Эвтаназия - Михаил Березин 10 стр.


Целых три дня обкомовские работники стоически мирились с отсутствием газа, пока не разразился скандал.

Меня подмывает упомянуть еще об одной истории, которая хоть и не угодила в анналы КГБ, все же является достаточно показательной. Чичин где-то раздобыл искусственный член. У меня в то время была любовница, от которой я никак не мог отвязаться. И мы придумали следующую интермедию (все было рассчитано по секундам). Когда девчонка пришла ко мне, и мы с ней легли в постель, я исподтишка ввел в нее вместо собственного искусственный член. И тут же раздался звонок в дверь. Я сполз с кровати и отправился отпирать, стараясь при этом держаться так, чтобы она меня видела только со спины. А член остался у нее внутри. Пришлось потом бедняжку долго отпаивать портвейном „777"…

Словом, комитетчики были сыты нашими выходками по горло. До поры до времени нас еще спасало то обстоятельство, что в наших действиях не просматривалось политического подтекста, да его и действительно не было. Но тут произошел угон самолета. А это – совсем другое дело. И первый удар пришелся на Фила. Прямо скажем, следователи КГБ были от него не в восторге. И когда выяснилось, что он неуправляем, его упекли в сумасшедший дом. Правда, в первый раз его удалось оттуда вытащить. У Петькиных родителей нашлись какие-то связи, пришлось мне продать „Жигули" и за большую взятку его отпустили.

Однако незадолго перед Московской Олимпиадой его упекли вторично. Кому-то очень не понравилось его утверждение, что американцы все время стремятся ударить нас по голове, а попадают по заднице. И его песни не понравились, в особенности „Занавес из железа", „Хари кришна" и „Замороженные авуары". И не нравилось, что он таскал по знакомым самиздат. И что называл Ленина таранькой. И что его родители живут по соседству с Сахаровым. Все не нравилось. А приближалась Московская Олимпиада.

Я не зря так часто упоминаю Московскую Олимпиаду: за два года до Московской Олимпиады, за год до Московской Олимпиады, сразу же после Московской Олимпиады. Просто Московская Олимпиада нас доконала. Американцы пробовали организовать международный бойкот, но не встретили практически никакой поддержки. Моя личная хронология событий такова: в 1979-м году погиб Коля Чичин, осенью того же года Феликса Шора впервые упекли в психушку, в начале 1980-го наши элитные части вошли в Афганистан, весной 1980-го Фила повторно отправили в психушку, где года через три он и впрямь сошел с ума, той же весной 1980-го исчезла Юлька Мешкова, а летом посланцы Всего Мира съехались в Москву, дабы продемонстрировать Всему Миру, т.е. самим себе, торжество Идей Спорта. И мы почувствовали, что остались с КГБ один на один.

Первое время мы все же надеялись, что после окончания Олимпиады Фила выпустят. Петькины родители вели какие-то таинственные переговоры, у меня даже сложилось ощущение, что им очень нравится улаживать подобные дела – a заодно и подкармливать важных функционеров – за чужой счет, но на сей раз в итоге и у них опустились руки. А для Петьки это, видимо, явилось серьезным ударом. Во всяком случае когда выяснилось, что на сей раз Филу не выпутаться, когда этот приговор прозвучал из уст ее отца, как-то само собой вышло, что Петька осталась у себя дома, не присоединилась к нам. Мы вернулись с Юлькой в „пещеру" вдвоем. Она была растеряна, кусала губы. В подавленном молчании выпили чай. Юлька всегда носила короткую прическу и одевалась в мужские рубашки и джинсы. Но при этом сохраняла трогательную женственность. Возможно потому, что брюки и рубашки ей всегда были велики, топорщились, раздувались. На ушах ее болтались огромные кольца. Она взяла гитару и спела „Хари кришну". Раньше она принципиально не желала исполнять песни Фила. Я вспомнил, как Фил пел „Хари кришну" у себя в морге, и у меня, козла, вырвался глухой стон. А Юлька не плакала, она только выругалась матом.

Ночью она пришла ко мне, и неожиданно мы слились в единое целое. Никогда более я не испытывал ничего подобного. Мы словно парили над бездной, на изломе времен и пространств, и это не было ни любовью, ни каким-либо другим чувством, которому существует название.

Потом мы обнаружили наши сплетенные тела на шатком мостике, зависшем над пропастью. И молча расползлись в разные стороны. У меня еще был шанс, я мог остаться с Юлькой, в их мире, в их страшном мире, но я позорно полз к своему краю кровати. И пропасть разделила нас.

– Давай устроим пикет у здания обкома, – проговорила Юлька сдавленным голосом со своего края кровати.

