– Надеюсь, вы ощутили каждую клеточку моего тела, сэр? – проговорила она примирительно.
Я настороженно уставился на нее. Обычно так ведут себя женщины, приготовившие тебе порцию яду. А, собственно, что мне терять? И я потребовал, чтобы она сняла халат. Поскольку это настоящая пытка: переспать с женщиной и не иметь возможности представить ее себе обнаженной.
– Вот и хорошо, – сказала она. – Рана за рану, око за око, зуб за зуб.
– Твоей матери тоже нравилось с отцом вести себя таким стервозным образом?
Она замерла. Последовал уже известный мне смешок, только на сей раз она закрывала рот обеими руками. Потом она медленно расстегнула халат, и он сполз к ее ногам.
– Ну ты и проходимец, Гена, – сказала она. – Еще никому не удавалось так ловко запутать меня.
Я пожирал ее глазами. Все же Бог – парень что надо. Какой дизайн!
– Вообще-то, моя мать была на редкость фригидной, нужно заметить – так, на всякий случай; но в постели с отцом старалась не подавать виду, – сообщила она.
– Откуда сие известно?
– Она сама мне рассказывала. Говорила, что у нее не доставало духу разочаровать его. Так что тебе повезло.
– Да, – согласился я. – В некотором роде мне повезло. Так везет статистам, выступающим в массовке какого-нибудь фильма о дворянах. Можно почувствовать себя графом или даже князем, приложиться к ручке баронессы, пощеголять во фраке…
Она подошла и поцеловала меня в щеку.
– Это ты его или меня? – зло прокукарекал я.
Именно зло и именно прокукарекал.
– Скорее всего, вас обоих.
Она смотрела на меня одновременно весело и испытывающе.
И как это прикажете понимать?
Я бросил быстрый взгляд на портрет Середы.
– Лямур ля труа… Между прочим, ты далеко не первая, кто начинает половую жизнь с группового секса.
– И чем это обычно заканчивается?
– Здесь не существует закономерности. Для одних – волне благопристойной супружеской постелью, а для других – плеткой. В смысле – мазохистской.
Чушь, которую можно себе позволить лишь с высоты положения любовника сексопатолога.
– Плетка – это не для меня, – покачала головой Момина.
– Тогда остается первое.
– Вымой фаллос, – в свою очередь потребовала Момина. – И сними носки.
Я повиновался.
Мы улеглись на свежие простыни.
– Во всем есть своя положительная сторона, – проговорила она. – Раньше у меня чрезвычайно болезненно протекали месячные. Но теперь, если только врачи не врали, все должно постепенно войти в норму.
– Зачем ты мне об этом рассказываешь?
Я определенно не годился на роль подружки, и нужно было, чтобы она с самого начала это поняла.
– Сама не знаю. Раньше я могла поделиться чем-то с матерью или отцом. Но теперь, когда я осталась… Извини.
Я лизнул ее в плечо. Она машинально вытерлась.
– Они как-то привязывали меня к действительности. А сейчас я начинаю терять ориентацию… Книги уводят Бог знает куда, а кроме них ничего не существует. Честно говоря, я не очень-то ощущаю сопричастность к тому, что происходит вокруг, и предпочла бы жить во времена Греты Гарбо. Тогда бы я обязательно познакомилась с Набоковым, Джойсом, Кафкой, Башевисом Зингером. И с твоим любимым Сэлинджером тоже.
– Сэлинджер до сих пор еще жив, – отозвался я.
Нет, ну как я с самого начала точно определил! Посланница Века Джаза! Конечно, приятнее жить во времена Греты Гарбо нежели во времена Греты Мерлоу.
– А что ты будешь делать с деньгами, которые получишь за роман? – неожиданно поинтересовалась она.
– Не знаю, я еще об этом не думал…
Тут, подчиняясь внезапному порыву, я приподнялся на локте и внимательно посмотрел на нее.
– У тебя финансовые затруднения?
– Пока, к счастью, нет, – сказала она. – Но, по правде говоря, эта сторона жизни начинает понемногу меня беспокоить.
– А разве тебе не досталось в наследство состояние отца?
– Разумеется, оно принадлежит мне, но для начала было бы неплохо его разыскать. Отец вкладывал деньги в какие-то коммерческие проекты. Меня он не очень-то посвящал, поскольку он ведь не собирался умирать…
– И никаких бумаг не сохранилось?
– Пока я ничего не смогла обнаружить, только архив.
– Х-м, – сказал я.
