имени автора на титульном листе не было. Сверх того еще несколько экземпляров Радищев разослал друзьям и нескольким просвещенным вельможам: том был напечатан в домашней типографии тиражом примерно в 600 экземпляров.
Несколько дней спустя по городу пошел слух о странной, необыкновенно смелой книге. Полиция не успела спохватиться, как полицмейстера уже вызвали к царице. Книга лежала на столе Екатерины II, услужливо доставленная кем-то из придворных. Начав читать, царица сразу поняла, в чем дело, и потребовала разыскать автора…
Экземпляр с пометами Екатерины II сохранился; царица сразу же отметила наиболее опасные места. Там, где автор взывает к освобождению крестьян, — она пишете на полях: "Никто не послушает!"
Иначе говоря, дворяне не поддержат радищевскую идею.
Чуть ниже Екатерина замечает:
"Автор клонится к возмущению крестьян противу помещиков, войск противу начальства… Сие думать можно, что целит на французский развратный нынешний пример… Царям грозится плахою".
Чем дальше, тем царица злее: прочитав строки о славных парижских ораторах, делает помету, явно относящуюся и к ненавистному ей французу, и к дерзкому русскому:
"Тут помещена хвала Мирабо, который не единой, но многих виселиц достоин".
Царица просто не знает, с кем еще можно сравнить ненавистного путешественника; многое им взято "из разных полумудрецов сего века, как-то: Руссо, аббат Рейналь и тому гипохондрику подобные"; мало того, Радищев "хуже Франклина", наконец, — "бунтовщик хуже Пугачева!"
Высшая власть заметила к этому времени и "Письмо к другу, жительствующему в Тобольске". Начальственная рука начертала резолюцию:
"Давно мысль его (Радищева) готовилась ко взятому пути, а французская революция его решила себе определить в России первым подвизателем".
Екатерине только непонятно, зачем автор идет на столь верное самоубийство? 30 июня 1790 года Радищева арестовывают и доставляют в крепость: четверо детей ждут решения участи отца; сестра умершей жены, Елизавета Рубановская, чуть не каждый день проникает в крепость с дорогими подарками следователю и тюремщикам. Радищев ждет…
Из записей императрицы мы видим, что у нее были три версии, объясняющие, почему столь благополучный, солидный человек повел себя так странно. Во-первых, сумасшествие; во-вторых, обида, что раньше, когда был пажом, имел доступ ко двору, а теперь не имеет. По третьей гипотезе, Радищев искал способ прославиться, получить писательскую известность.
По совету опытных друзей Радищев соглашается с третьим объяснением: да, все дело в ущемленном честолюбии… Разве мог он объяснить недоумевающим судьям, что можно иметь крепостных и желать, чтоб их не было; можно быть знатным и мечтать об отмене привилегий; можно пользоваться щедротами абсолютизма и отрицать его право на существование? Судьи не поймут, не поверят: в России было много буйных, своевольных дворян, свергающих одних царей и возводящих на престол других; однако ни один до сей поры не отрицал права "благородного сословия" на существование. Этого, правда, хотел Пугачев, но он ведь — неграмотный мужик.
Не было даже статьи, по которой можно было осудить Радищева, он ведь первый в русской истории революционер (не считая, конечно, "революционера на троне", царя Петра),
Долго думал специальный суд, как наказать Радищева, и в конце концов придумали необыкновенную формулу: надо бы приговорить к смертной казни; но так как, по мнению судей, одной казни за такие преступления мало, — а как увеличить наказание, они не ведают, то передать общее рассмотрение вопроса императрице.
К "смертной казни" путем сожжения была приговорена и радищевская книга.
Несколько недель писатель ждал смерти, пока наконец не узнал, что по случаю мира со Швецией его «прощают» и ссылают в Восточную Сибирь сроком на десять лет.
Сопровождаемый громом новых известий, идущих из революционной Франции, Радищев в цепях едет на восток, и дорога продлится около года.
Меньше пятнадцати экземпляров его книги чудом сохранится в библиотеках России и Запада; зато по стране пойдут списки, десятки и сотни копий «Путешествия». Любопытно, что к некоторым рукописям переписчики добавляли сверх того тексты, пришедшие из революционной Франции: так и переходили из рук в руки эти причудливые гибриды российского и французского вольнодумства…
Революции едва год от роду; первые жертвы принесены. Очень многие впереди.
Последние донесения
Иван Симолин отправил всего около тысячи донесений из Парижа в Петербург; но чем дальше, тем яснее, что уж слишком «щекотливые» подробности он обязан сообщать Екатерине II; и скоро она не вытерпит, прекратит, отзовет.
