А в эту ночь действительно Маруся еще с подругой одной - из острога выбежали. Редкость это, конечно, что женщины бегут, ну тут, правда, помощь им была... В Читу пришли они в партии. Сами знаете, каково женщине в нашем быту...
- Да, подлость большая! - угрюмо сказал мой товарищ.
- Каторга верховодит, - пояснил Степан. - Продают баб, как скотину, в карты на майдане проигрывают, из полы в полу сдают. Ну, а она вдобавок бедовая, непокорлива. И теперь знак есть: ножиком один пырнул. Как уж там было, бог ее знает, только слюбилась с одним... Тот ухарь был тоже, в обиду уже не давал. Вместе и в Забайкалье пришли. Ему на поселение, ей - в каторгу, только он так порешил, что им не расставаться. Ну, они две - с подругой - в лазарет слегли, под видом болезни, а он билет взял и уже около тюрьмы рыщет... Сговорились. Лазарет, к тому же, по случаю перестройки был за оградой... У Даши тоже друг был, высидочный, и тоже с нею бежать надумал. Вот раз эта Даша и говорит надзирателю: "Принеси четверть вина". - "Рад бы, говорит, принести, да без старшого нельзя". А старшой... сказать вам...
Он запнулся, слегка покраснел, кинул быстрый взгляд в ту сторону, где мелькала над грядками фигура Маруси... Она полола, и до нас опять долетало жужжание ее тихой песни. Степан некоторое время молчал, наткнувшись в рассказе на неожиданное препятствие. Мы не решались торопить его.
- Ну! - сказал он наконец, тряхнув головой. - Что уж тут, сами понимаете: каторга не свой брат. Так уж... что было, чего не было... только в этот вечер пошел у них в камере дым коромыслом: обошли, околдовали, в лоск уложили и старшого, и надзирателя, и фершала. Старшой так, говорили, и не очухался... Сами знаете, баба с нашим братом что может сделать... А тут о головах дело пошло... Потом же - сонного в хмельное подсыпали...
Он остановился и затем продолжал уже свободнее:
- А на дворе дождь... Так и хлыщет, пылит, ручьи пошли. Мы эту погоду клянем в поле, а им самое подходящее дело. Темно. Дождь по крыше гремит, часовой в будку убрался да, видно, задремал. Окна без решеток. Выкинули они во двор свои узелки, посмотрели: никто не увидал. Полезли и сами... Шли всю ночь. На заре вышли к реке, куда им было сказано, смотрят, а там - никого!
Друзья-то, значит, сплоховали! Сошлись к вечеру у притоншика да, может, вспомнили, что теперь в лазарете делается. Ну, с горя хватили. Известно, слабость. Там еще бутылочку... Захмелели, да так, подумайте, и проспали ночь!.. На заре прокинулись: в городе уже тревога, выйти нельзя!
Так они от них и потерялись. Этим ждать нельзя, тем нельзя выйти. Перешли они реку, пошли тайгой на милость божию. А мы на тот случай тоже от греха сошли с дороги, идем лесными тропками. Стали опять на дорогу выбиваться, только третий товарищ отстал: прошлогоднюю ягоду все искал под кустами. Догоняет он нас и говорит: "Послушайте, братцы, что я скажу вам: тут вот две женщины в тайге сидят и плачут". - "Что ты, бог с тобой, каким тут женщинам быть". - "Не знаю, говорит, только юбки на них серые, арестантские". Удивились мы, а тут смотрим: вышли и они на тропу и остановились. Испугались, конечно. Ну, только все-таки мы пошли, они за нами. И подойти боятся, и отстать страшно...
Мы идем, смеемся себе. Выбились на проселок. Дождь кончился, от нас на солнышке пар валит. Встретили сибиряка, трубочки закурили, потом сошли в овражек и сели. Они подошли, остановиться-то уж им неловко, идут мимо, потупились.
- Здравствуйте, - говорим, - красавицы.
- Здравствуйте.
- Кто вы такие будете?
- Поселки... Идем в такую-то волость.