– Одно время я еще надеялась, что кто-то сам появится тут. Знаешь, как это бывает в книгах: с невозмутимым видом станет выкладывать на стол пачки банкнот из кейса… Но прошло пол года, и теперь уже не остается сомнений, что придется самой думать о будущем. К тому же права на свои вещи он как правило продавал целиком: на издание, постановку и экранизацию.
– Ты имеешь в виду, авторские права?
– Ну да!
– Поэтому ты и пришла ко мне?
– Я в любом случае пришла бы к тебе, поскольку дело, которое он задумал, должно быть завершено.
Смахивает на маниакальную идею. И главное – упомянутое дело доверено мне. Т.е. у мелкого шулера появилась возможность сорвать банк. И вот он идет „на главное в своей жизни дело".
– Может этот памятник на кладбище их работа? Я имею в виду тех, к кому попали деньги отца.
– Но если они так щедры, что помешало им прийти сюда? Ведь они могли бы назвать любую правдоподобную сумму, я все равно не в состоянии была бы проверить.
– Какие чудесные заросли, – козлиным голосом проговорил я.
– Сейчас больше не нужно, – сказала она, отводя мою руку.
– Болит?
– Уже не очень. Но ощущение, честно говоря, странное – чья-то ладонь на этом моем месте. Ладно, будем спать.
Она повернулась на другой бок и, свернувшись калачиком, уперлась мне в бедро ягодицами.
Нужно бы ей сказать, подумал я. Да, черт возьми! Нужно бы ей сказать, на что я угроблю по крайней мере часть своих денег. Я куплю билет до Вашингтона и устрою пикет у здания парламента. А в руках буду держать плакат:
„Позор сенатору Эдварду Твердовски!
Он отказался от собственного сына!"
Потом я попытался представить себя писателем Середой, который лежит в собственной спальне рядом с собственной женой, прижавшейся к нему голыми ягодицами. Завтра утром он получит сэндвич с апельсиновым соком и засядет за начатую рукопись под названием „Предвкушение Америки" со странным эпиграфом „Пусть Родина моя умрет за меня".
И получилось! Ей-Богу, получилось! На какое-то мгновение мне даже сделалось жутко: показалось, будто сам я исчезаю, растворяюсь в пространстве. А на моем месте появляется он.
Потом я уснул. Или, быть может, это уснул Середа?
Я провел у Моминой в общей сложности трое суток. Архив писателя оказался весьма объемистым, и ознакомление с ним потребовало бы куда больше времени, если бы не титанический труд, проведенный его супругой. Долгие годы она работала в архиве нашей центральной библиотеки, а позже целиком переключилась на бумаги мужа. Те несколько папок, с которых я начал, были, по существу, последними из неразобранных. Теперь я имел возможность сразу отсеять все ненужное, а остальное, отсортированное и классифицированное, вливалось в меня, словно Волга в Каспийское море.
Момина тоже работала как вол, что не мешало ей проявлять обо мне трогательную заботу. Я был сыт, ухожен и щеголял в таком же халате, что и хозяйка. Только каратисты на моей спине были чуть менее свирепыми.
За эти дни всего лишь дважды звонил телефон – ею интересовалась Ада, ее единственная подруга.
Вечерами мы беседовали о Викторе Середе. Я делился с ней информацией, усвоенной за день, после чего следовали ее комментарии. Кое что, впрочем, явилось для нее полной неожиданностью. Скажем, выяснилось, что в последние годы ее отец живо интересовался проблемами медицины, в первую очередь – достижениями хирургии и технологиями производства протезов. Он бывал в домах инвалидов, на нужды которых жертвовал немалые суммы. Возможно, следующий роман планировалось строить именно на этом материале.
Она выслушивала мои суждения о писательском феномене ее отца, об особенностях его манеры письма, об устройстве его „доменной печи" – согласно моей терминологии. Я создал теорию, в которой хороший писатель уподоблялся алхимику. В его печь летит всевозможный хлам: ржавые трубы, матрасные пружины, мятые кастрюли, старые утюги, гнутые шурупы и болты – словом, металлолом, а в тщательно изготовленные формы вливается чистое золото, превращаясь в шедевры вроде сокровищ Колхиды. Сейчас я разглагольствовал о том, какие процессы и как именно протекали в „доменной печи" Середы. Чем больше я узнавал, чем более точно мог представить себе эти процессы, тем явственнее ощущал, как внутри меня оживают очертания могучей „домны". Теперь нередко случалось, что я вдруг проваливался куда-то, исчезал, а сознанием моим завладевал он. Как это было в первый вечер. Подобная сублимация прямо-таки завораживала Момину. И тогда мне не сложно было затащить ее в люльку.