6 мая 1791 года: римский папа Пий VI осудил революцию в специальной булле; революция на это отвечает, и посол свидетельствует:
"Римский двор неудачно выбрал момент для своих угроз и метания молний против новой доктрины. Он будет очень удивлен, узнав о расправе, уже учиненной над буллой в прошлый вторник в саду Паля-Ройяля. Там установили изображение Пия VI — большой манекен, одетый в белый стихарь, обшитый кружевами, в красную мантию, окаймленную белым мехом, с такой же шапочкой на голове и в малиновых туфлях. На пальце у манекена было пастырское кольцо и на его груди — наперсный крест. Один из присутствующих прочел обвинительную речь от имени нации против представленного здесь папы…
Здесь манекен понесли к цирку, там к нему прикрепили две надписи: одну спереди — со словом фанатизм, другую сзади — со словами гражданская война; вместо пастырского кольца манекену вложили в руку кинжал. В то время как складывали костер из соломы, люди, вооруженные палками, наносили ими удары по голове манекена и, наконец, он был сожжен вместе с буллой при радостных криках собравшихся".
Симолин из Парижа, 15 июля 1791 года:
"В понедельник состоялось перенесение праха Вольтера. Процессия отправилась в 4 часа с площади Бастилии, и был установлен следующий порядок шествия.
Впереди отряд национальной кавалерии, депутация от якобинского клуба, школ, секций, братских обществ и т. д., и т. д.
Далее несли один из камней Бастилии с высеченным на нем профилем Мирабо. Затем — на носилках золоченую статую Вольтера, окруженную триумфальными знаменами наподобие того, как у римлян. За статуей — собрание сочинений Вольтера в ларце, имеющем форму ковчега.
Наконец, двигалась колесница с прахом Вольтера, запряженная шестнадцатью конями белой масти по четыре в ряд; на колеснице был установлен саркофаг с навевающими скорбь изображениями старости и смерти.
Национальное собрание, департамент Парижа, муниципалитет, Академия, писатели сопровождали колесницу, окруженную почетным эскортом лиц, одетых, в подражание грекам, музами и жрецами Аполлона.
Носилки со статуей Вольтера, изображенного сидящим в кресле, остановили в первый раз у дверей Королевской музыкальной академии. Г-н Шерон увенчал статую лаврами, г-жа Понтейль сделала то же, поцелозав ее.
Г-н Байи шел за колесницей под гром аплодисментов, расточаемых Вольтеру; каждое проявление общественного энтузиазма он принимал с выражением растроганности, признательности и учтивости, так что можно было подумать, что он заблуждается и принимает их на свой счет.
В четверть 8-го колесница остановилась против дома г. де Виллета. Облако цветов покрыло ее; пели гимны, бросали гирлянды и венки.
Другая остановка — у театра Французской комедии; опять те же почести, та же пышность.
Наконец, довольно поздно процессия прибыла к церкви св. Женевьевы. На этом последнем переходе ее промочил дождь, что набожные люди истолковали по-своему.
Чувства, вызванные проведением этого празднества, различны. Те, кто всегда порицают все, что не они придумали, утверждают, будто этой церемонии, жалкой в своих деталях, не хватало цельности, торжественности и достоинства; что смешение современного с античным, поскольку это имело место, придавало шествию смешной вид и что Вольтер был бы более почтен, если бы его останки были просто положены, как останки Декарта, в последний приют, предоставленный ему его родиной".
История перенесения праха Вольтера в Пантеон известна по многим воспоминаниям; однако каждый рассказ, даже самый пристрастный, имеет свою ценность, неповторимость. В частности, любопытно наблюдать (и здесь, и в других донесениях), как старик Симолин, с юности привыкший почитать Вольтера и помнящий, что Екатерина называла того своим учителем, не всегда может найти должный тон между почтением, уважением, — и необходимым по нынешним временам возмущением французскими делами: того, что ждут от него в Петербурге.
Революция продолжается, продолжаются и донесения.
Париж, 18 июля 1791 года:
"В пятницу 15-го, когда кончилось заседание и депутаты хотели покинуть зал, они были окружены огромной толпой, теснившейся к дверям. Наиболее достойных членов встретили оскорблениями и угрозами. Многие вынуждены были вернуться в зал, другие прошли боковыми выходами. Фонарь! Отрубленные головы! Пики! — казалось, все ужасы, на которые способна разгоряченная чернь, готовы были возобновиться.
В это самое время Марсово поле заполнилось гражданами, возбужденными против самого духа Национального собрания и выставлявшими лишь два требования: обновление состава законодательного собра^я и обновление исполнительной власти. Эта скромная петиция сопровождалась очень явно выраженным желанием возвести Робеспьера на трон Генриха IV. Г-н Робеспьер — король французов!"