И называют действительно волость, которая впереди. Научены. Ну, однако, я спрашиваю дальше: "Где же вы судились?" - "В Ирбите". - "А за что?" - "За бродяжество. От мужей". - "Ну, уж это, говорю, извините, неправильно. Ежели бы вы в Ирбите судились за бродяжество, то надо вам не на поселение, а в каторгу. В Камышлове - дело другое". Слово за слово, спутались они, заплакали. "Не обижайте, говорят, нас, господа!" - "Мы обижать никогда не согласны. Сами обижены, ну только понимаем мы так, что из-за вас была тревога. Как же теперь: хотите с нами дальше идти?" - "Нам, говорят, с вами вместе никак нельзя... Идите вы вперед, мы уж как-нибудь, ежели не хотите обижать, за вами. Потому что мы не какие-нибудь и могут нас наши друзья догнать..."
Пошли мы этак. Идем впереди трое, я и говорю: "Вот что, господа. Ежели придется так, что нам этих женщин взять себе - как быть: их две, нас трое". Вот Иван, который после пристал, и говорит: "Берите себе, ребята, мне не надо. Мне и одному трудно, и годы не те. Не интересуюсь я. Они вместе шли, вы тоже вместе, вам и кстати. А я, может, отстану скоро". Справедливый был бродяга, нечего сказать. - Ну, это, говорим, хорошо. Без спору. Теперь нам двоим разбираться. - "Ты, говорю, товарищ, как хочешь?" - "Насчет чего?" "Которую взял бы?" - "А ты?" - "Обо мне речь впереди. Говори сам". - "Ну, я, говорит, ту, которая повыше". Вот дело. Мне-то, признаться, Марья сразу в глаз пала...
Пошли. Они за нами идут. Конечно, дело женское. Нам и для них стараться надо. Запас вышел. В деревни, на заимки заходим, под окнами милостыню просим, кондаки эти тянем. Добываем и на себя, и на них. Чай станем варить вместе сойдемся. Ночевать - уж они где-нибудь захоронятся... Шли этаким родом с неделю. Стали к Селенге подходить. Перевалили в одном месте через гору. Смотрим: на бережку люди сидят, дымок у них; видно, что бродяги, плот готовят, человек шесть. Вот Иван подозвал женщин и говорит: "Глупо вы это делаете: друзья ваши, может, попались, может, запили, след потеряли. Теперь, ежели в артель ничьи войдете, ведь это грех, выйдет из-за вас. Хотите с этими людьми дальше идти - говорите". Ну, они, конечно, видят, что это правда. Со старыми друзьями дело рассохлось... Притом же ознакомились мы. Когда пошутим, когда посмеемся. Видят, что мы с ними по-благородному, не пьяницы, не буяны. Говорят: согласны.
Так мы и к артели этой пристали. Те нам рады: река быстрая, плыть трудно.
- А насчет женщин как же? - спросил мой товарищ.
- Что ж насчет женщин? - ответил Степан. - Пришли мы к ним уже не чужие... Притом же артель.
- Ну, в тюрьмах тоже артели, - сказал тот скептически. - Знаем мы артели ваши!
- Знаете, да видно, не всё, - несколько обиженно ответил Степан. Конечно, в тайге, с глазу на глаз... Тут иной подлец из-за бродней товарища не пожалеет. Ну, что касается в артели, да если есть старики... Вы вот послушайте дальше. Тут, можно сказать, дело у нас помудренее вышло, невесть как и расхлебывать-то пришлось бы... А обошлось благородно.
- Сгоношили мы немаленький плот, - рассказчик опять повернулся ко мне, - поплыли вниз по реке. А река дикая, быстрая. Берега - камень, да лес, да пороги. Плывем на волю божию день, и другой, и третий. Вот, на третий день к вечеру, причалили к берегу, сами в лощине огонь развели, бабы наши по ягоды пошли. Глядь, сверху плывет что-то. Сначала будто бревнушко оказывает, потом ближе да ближе, - плотишко. На плоту двое, веслами машут, летит плотик, как птица, и прямо к нам.
- Здравствуйте, - говорят.
- Здравствуйте.