– Нас раздавят, – глухо отозвался я. – А Филу от этого легче не сделается. Даже наоборот.

Больше она не сказала ни слова. И на следующий день не пришла. Эрик Гринберг говорил мне потом, что ее видели в облисполкоме. Якобы к вящему ужасу окружающих она выкрикивала антисоветские лозунги, сопровождая их нецензурной бранью.

Когда стало понятно, что она исчезла, ее мать бросилась на поиски. Причем сполна досталось и мне и милиции. Однако ее отчаянные усилия ни к чему не привели. Уже во время перестройки и я тоже попытался внести свою лепту. Но с тем же успехом. Юлька Мешкова исчезла навсегда.

И еще один характерный штрих: дней через десять после исчезновения Юльки дотла сгорела моя дача. При невыясненных обстоятельствах. Теперь оставшимся „литературным террористам" негде было устраивать свои сборища…


В три часа ночи я неожиданно проснулся. „Вжик, вжик" – табурет Кузьмича в коридоре.

Я сел на кровати и закурил. Потом, когда в двери Кузьмича наконец провернулся ключ, пошел в туалет молиться. Встал на колени перед Унитазом и просительно уставился на Бачок.

Знаете, почему я все же снизошел до принятия подачек из Орегона? Мне категорически насрать на то, что подумает сенатор. И потом они ведь когда-нибудь узнают, что в действительности я у них ничего не брал. Это греет мою измочаленную душу.

Кислицын так и не решился передать по линии, что с квартиры на проспекте Ленина я постепенно, в три захода, перебрался в трущобы. Он не мог придумать, чем все это объяснить, коль скоро считалось, что помощь я принимаю. Кстати, ему на самом деле причины были неведомы, и он продолжал, бедняга, ломать над этим голову. Я предлагал на выбор вполне приемлемые варианты: в карты проиграл, просадил на наркотики и т.д. и т.п., поскольку родителям – считал я – было бы приятно узнать что-либо в этом духе. Они и без того к лику святых меня не причисляли, но мне хотелось внушить им, что наркотики, рулетка и ломберный столик – мой излюбленный способ времяпровождения. А, может, и единственный способ времяпровождения. А, может, и способ существования. Лишняя капля бальзама на душу никому не повредит. Только вообразите себе обратную картину: они бросают отпрыска на произвол судьбы, а в результате выясняется, что он – никакая не отрыжка общества. Разве мог я – человек доброй воли – такое допустить? Но предполагалось, что, исполняя обязанности снабженца, Кислицын одновременно и присматривает за мной. Поэтому он отмахивался от подобных предложений. Он пребывал в состоянии перманентной тревоги: а вдруг супруга сенатора, или, чего доброго, сам сенатор, вознамерятся посетить свое незадачливое чадо? А вдруг сенатор с какой-нибудь делегацией нагрянет? А вдруг сестренка, не дай Бог, соскучится по братцу? Вот уж кто не соскучится, так это сестренка. Лет десять назад она вышла замуж за Алана Грина – портлендского коммерсанта, мулата, который тоже занимается компьютерами, как и мой отец. И теперь у них пятеро детей, тоже мулатов. Так что у моей сестрички, Клары Грин, забот и без меня полон рот.

А я теперь – дядя. Уссаться можно! И не какой-то там ординарный дядя, а дядя – пять звездочек. Но вот объясниться со своими племянниками я вряд ли когда-нибудь сумею: они совершенно не владеют русским. У меня сложилось впечатление, что и Клара уже почти не говорит по-русски. К моему сорокалетию она прислала в подарок две чашки с видами Портленда и их семейную фотографию с комментариями, написанными на таком варварском языке, что мне с трудом удалось разобрать хоть что-нибудь.

А вдруг действительно с какой-нибудь делегацией нагрянет сенатор? И ему захочется лицезреть своего ненаглядного сыночка? Теперь, после близкого знакомства с Середой, я знаю, как его встретить. Я скажу, по хозяйски охватив пространство руками: „Добро пожаловать в Страну Багровых Туч."

Однажды, когда издательство „Роса" уж очень затянуло с гонораром, случился казус. Кислицын, как обычно, припер полный рюкзачок еды, выгрузил на стол, и я принялся раскладывать продукты по целлофановым мешкам. И внезапно впал в состояние ступора. А когда очнулся, выяснилось, что я прогрыз толстенный целлофан, в который была запаяна колбаса, и, захлебываясь слюной, пожираю вкусную копченую внутренность.