Париж, 16 сентября 1791 года. Открывается Законодательное собрание:
"Речь, с которой г-н Type, руанский адвокат, занимавший кресло председателя, обратился к королю, была в высшей степени неуместна и заслужила всеобщее неодобрение… Незадолго до прибытия короля он предупредил Собрание, что достоинство законодательного корпуса требует, чтобы каждый депутат сел и надел шляпу, когда король начнет произносить свою присягу. Преувеличенная поспешность, с которой сам он сел, так удивила монарха, который этого совершенно не ожидал, что он с некоторым жестом презрения тотчас также сел; это так поразило Собрание, что в ту же минуту раздался гром аплодисментов, и все, хотя и продолжая сидеть, остались с непокрытой головой…
Общественное настроение в этот первый момент довольно благоприятно. Если их величества воспользуются этим — не упустят случая появляться на спектаклях и тотчас же используют предоставленную им свободу выезжать по желанию в свои загородные дворцы, то народ легко убедится в искренности их намерений, и они с успехом используют всеобщий энтузиазм.
Принцесса Елизавета, высокомерная ханжа, не может себя заставить признать новое положение вещей и не проявлять своего недовольства, которое достигло такой степени, что королева вынуждена была третьего дня запретить своей маленькой дочери беседы с ней наедине".
Послу, кажется, очень хочется, чтобы Франция успокоилась. Сколь он ни предан своей императрице, но понимает узость, глупость, ханжество королевского двора и как бы советует быть хитрее, гибче…
Робеспьер
Сен-Жюст
Марат
Однако события слишком стремительны. Все чаще Симолин прибегает к шифровке своих депеш; в частности — пересылая в Петербург 30 ноября 1791 года записку сторонника королевской власти, известного мореплавателя адмирала Бугенвиля (того, чьи рассказы о "райской жизни" на островах Тихого океана вдохновляли мечты Руссо и других утопических просветителей):
"События чередуются и набегают одно на другое, как волны моря. Каждый день замечателен тем, что он вскрывает назревший кризис, и те шесть месяцев, которые нам предстоит пережить с настоящего момента до середины будущего года, будут решающими для французской монархии, а может быть, и для Европы. Любой план, предложенный неделю назад, уже требует изменений в некоторых своих частях, и каждая истекшая неделя повлечет за собой необходимость видоизменения плана, который мы представили бы сегодня. Выйдем за пределы замкнутого нашего горизонта и постараемся взглянуть с птичьего полета на создавшееся положение. Необходимо рассмотреть его с точки зрения внутренних и внешних дел…
Я вижу в настоящий момент во Франции только одну главенствующую партию — партию республиканцев, или якобинцев, потому что все клубы, носящие это название, придерживаются теперь республиканских принципов, и вследствие отхода, разочарования или бездействия других партий, эти якобинские клубы управляют Собранием и Францией".
Бугенвиль, опытный моряк, верно сравнивает революцию с морем; он же хорошо различает, каким курсом движутся главные события: надежды Симолина и других, что руль будет слушаться короля, иллюзорны. Твердо произнесено то слово, которое вскоре распространится по миру и войдет в русский язык навсегда, как будто оно в нем изначально было: якобинцы!
Последние недели и месяцы проводит императорский посол в столице революции.
Париж, 2 января 1792 года:
"Вчера, в день Нового года, был обычный прием при вставании короля, прием у королевы и у принцессы Елизаветы; затем парадный обед. Герцог Орлеанский появился в Тюильрийском дворце, когда их величества были у обедни. Все сторонились от него, как от зловонного животного; публика встретила его чуть ли не свистом и оскорблениями, когда он вошел в галерею, где был сервирован обед у короля.
Люди, которых называют оборванцами, бывшие его приверженцы, теперь относятся к нему с крайним презрением".
Герцога, родственника короля (и между прочим отца одного из будущих королей Франции, Луи-Филиппа), во дворце презирают за то, что он примкнул к революционерам, даже к якобинцам, и называет себя теперь гражданин Филипп Эгалите (то есть "Равенство").
Королю, королеве и гражданину Филиппу Эгалите еще удастся прожить только что встреченный 1792-й год, но никому из них не пережить 1793-го.
Разумеется, русский посол имел ясные инструкции — всячески помогать монархии, и мы не станем утверждать, что он не старался. Другое дело, что для удачи его стараний не хватило…
Депеши Симолина, изданные 50 лет назад советскими историками, открывают, что еще весной 1790 года он сумел завербовать тайного агента прямо в недрах министерства иностранных дел, тот доставил шифр, который употребляло французское посольство в Петербурге при переписке со своим начальством, а также особый шифр, которым министр пользовался для переписки с Петербургом. Мало того, расторопный чиновник вскоре прислал Симолину вообще все тайные шифры, связывавшие Париж с посольствами в других странах. Предатель просит 10 тысяч ливров, и Симолин торопится послать чиновника Машкова как бы в отпуск в Петербург, чтобы поскорее и надежнее доставить туда эту сенсационную информацию…