- Можно к вашему огню присесть?
- Садитесь, если вы добрые люди.
- Мы, говорят, вашего поля ягоды. Гонимся за вами сколько время, насилу догнали.
- Что же вам за надобность? Мы вас не знаем.
- Может, кто и признает... Все ли вы тут в сборе?
- Не все в сборе: две женщины вот по ягоды пошли.
- Ну, подождем. Придут они - мы свое дело скажем.
Посидели, поговорили о разном. О деле ни слова. Как тут глядим: идут и наши женщины из лесу. Только стали к берегу подходить, гляжу я: встала моя Марья как вкопанная. Лицо белее рубашки. Дарья посмотрела, только руками всплеснула.
- Ну, вот, - говорят гости, - спросите теперь у этих женщин, - знают ли они нас? Может, отрекутся.
Признаться, упало у меня сердце: ежели, думаю, теперь отдать мне ее другому, лучше не жить...
Дарья, посмелее, - вышла вперед и говорит:
- Не отрекаюсь. Вы с нами в партии шли, из тюрьмы вызволяли. Зачем потеряли?
- Мы потеряли, другие нашли. Чья находка? - говорит один повыше. - Вас тут семеро, нас двое... Какая будет ваша правда? Посмотрим мы, а отступиться не согласны.
Я говорю: "Мы, братцы, тоже не отступимся. Будь что будет". Ну, старики нас развели и говорят: "Вот что. Вы, ребята, к нам недавно пристали, а тех и вовсе не знаем. Но как у нас артель, то надо рассудить по совести. Согласны ли? А не согласны, - артель отступится. Ведайтесь как знаете..."
Мы, делать нечего, согласились, те тоже. Стали старики судить, Иван с ними. Те говорят: "Мы с ними в партии шли. На майдане купили, деньги отдали, из тюрьмы вызволяли". Мы опять свое: "Верно, господа, так. А зачем вы их потеряли? Мы с ними, может, тысячу верст прошли не на казенных хлебах, как вы. По полсутки под окнами клянчили. Себя не жалели. Два раза чуть в острог не попали, а уж им-то без нас верно, что не миновать бы каторги".
Старики послушали наши споры, потом потолковали между собой и говорят нам:
- Все ли вы, ребята, с этими женщинами на поселении жить соглашаетесь или дорогой идти, потом бросить?
- Мы потеряли, другие нашли. Чья находка? - говорит один повыше. - Вас тут семеро, нас двое... Какая будет ваша правда? Посмотрим мы, а отступиться не согласны.
Я говорю: "Мы, братцы, тоже не отступимся. Будь что будет". Ну, старики нас развели и говорят: "Вот что. Вы, ребята, к нам недавно пристали, а тех и вовсе не знаем. Но как у нас артель, то надо рассудить по совести. Согласны ли? А не согласны, - артель отступится. Ведайтесь как знаете..."
Мы, делать нечего, согласились, те тоже. Стали старики судить, Иван с ними. Те говорят: "Мы с ними в партии шли. На майдане купили, деньги отдали, из тюрьмы вызволяли". Мы опять свое: "Верно, господа, так. А зачем вы их потеряли? Мы с ними, может, тысячу верст прошли не на казенных хлебах, как вы. По полсутки под окнами клянчили. Себя не жалели. Два раза чуть в острог не попали, а уж им-то без нас верно, что не миновать бы каторги".
Старики послушали наши споры, потом потолковали между собой и говорят нам:
- Все ли вы, ребята, с этими женщинами на поселении жить соглашаетесь или дорогой идти, потом бросить?
Мы, конечно, говорим: согласны жить.
- Ну, так мы, дескать, вот как обсудили. Майдан теперь вспоминать не к чему. Это дело тюремное, на воле этот закон не действует. Из тюрьмы вы их вызволяли, так опять след потеряли от своей слабости. Опять это ни к чему. Ни на которую сторону не тянет. Спросим теперь самих женщин.
- Догадались все-таки! - усмехнулся мой товарищ.