Я тут же отшвырнул остатки колбасы, кинулся в туалет, бухнулся перед унитазом на колени и, засунув два пальца в рот, задергался в судорогах. Потом, преодолевая нахлынувшую слабость, медленно поднял голову. Высоко надо мной, под самым потолком, витал поржавевший, с облупившейся белой краской бачок. И мне вдруг привиделось, что я молюсь. С тех пор я удовлетворяю здесь свои религиозные потребности.

Думаю, что если еще остался Бог на Руси, то именно такой: он бурчит и вступает в безуспешную схватку с нашим дерьмом. Золотой или даже серебряный телец для нас – эклектика.

Слова молитвы у меня все время одни и те же. Когда-то мне хотелось стать летчиком. И теперь без устали я твержу: „О, Боже, дай мне одно крыло Антуана де Сент-Экзюпери, и второе – Ричарда Баха."


Чтобы покончить с темой.

Я уже как-то упоминал, что время от времени унитаз забивается, и только мне известно в чем тут дело. Так вот, я спускаю в него фотографии сенатора с супругой. Эдвард Твердовски держит речь в сенате, Эдвард Твердовски на озерах в Монитобе занимается рыбной ловлей (здесь он почему-то никогда рыбалкой не увлекался), Эдвард Твердовски играет в гольф, а жена рукоплещет блестяще сделанному удару. Супруги Твердовски на газоне рядом с собственной виллой. На всех фотографиях у него ослепительная улыбка, сменившая прежнюю дежурную гримасу брезгливости… Почему-то унитаз, благосклонно относящийся ко всем прочим дарам квартиры, сенатором брезговал.


Я равнодушен к политике, однако с недавних пор одно имя греет мое сердце: Мадлен Олбрайт. Недавно ее назначили Государственным Секретарем Соединенных Штатов Америки. Представляете, какой удар по честолюбию сенатора? Мало того, что Мадлен Олбрайт – женщина, так она еще к тому же эмигрантка. Как и он сам. А государственный секретарь – это вам не какой-то занюханный сенатор из Орегона.

Если мне ненароком зададут вопрос из области политики, то, уподобившись студенту из анекдота, который все на свете ассоциирует с колбасой, я найду лишь один ответ.

– Кого вы считаете наиболее выдающимся политиком в мире?

– Мадлен Олбрайт!

– Кто на ваш взгляд способен победить коррупцию в России?

– Мадлен Олбрайт!

– Назовите фаворита президентских выборов во Франции (Аглии, Дании, Италии).

– Мадлен Олбрайт!


О, Б-же, дай мне одно крыло Антуана де Сент-Экзюпери, и второе – Ричарда Баха!


Вернувшись в комнату, я скользнул взглядом по папочке цвета маренго. Пожалуй, пришло ее время. К спинке кровати у меня была прикручена лампа, напоминающая вставшего на дыбы червяка. Я включил ее, направив лучик на машинописные страницы.

Роман назывался „Предвкушение Америки". Неожиданным был эпиграф: „Пусть родина моя умрет за меня" (Джеймс Джойс, „Улисс").

Главного героя величали Родионом Ловчевым. Если я правильно понял, его с детства обуревала навязчивая идея как можно качественнее выйти из бизнеса. Это и легло в основу сюжета. В молодости Ловчев жил сперва с матерью, а потом с обоими родителями – примета времени, после разоблачения культа личности, насколько известно, у многих стало получаться наоборот. Отец и мать его были людьми немолодыми, во время войны потерявшими свои прежние семьи. У отца до него было двое детей, у матери – трое. Сами они были угнаны на работу в Германию, где и познакомились в одном из трудовых лагерей. Когда союзные части заняли баварский городок, в котором они находились, у них появилась возможность остаться на Западе. Тем более, что смерть близких, казалось бы, развязала им руки. Но они захотели вернуться, поскольку до войны об отце написали книгу как о пламенном революционере, и он, видимо, слишком глубоко вошел в роль. В России их тут же повязали: отец отсиживал в Средней Азии, мать – в Сибири. К моменту ареста мать уже была беременна, поэтому первые жизненные впечатления Ловчева были связаны с зоной. Возможно, тогда и просочилась в его подсознание идея отъединиться от общества – кто знает. Или чуть позже, когда во второй половине 50-х годов они поселились втроем в однокомнатной квартирке. Страна ассоциировалась у Родиона со свинцовыми рассветами, когда основное поголовье с выражением угрюмой обреченности на лицах выползало из своих нор и отправлялось на заводы. Помимо этого, в их тесном жилище витали образы войны: солдаты вермахта в касках и с собаками, колонны изможденных людей, детский плач, гортанные выкрики: „Кто не будит слушайт немицкий официрен, будит – пиф-паф! – висет на той гиляка…" Два мощных источника – его родители – проецировали эти безрадостные видения. От этого тоже очень хотелось избавиться. Родители словно пытались собрать осколки своей прежней жизни, и порой Родион ощущал себя жалкой горкой битого стекла, тщательно сметенного на совок. Ситуация усугублялась и тем, что он с детства увлекался литературой, пробовал писать рассказы, но у него не было своего угла, где бы он мог спокойно этим заниматься. Как о манне небесной мечтал он о жалкой клетушке в коммунальной квартире. И еще о такой работе, которая бы позволила ему располагать своим временем.

