Еще из Рима родители написали мне два письма. Я не ответил и переписка на этом оборвалась. Думаете, мудозвон Твердовский сразу пустился во все тяжкие? Ошибаетесь. Первым делом он устроил в квартире небывалый шмон. Перебрал все вещи, засовывая в целлофановые кульки ненужное. Перерыл чемоданы и баулы, стоящие на антресолях. Целый день разбирался с кладовкой. Зато теперь ему было известно, где находится любая мелочь. Это была его территория, ее требовалось покорить, и он чувствовал себя Ермаком – покорителем Сибири.
Он везде вытер пыль и начисто вымыл полы. Родители бы диву дались.
Целлофановые мешки, как и положено, были отправлены на помойку.
А потом ему захотелось уничтожить все запасы спиртного, обнаруженные в гостиной. Задача была не из легких, поскольку в течение многих лет отец собирал коллекцию горячительных напитков, и нарядными бутылками с яркими этикетками были забиты бар и все нижние секции стенного шкафа. На свет Божий мудозвон Твердовский – сын будущего сенатора – выползал только тогда, когда заканчивалось съестное. И нельзя сказать, чтобы его вид радовал глаз продавщиц продовольственного магазина.
При этом он что-то беспрестанно строчил на машинке. Как позже выяснилось, это были обрывки спичей в честь Железного Занавеса. Ему тогда казалось, что Железный Занавес – самое значительное достижение человечества. Только вдумайтесь: Занавес Из Железа. Ведь люди излишне суетливы. Они все норовят набить чемоданы и отправиться куда-нибудь к черту на кулички. Они непоседливы. Они – исчадие Ада. Но стоит им куда-нибудь навострить лыжи, как перед ними падает замечательный Железный Занавес. Занавес Из Железа. А еще люди излишне любопытны. Им все время хочется знать, что происходит на Огненной земле. Или в Новой Зеландии. Или на острове Пасхи. Но стоит им уподобиться Туру Хейердалу, как перед ними возникает восхитительный Железный Занавес. Занавес Из Железа. А еще люди слишком впечатлительны. Одних, почему-то, волнуют гигантские казематы, машина подавления личности, а других – супермаркеты и свобода слова. Но стоит им сунуть длинный нос куда не следует, как перед ними неизменно падает великолепный Железный Занавес. Занавес Из Железа.
И всем хорошо! И всем очень хорошо! И всем очень-очень-очень хорошо!
О, этот бдительный Железный Занавес! О, этот чудный Железный Занавес! О, этот блистательный Железный Занавес. Лучшее изобретение в мире из железа.
Занавес Из Железа.
Чуть позже Фил записал эту галиматью в рифму, положил на музыку, а песню так и назвал: „Занавес из железа". И впоследствии горько за это поплатился, поскольку авторство приписали ему.
Именно Фил помог мне тогда выбраться из штопора. Сначала меня заинтересовала его идея литературного терроризма: небольшое крыло литобъединения откололось тогда от остальных, создав неформальное образование. Ну и где еще им было собираться, как не у меня?
А самого Фила мне удалось полностью перетащить к себе. Мотивы у меня при этом были самые эгоистические: мне тогда показалось, что без Фила я пропаду. Не знаю, почему я вбил себе это в голову. Ну, Фил… Ну, отморозок из отморозков. Мало ли, если вдуматься, на свете отморозков.
Родился он в Горьком. Где-то по соседству с его родителями проживал академик Сахаров. Фил никогда не был с ним знаком и даже не делал попыток с ним познакомиться. Но, видимо, когда Филом заинтересовались вплотную, какие-то параллели пересеклись, что не могло не усугубить его положения.
Фил был на пять лет старше меня; среднего роста – когда мы шли рядом, он даже казался маленьким; рано облысевший, с выпуклым лбом и глазами навыкате, которые всегда глядели дерзко. В юности он занимался каратэ, накачивал мускулы, плечи у него были покатыми. В отличие от меня, Фил относился к породе людей, которые успевают рано повзрослеть и сформироваться как личность.
Закончив медицинский институт, он работал в морге патологоанатомом. Иногда с кем-нибудь из „террористов" мы забредали к нему „на огонек". Сидели в холодном помещении рядом со жмуриками, накрытыми несвежими, в каких-то серых разводах простынями, и цедили из кружек медицинский спирт. А Фил развлекал нас и жмуриков игрой на гитаре. Он был плодовит: писал пьесы, рассказы, стихи. И песни. Гитара, словно труп, тоже хранилась под простыней.