- Это, конечно... правильно, - сказал Степан. - Ну, призвали женщин. Даша заплакала: "Ежели бы вы, говорит, след не потеряли. Мы сколько время шли с ними, они нас не обижали..." А Марья вышла вперед и поклонилась в пояс.
- Ты мне, говорит, в тюрьме за мужа был. Купил ты меня, да это все равно. Другому бы досталась, руки бы на себя наложила. Значит, охотой к тебе пошла... За любовь твою, за береженье, в ноги тебе кланяюсь... Ну, а теперь, говорит, послушай, что я тебе скажу: когда я уже из тюрьмы вышла, то больше по рукам ходить не стану... Пропил ты меня в ту ночь, как мы в кустах вас дожидались, и другой раз пропьешь. Ежели б старики рассудили тебе отдать, только б меня и видели...
Тот только потупился, слова не сказал. Видят, что дело их не выгорело. Один и говорит: "Я теперь в свою волость пойду", а другой: "Мне идти некуда. Одна дорога - бродяжья. Ну, только нам теперь вместе идти нехорошо. Прощайте, господа". Взяли котелки, всю свою амуницию, пошли назад. Отошли вверх по реке верст пяток, свой огонек развели.
Долго я ночью не спал, на их огонек глядел. Темною ночью огонь кажется близехонько. Думаю: на сердце у него нехорошо теперь. Если человек отчаянный, то, может, огонь у него горит, а он берегом крадется... Ну, однако, ничего. Наутро, - еще гор из-за тумана не видно, - мы уж плот свой спустили...
Он замолчал.
- Ну, а как же вы сюда-то вместе попали?
- Это уже дело проще. Зимовали у сибиряка в работниках. На другую весну опять пошли. Довел я ее до Пермской губернии. В Камышлове арестовались, показались на одно имя... Судят за бродяжество в каторгу, а за переполнением мест - в Якутскую область. В партии уже вместе шли, все равно муж и жена...
III. ПАХАРЬ ТИМОХА
Долгий летний день все еще горел своим спокойным светом, только в воздухе чуялось постепенное охлаждение. Зной удалялся незаметно вместе с блеском и яркостью красок.
Степан предложил поохотиться на гусей. Мой товарищ согласился. Я отказался и пошел от скуки пройтись по лесу. В лесу было тихо и спокойно, стоял серый полумрак стволов, и только вверху играли еще лучи, светилось небо и ходил легкий шорох. Я присел под лиственницей, чтобы закурить папиросу, и, пока дымок тихо вился надо мною, отгоняя больших лесных комаров, меня совершенно незаметно охватила та внезапная сладкая и туманная дремота, которая бывает результатом усталости на свежем воздухе.
Меня разбудили чьи-то мелкие шаги. Между стволов мелькала фигура Марьи; в руках у нее был платок с завязанным в нем горшком и хлебом. Очевидно, она несла кому-то ужин.
Кому же? Значит, население этого уголка не ограничивается Степаном и Марусей... Есть кто-то третий. И в самом деле, трудно было представить, что весь этот уголок разделан руками только двух человек. Для этого нужно было много упорного труда и своего рода творчества. Я вспомнил, каким тусклым и безучастным взглядом Степан смотрел на свои владения... Едва ли он играл в этом творчестве особенно видную роль. На всем здесь лежала печать Маруси, ее личности и ее родины. Но все-таки этого было недостаточно. Нужна была еще чья-то упорная сила, чьи-нибудь крепкие мускулы...
Фигура женщины исчезла между стволами. Я выкурил еще папиросу и пошел в том же направлении, интересуясь этим неведомым третьим обитателем хутора.
Вскоре передо мной мелькнула лесная вырубка. Распаханная земля густо чернела жирными бороздами, и только островками зелень держалась около больших, еще не выкорчеванных пней. За большим кустом, невдалеке от меня, чуть тлелись угли костра, на которых стоял чайник. Маруся сидела вполоборота ко мне. В эту минуту она распустила на голове платок и поправляла под ним волосы. Покончив с этим, она принялась есть. С ней был еще кто-то, но за кустом мне его не было видно.