Вообще-то, я чувствовал себя наглым самозванцем. В последний вечер она принялась крутить обруч обнаженной, и это шоу было не для простых смертных. Т.е. мне непременно требовалось себя обессмертить. А для этого дописать роман.
Вообще-то, я чувствовал себя наглым самозванцем. В последний вечер она принялась крутить обруч обнаженной, и это шоу было не для простых смертных. Т.е. мне непременно требовалось себя обессмертить. А для этого дописать роман.
Основная трудность, заключалась в том, что непонятной оставалась идея. В архиве не нашлось ни единой строчки, способной как-то ее объяснить. Да, был такой писатель Ловчев. Да, слинял на Запад. Да, престарелый драматург Кереселидзе обнаружил, что он связан с наркомафией. Ну и что с того? Ведь в зависимости от цели, которую преследовал автор, любой эпизод можно было трактовать так или эдак.
Я остервенело тер веки, перелистывая архив. Если бы не эти проклятые наркотики, „Предвкушение Америки" можно было назвать образцовым романом на тему „отцы и дети". С одной стороны Ловчев и его родители, с другой – Риф с Эллой и Ловчев. Обе линии были полнокровными, мощно и талантливо разработанными, но наркотики все же присутствовали, и от этого нельзя было отмахнуться.
Интересно было бы, конечно, поэксплуатировать идею, являющуюся доминантой всего творчества Середы: человек заведомо банкрот. Но тогда важно было проследить, что именно привело Ловчева к банкротству? На Западе, слава Богу, отирается много нашего писательского люда. Кое с кем, правда, не из самых известных, я даже лично знаком. Сашка Аврутин – один из лидеров „литературных эстетов" – пытается сейчас в Израиле наладить выпуск русскоязычного литературного альманаха, а Толя Вишняков – другой лидер – издает в Германии газету. Оба предлагали мне сотрудничество на безгонорарной основе. Я бы и сотрудничал, даже на безгонорарной основе, если бы на все мое свободное время не накладывала лапу Гортензия Пучини. Словом, это я к тому, что не так уж мало на Западе наших любителей марать бумагу. Но что-то я не слышал, чтобы они валом валили в наркобизнес.
Мне все не удавалось понять, как могло случиться, что в архиве писателя не нашлось ни строчки о романе, работа над которым была в полном разгаре.
– Я ведь тебя предупреждала, что он – импровизатор, – пожимала плечами Момина.
– Да, но какие-то исходные материалы, тема хотя бы… Даже легендарные негры из Нового Орлеана не могли обойтись без темы.
– Я думаю, что тема существовала, но он держал ее в голове.
…которая разбилась о панелевоз! – добавлял я про себя. Меня буквально преследовал образ этой наполненной литературными шедеврами головы, разбившейся о панелевоз.
– А с тобой он не советовался? – не желал я сдаваться. – Ты ведь как-то рассказывала, что он прислушивался к твоему мнению даже когда ты была еще ребенком.
– Мое время наступало позже, когда первый вариант текста уже был готов. Он давал мне его почитать, а потом мы спорили. И чаще всего он учитывал мои замечания, когда переписывал вещь набело. А на стадии написания чернового варианта он советовался исключительно с мамой.
Ей нравилась игра, в которой я был Виктором Середой, а она – его супругой.
– Мне хотелось бы с тобой посоветоваться, дорогая… Я задумал новый роман: об известном писателе, который сбежал на Запад. Писатель этот – человек свободолюбивый, которому претило выслуживаться перед партийными бонзами, оттого он и решился на столь отчаянный поступок. Но вот что интересно: на Западе у него не все сложилось так, как он себе представлял. Он даже пережил какое-то глубокое потрясение, в корне изменившее его судьбу. Сейчас очень важно определить, что это могло быть за потрясение? Ты несколько лет провела в Америке, дорогая. Я очень рассчитываю на твои идеи?
Момина в задумчивости хмурила брови:
– Ну, во-первых, на Западе практически не существует демократии в том виде, в каком ее представляем себе мы. Да, демократия – это не тоталитаризм, в демократических странах человек все же может рассчитывать на некоторое снисхождение. Но до вполне определенных пределов. Даже в странах демократии богатым позволено куда больше, нежели всем остальным. Вспомним хотя бы дело Симпсона. Что позволено Цезарю, не позволено волу. Демократия – это когда бедным брошена кость, но не более того. Тогда как в странах тоталитаризма о кости никто и не помышляет. Во-вторых, на Западе – об этом уже много писали – девальвируются духовные ценности. Видимо, культура, лишенная купюр, не может быть эффективной. То, к чему доступ открыт, теряет притягательную силу. Требуется ограничение средств, чтобы душа трудилась. То же самое, кстати, сейчас происходит и у нас. К тому же самое важное для них – величина счета в банке. А он только тем и хорош, что позволяет своим владельцам жить слаще. На душу не оказывает благотворного воздействия, только на желудок. И, наконец, Запад не менее вероломен, нежели Восток. Все без устали твердят о принципах демократии, но это лишь красивые словечки. В политике властвует принцип национальных стратегических интересов. Хочешь пример?