Мы никогда не были с отцом особенно близки (может оттого, что он был среднего роста, а я вымахал, будто каланча, и он избегал приближаться ко мне как в прямом, так и в переносном смысле. Филу на подобное было начхать, а моему отцу – нет.) С матерью – тем более. Мать у меня вообще была женщиной своеобразной: никогда нас с сестрой не ласкала, была молчаливой, сдержанной, вся – в себе. Хотя в экстремальных ситуациях включался какой-то потаенный регистр, и тогда она могла даже зайца уговорить стать крокодилом. Что лишний раз подтвердилось в зале суда, когда мне пытались впаять пятнадцать суток. С младшей сестрой Кларой я научился ладить, но не более того. И все же, когда они уехали, образовался вакуум.
Наверное поэтому, из-за этого вакуума, Фил сделался для меня таким незаменимым человеком. Хотя, если вдуматься, что плохого в вакууме? Ничего плохого.
Фил тогда обитал в каком-то задрипанном общежитии. Но ко мне перебираться не спешил. Он утверждал, что женщины, которых он к себе водит, по ночам громко кричат.
Однако я вбил себе в голову, что нуждаюсь в постоянном его присутствии. Я даже пару раз машинально чуть было не назвал его папой: с губ срывался первый слог „па…", но потом мне удавалось как-то выкрутиться, перевести „па…" в некий загадочный напев типа „па-па-ра-па-па".
Обнаружив меня в состоянии запоя, он поинтересовался, нет ли у меня желания выйти из бизнеса (это сейчас фраза „выйти из бизнеса" вполне привычна и даже успела приесться, а тогда она звучала довольно странно). Фил именовал так склонность некоторых людей к уклонению от контактов с человеческим обществом. Согласно его теории люди эти условно подразделялись на две группы: тех, кто стремится скрыться в пещере или бочке, и тех, кто пускает себе пулю в висок. Им не был учтен феномен насилия. Прошло время, и практически все „литературные террористы" вышли из бизнеса, причем не по собственной воле.
Я сказал тогда ему, что выйти из бизнеса – это как раз то, что мне нужно.
– Так ты уже вышел, чудак, – сказал Фил. – Посуди сам: квартира у тебя есть, машина, дача, работа – сутки-трое, к тому же и на работе ты предоставлен самому себе. Можешь читать или писать, или йогой заниматься.
Он намекал на то, что пещера у меня самого высокого уровня.
И я тут же предложил ему перебраться в эту пещеру.
– Мне уже и так пофартило, – сказал он. – Грех желать большего. Ведь жмурики – самое завидное общество в мире. Даже партийные функционеры внимают без гнева, когда я пою им „Замороженные авуары" или „Хари кришну". Никакого идеологического пафоса. Хочешь убедиться? – Разговор происходил в морге, и, не долго думая, он приоткрыл одну из простыней. – Вот этот, усатый, раньше был референтом райкома партии… А тот, рябой, работал в горисполкоме. – Фил уселся на табурете, взял пробный аккорд и исполнил „Замороженные авуары". Высокопоставленные жмурики сохраняли полную невозмутимость. – Видишь, – сказал он, – они не возражают.
В морге у Фила имелся собственный кабинет с операционной, но его тянуло к „аудитории". А еще он говорил, что его голубая мечта – исполнить что-нибудь специально для „тараньки в мавзолее".
Мне все же удалось вырвать его из общаги. Теперь я уже могу с уверенностью сказать, что с его переездом связаны самые знаменательные дни в моей жизни. Практически одновременно у меня поселилась и Юлька Мешкова. К тому времени она бросила Колю Чичина и увлеклась Филом. Юлька тоже неплохо играла на гитаре, и по вечерам на кухне они вырывали друг у друга инструмент. Правда, Фил исполнял песни собственного сочинения, а репертуар Юльки состоял в основном из белогвардейских песен.
Четвертые сутки пылают станицы,
Горит под ногами родная земля…
У нее был чистый, приятный голос. Развалившись на стуле и протянув через всю кухню свои длинные ноги, мудозвон Твердовский хлебал вино из стакана, и ему почему-то казалось, что на плечах у него золотые эполеты.
Они и в постели продолжали играть на гитаре и петь – в перерывах между сексом. А мудозвон Твердовский лежал в соседней комнате, слушал и курил папиросы.
Вскорости к нам присоединилась Лена Петрова. Как-то Фил сказал мне, что Петька „положила на меня глаз". Я ему не очень-то поверил, поскольку Петька была самой красивой девушкой в нашей компании, а меня природа щедро наградила только ростом. Петька была стройной, изящной и белокурой, словно Ленин в молодости или Мерилин Монро. Однако я стал замечать, что она всячески старается меня зацепить, и эти высмеивания и подначки, продолжались до тех пор, пока мы не оказалась в одной постели. Произошло это на даче, и, помню, я тогда очень удивился, обнаружив, что она не девственница. Раньше она почему-то представлялась мне образцом целомудрия. Наверное оттого, что писала рафинированные стихи в стиле Зинаиды Гиппиус, которые никак не ассоциировались с сексуальным пылом. Впрочем, в постели она себя вела весьма индифферентно, позволяя с собой делать все, что угодно, но сама при этом нисколечко не заводилась.