Один мой знакомый, считавший себя знатоком женщин, сделал шутливое замечание, что любовь крестьянской женщины легко узнать по тому, с кем она охотнее ест. Это замечание внезапно мелькнуло у меня в голове при взгляде на спокойное лицо Маруси. С нами она была дика и неприступна; теперь в ее позе, во всех ее движениях сквозила интимность и полная свобода.
Мое положение невольного соглядатая показалось мне не совсем удобным, и потому, отступя несколько шагов по мягкому мху, я вышел на полянку в таком месте, где меня сразу могли заметить.
Мои подозрения рассеялись тотчас же, как только, приблизясь, я разглядел собеседника Маруси.
Это был человек, которому, даже при пылком воображении, трудно было навязать роль соперника удалого Степана. В то время как на последнем все было чисто и даже, пожалуй, щеголевато, - работник весь оброс грязью: пыль на лице и шее размокла от пота, рукав грязной рубахи был разорван, истертый и измызганный олений треух беззаботно покрывал его голову с запыленными волосами, обрезанными на лбу и падавшими на плечи, что придавало ему какой-то архаический вид. Такими рисуют древних славян. Возраст его определить было бы трудно: сорок, сорок пять, пятьдесят, а может быть, и значительно менее: это была одна из тех кряжистых фигур, покрытых как будто корою, сквозь которую не проступит ни игра и сверкание молодости, ни тусклая старость. Глаза, выцветшие, полинялые от солнца и непогоды, едва выделялись на сером лице, и, только приглядевшись, можно было заметить в них искру добродушного лукавства.
Плохие якутские торбасишки он снял на время отдыха, и огромные ступни его торчали как-то нелепо из-под синих дабовых штанов.
- Хлеб-соль! - сказал я, кланяясь.
Он смотрел на меня несколько секунд, не отвечая, и потом сказал:
- Милости просим, хлеба кушать...
- Можно присесть?
- Садись, не просидишь места.
Маруся не обратила на меня никакого внимания. Незнакомец зачерпнул несколько раз ложкой из горшка и, еще рассмотрев меня с деловитым любопытством, спросил:
- Из каких местов будете? Расейские?
Я назвал свою губернию.
- Это что же, - под Киевом?
- Да.
- Далече же, - произнес он и, отложив ложку, перекрестится. - Спасибо, хозяйка.
- А вы откуда родом?
- Мы-то? Мы калуцкие.
- А здесь давно?
- Здесь-то... Да уж, как тебе сказать, годов десятка полтора будет.
- Давно! - вырвалось у меня невольно.
- А мне, так будто и недавно. Поживешь сам годов с пяток, а там и не заметишь... Объявляли, скажем, манифесты. Мне хоть сейчас ступай куда хошь, хоть в Иркутской... Да куда пойдешь? Далеко!
Мне опять вспомнился Степан, выбежавший из каторги, прошедший с Марусей всю Сибирь, и я с невольным жутким чувством посмотрел на этого человека, напоминавшего обомшелый пень, выкинутый волной на неприветливую отмель.
Он вынул из кармана кисет и трубку и потом взял из пепелища горячий уголь, который, казалось, нисколько не жег его руку...
- Куда пойдешь? - сказал он, выпуская дым изо рта, и мне стало еще более жутко от этой безнадежности, потерявшей даже свою горечь. - Нет, брат, попал сюда, тут и косточки сложишь...
Он посмотрел на меня из-за клубов дыма, и какая-то мысль залегла где-то в неясной глубине его серых глаз.
- Этакой же вот Ермолаев был, когда мы с ним в дальном улусе встретились. Молодой... Я, говорит, здесь не заживусь... Не зажился: теперь уж борода седая...
И он опять посмотрел на меня.
- Вы это о каком Ермолаеве говорите? О Петре Ивановиче? - спросил я.
- Ну, ну, знакомцы, видно?
- Встречались.
Он откинулся спиной на пень и принял позу человека, наслаждающегося отдыхом.
- Да... жили мы с ним, - сказал он, вспоминая что-то. - Душевный человек. Ну! чудак... А не говорил он тебе про меня?