– Конечно.
– Несколько лет назад в Алжире проходили демократические выборы, на которых побеждали исламские фундаменталисты. Видя это, правящая партия прервала выборы, что повлекло за собой взрыв исламского терроризма. Ты когда-нибудь слышал о том, чтобы Запад осудил действия алжирских властей, грубо нарушивших принципы демократии?
– Нет. – Честно говоря, об Алжире я знал только то, что в свое время его воздушные просторы бороздил самолет Антуана де Сент-Экзюпери.
– А в гневных осуждениях актов терроризма с участием алжирских фундаменталистов недостатка, по-моему, не было. Ты можешь назвать хотя бы одного западного политика, способного внушить доверие?
– Мадлен Олбрайт! – тут же выпалил я.
– Мадлен Олбрайт? – Момина удивленно пожала плечами.
– А говорила, что совершенно не ориентируешься в нынешней обстановке.
– Так ведь это все тоже из книг, тоже из книг. Современная американская литература. Гор Видал, к примеру.
К сожалению, я не видел, как можно воспользоваться этими сведениями. Поскольку, если послушать ее, то выходило, что Ловчев вознамерился усовершенствовать мир демократии, наводнив его ЛСД, героином и кокаином.
Напоследок я попытался выклянчить у нее что-нибудь из ее переводов. Я жаждал первым прочесть по-русски какой-нибудь шедевр, вкусив его из рук любовницы. Человеку – этой редкой сволочи – всегда мало. Момина обслужила меня по первому классу, а теперь я желал, чтобы она обслужила меня по высшему. Для этого требовались не только сэндвичи и апельсиновый сок (о сексе я уже не говорю), но и эксклюзивные переводы. Однако она проявила непреклонность: и Набоков, и Башевис Зингер обладают мощной аурой, и это может расстроить во мне нужные регистры. Потом, после окончания романа – сколько угодно.
Словом, она ведь тоже была человеком, а стало быть – такой же редкой сволочью, как и я. В этом смысле все друг друга стоят.
– Ты хочешь сыграть на мне „Предвкушение Америки" словно на аккордеоне! – проговорил я сквозь зубы.
Окрыленный этим открытием, я и отправился домой.
На скамеечке рядом с нашим подъездом восседал алкоголик Стеценко. На сей раз он был в мятом но относительно чистом костюме и даже вроде побритый. Я присел рядом.
– Завязали, Эдуард Евгеньевич?
– Черта с два! – с вызовом проговорил он. – Ну, чего в мире творится?
Как-то в детстве мне попался фантастический рассказ про капитана Мар Дона, называвшийся „Путь „Таиры" долог". Его космический корабль „Таира" сбился с курса и прокладывал себе путь вслепую сквозь ледяные просторы Вселенной. Оставалась единственная надежда: когда-нибудь случайно оказаться вблизи обитаемых миров. Наличие разумной жизни на какой-либо из планет смогли бы зафиксировать роботы. И капитан Мар Дон заморозил себя в специальной капсуле до лучших времен. Но капсула была запрограммирована таким образом, что раз в тысячу лет капитан на одни сутки просыпался. Принимал у роботов отчет о прошедшем тысячелетии, выяснял, что разумная жизнь еще не повстречалась, копался в небольшом огороде своего ностальгического отсека, и снова впадал в анабиоз на последующее тысячелетие.
Стеценко чем-то напоминал мне этого капитана, поэтому мысленно я окрестил его Маз Доном. Маз Дон тоже отключался на длительное время, правда использовал для этого не капсулу а алкоголь. А затем выныривал на какое-то мгновение и интересовался, что слышно. Не достиг ли наш безумный корабль царства Разума? Не достиг, – и капитан Маз Дон снова впадал в алкогольное небытие.
В прошлой своей жизни – до перестройки – Эдуард Евгеньевич был кандидатом технических наук, деканом факультета в инженерно-экономическом институте. Потом выяснилось, что институт этот на хрен никому не нужен, и его расформировали. Стеценко взяли рядовым преподавателем в университет, но это было равносильно тому, что он пристроил свою трудовую книжку, поскольку денег на зарплату в университете все равно не было. И у кандидата наук Стеценко не оставалось другого выхода как выйти из бизнеса.