А Юлька Мешкова писала сумбурные рассказы, щедро приправленные матом (о существовании Эдуарда Лимонова мы тогда понятия не имели, а о романах Генри Миллера узнали чуть позже). В постели она орала словно резанная, как меня и предупреждал Фил. В жизни Юлька почти никогда не ругалась, но когда читала свои рассказы, мат из ее уст вливался в нас, словно струя родниковой воды в кувшин. Наверное оттого, что он органично вписывался в текст. Из песни, как говорится, слов не выкинешь.
Одним словом, четверка „литературных террористов" жила небольшой колонией: пила, творила, буянила, забрасывала своими посланиями редакции журналов и газет.
Между прочим, Петьку время от времени печатали.
Мы так привыкли друг к другу, что по утрам расхаживали по квартире без стеснения в одних трусиках.
А официальные сборища чаще всего проходили на моей даче, в Научном. Мы приезжали туда на „Жигулях". Там же появлялись Коля Чичин, Эрик Гринберг и еще несколько „террористов". Вечерами пекли картошку, делились „боевыми" успехами, и двор постепенно превращался в ристалище. К примеру, однажды предметом спора стали рассказы Эдуарда Кузнецова, который отбывал тогда срок в Мордовии за попытку угона самолета. Копии его рукописей откуда-то приволок Фил.
Помнится, в одном из рассказов речь шла о том, что в камере у заключенного завелась крыса. Заключенный вынужден был ее кормить, и она начала становиться все больше и больше, а сам заключенный – все меньше и меньше. Наконец, заключенный сделался таким маленьким, что сбежал из тюрьмы через крысиный ход, а в камере вместо него осталась крыса.
Коля Чичин – тощий, с гривой курчавых волос и лицом мартышки – сказал, что не находит в рассказах ничего особенного, а Эдька Гинберг – наш язвительный очкарик – принялся втолковывать ему, что к этим рассказам нельзя подходить с обычными мерками: нужно сделать поправку на личность автора, и на то, в каких условиях они были написаны. Мордовские лагеря – это вам не писательский дом отдыха где-нибудь в Тубулдах.
– Чушь, – сказал Коля Чичин и тряхнул своими лохмами. – Литературное произведение, как, впрочем, и любое другое художественное произведение, – автономная вещь, вещь в себе. И совершенно неважно, кто автор. Никаких поправок или коэффициентов. Никаких поблажек или снисхождения.
– Хорошо, – сказал Эдик. – Однажды в музее я натолкнулся на картину: белогвардеец ведет оборванного и избитого красноармейца на расстрел. Видны их лица. Ничего вроде бы особенного. Но тут я прочел название… Знаешь, как она называлась?
– Ну!
– „Братья". И все сразу же стало восприниматься по-иному, встало на свои места.
– Название – не показатель, – возразил Чичин. – Название – это составная часть произведения. Вот если бы фамилия художника все поставила на свои места.
– Тогда вот тебе другой пример… Как ты относишься к высказыванию „Несмотря ни на что, я все-таки верю, что люди в глубине души действительно добры"?
– Ничего особенного, – пожал плечами Чичин. – Натуральная туфта.
– А если я скажу, что это написала Анна Франк?
– Ну знаешь! – возмутился Колька. – Не нужно передергивать!
Гринберг удивился.
– Его ведь приговорили сначала к смертной казни – Кузнецова. Думаешь, легко решиться угнать самолет из тоталитарного государства?
– Не знаю, не пробовал, – отозвался Чичин.
Через несколько месяцев он попробовал, и его сразила снайперская пуля. Тогда нам не удалось узнать подробности, и только в девяностые годы один из журналов, напечатавший воспоминания бывшего работника чешских спецслужб Ладислава Надрхала, пролил свет на обстоятельства его гибели.