Закончив институт культуры и отбарабанив положенный срок в армии, он не подался в культработники, как ожидали родители, а нашел себе место воспитателя в одном из общежитий профтехучилища. Во-первых, работать нужно было по вечерам: он совершал дежурный обход помещений, а затем запирался в красном уголке и творил. Дневное время также оставалось за ним. Во-вторых, руководство профтехучилища помогло ему с комнатой, именно такой, о которой он и мечтал: клетушки в большой коммунальной квартире, где помимо него обитало еще более двадцати человек.

Как литератор, он усиленно работал над собой. Писал по несколько часов в день, читал серьезные книги, занимался самообразованием: изучал историю, философию, религии. Морально его очень поддержал драматург Кереселидзе, руководивший одной из литературных студий. Способности Родион сперва проявлял заурядные, но постепенно, благодаря трудолюбию и помощи Кереселидзе, стал писать значительно лучше.

По сути уже тогда свою задачу на каком-то уровне он вроде бы выполнил: худо-бедно выполз из бизнеса. Обитал в мире, который сам для себя создал, пусть и с зарплатой воспитателя профтехучилища и жилплощадью в восемь с половиной квадратных метров. Но на поверку его положение оказалось достаточно зыбким. Однажды в его смену воспитанники учинили пьяный дебош, в то время, как сам он, ни о чем не подозревая, сочинял рассказы. Директор профтехучилища вкатил ему строгий выговор с предупреждением. Над ним нависла угроза увольнения.

Тогда же произошел разрыв с отцом. Еще будучи школьником Ловчев узнал, что у родителей была возможность остаться на Западе. Выбор, который сделал отец, в тот момент показался ему естественным. Но время шло, и постепенно он стал смотреть на это иначе. Как мог отец возложить на алтарь идеологии судьбу будущего ребенка?! Теперь по ночам он ворочался с боку на бок и не мог заснуть.

Наконец, его рассказ был напечатан в „Авроре" и получил благосклонную критику в центральной прессе. За ним последовали публикации в других журналах. Одну за другой Ловчев покорил те вершины, которые в дальнейшем тщетно штурмовали „литературные террористы". Его приняли в Союз писателей, завалили заказами и он ушел из профтехучилища. Получил хорошую квартиру. От рассказов и зарисовок перешел к повестям и романам. Одна за другой выходят в свет его книги. Он женится на дочери известного журналиста-международника, приобретает машину, дачу. По сути, он движется в направлении, противоположном тому, в котором двигался я: от маленькой комнатки в коммуналке к хорошей квартире, машине, даче и т.д.

С различными писательскими делегациями он частенько бывал за рубежом. Теперь, казалось, он окончательно добился своего: работал на даче, жил как заблагорассудится, возился с сыном и дочерью (их звали Рифом и Эллой, взаимоотношениям Ловчева с детьми были посвящены целые главы), был полностью предоставлен самому себе.

И тут словно гром среди ясного неба: во время очередного заграничного визита Ловчев просит политического убежища на Западе. Свободная пресса поднимает шум: один из наиболее видных совдеповских борзописцев просит политического убежища за рубежом.

Ловчев вступает в схватку с советской властью с требованием выпустить его семью. Противостояние затягивается на долгие годы. За это время он из Европы перебирается в Америку, путешествует по стране от Калифорнии до западного побережья, мыкается по городам и весям, изучая жизнь и повадки аборигенов. Потом попадается на глаза одному из влиятельных литературных агентов, появляются его книга, вторая, им интересуются Голливуд и Бродвей.

Деньги, естественно, потекли рекой.

Наконец, наступает долгожданный момент встречи с родными. Он приобретает участок на побережье Испании где строит себе дом. (Рукопись содержала подробное описание этого странного дома, резко контрастирующее с остальным текстом – почти что в стиле Виктора Гюго.) Шестиэтажный, своими нижними четырьмя этажами он был встроен в скалу. В нем имелась обширная библиотека, видео- и аудиотека, комнаты для гостей, бассейн, спортзал, боулинг, билиардная и многое другое. Имелся и собственный кусок берега с катером и яхтой. Литературная удача с завидным упорством продолжала преследовать Родиона Ловчева.

Назад Дальше