Когда самолет уже взлетел, Коля Чичин подозвал стюардессу и предъявил ей содержимое своего дипломата. Она увидела загадочный механизм с индикатором времени, кнопками и мерцающими разноцветными огоньками. И мигом, бедняжечка, взмокла от страха. Надрхал даже утверждал, что она наделала в штаны. Не знаю, откуда ему стала известна эта интимная подробность. А ведь перед нею всего-навсего был обыкновенный набор юного радиолюбителя. Безапелляционным тоном Чичин распорядился, чтобы самолет взял курс на Соединенные Штаты Америки. Ему терять нечего. Стюардесса побежала по проходу поставить в известность экипаж. Она рассказала, что у террориста в руках бомба. Так из „литературного террориста" Колька превратился в террориста самого настоящего. Ему попытались внушить, что требование лететь в Америку абсурдно – самолет не располагает достаточным количеством горючего. Взамен предложили высадиться в одной из западноевропейских стран. Но он согласился лишь на то, чтобы в одной из стран Западной Европы самолет совершил дозаправку. Выбор пал на Австрию. Самолет должен был сесть в Вене, а сел, естественно, в Праге. Перед этим летчик, как ему и было предписано, основательно покружил над городом. В иллюминатор Чичин увидел красивый европейский город и ошалел от счастья. Когда самолет приземлился, по трапу поднялись два человека в штатском. Первый на чистом немецком сообщил, что он – сотрудник австрийских спецслужб и предъявил свое служебное удостоверение (в действительности это был Ладислав Надрхал). Второй оказался переводчиком. Сотрудник спецслужб предложил Кольке покинуть самолет и пообещал ему политическое убежище в Австрии. Но Чичин продолжал упорствовать – только Америка. Очевидно в его воспаленном мозгу утвердилась мысль, что если уж бежать из Ада, то непременно в Рай. А Раем ему виделась Америка (курьезы судьбы: одним из Архангелов этого Рая впоследствии сделался мой отец). Тогда сотрудник спецслужб торжественно пообещал ему место в другом самолете, отправляющемся в США. Мол, Ту-134 вообще не предназначен для трансконтинентальных перелетов. Другое дело – „Боинг". И Колька поверил. Он ступил на трап самолета, и в ту же секунду трап помчался по полю. Колька ухватился за поручень, его длинные курчавые волосы развивались на ветру. И тут он увидел над аэродромом огромные буквы PRAGA и все понял. Но у него в руках по-прежнему оставался дипломат с бомбой, и снайпер нажал на курок.
Так Коля Чичин вышел из бизнеса. Думаю, он до конца оставался именно „литературным террористом", просто его угораздило слишком вжиться в главный образ прокручиваемого в уме романа. А некто из компетентных органов взялся написать на ту же тему, только лучше, что и предопределило финал.
Во времена того их спора с Гринбергом, он писал роман о смертельной схватке, развернувшейся между пешеходами и автолюбителями. Под названием „Великая битва". Как-то на улице рядом с моей дачей его чуть не сбила машина, и Чичин написал роман.
И еще… Сразу же после гибели Кольки Чичина комитетчики взялись за нас всерьез. Мы и так у них были бельмом на глазу: одни только наши крестовые походы против органов печати чего стоили. К тому же мы были отморозками и регулярно выбрасывали всевозможные коники. К примеру, Фил и Колька Чичин как-то взяли за правило ежедневно в одно и то же время встречаться напротив входа в гостиницу „Интурист" и обмениваться совершенно одинаковыми черными „дипломатами". По-моему, на четвертый, а то и на третий, день их взяли на „месте преступления". В дипломатах ничего не оказалось, но мозги им при этом прочистили основательно. И что же? Прошел месяц. Коля Чичин, Фил, Юлька и Лена Петрова сидели в ресторане того же „Интуриста". Когда принесли счет выяснилось, что им не хватает ровно шести рублей.
– Одну минуточку, – сказал Фил официанту.
Потом опустил руку в портфель, дважды провернул ручку лежащего там арифмометра и извлек на свет Божий две совершенно новые хрустящие трешки.
Через несколько минут их повязали по всем правилам. Обнаружили арифмометр и снова прочистили мозги. Но это не помешало Филу и Эрику Гринбергу через пару месяцев отключить газ во всех квартирах одного из обкомовских жилых домов. Происходило это следующим образом: они ходили по квартирам, сообщали, что система вышла из строя, Гринберг набрасывал на газовый вентиль кусок шпагата и приклеивал его концы пластилином к квадратику картона от обувной коробки. А Фил с важным видом делал на пластилине оттиск герба Советского Союза, прижимая к нему пятак.
Целых три дня обкомовские работники стоически мирились с отсутствием газа, пока не разразился скандал.
Меня подмывает упомянуть еще об одной истории, которая хоть и не угодила в анналы КГБ, все же является достаточно показательной. Чичин где-то раздобыл искусственный член. У меня в то время была любовница, от которой я никак не мог отвязаться. И мы придумали следующую интермедию (все было рассчитано по секундам). Когда девчонка пришла ко мне, и мы с ней легли в постель, я исподтишка ввел в нее вместо собственного искусственный член. И тут же раздался звонок в дверь. Я сполз с кровати и отправился отпирать, стараясь при этом держаться так, чтобы она меня видела только со спины. А член остался у нее внутри. Пришлось потом бедняжку долго отпаивать портвейном „777"…