Герман по младости лет не поверил. Велел Регине поискать получше, а сам принялся извлекать проволоку и прочищать рану, действуя в одиночку, без ассистента. Ничего, и посложнее операции приходилось проводить самому!.. Через полчаса появилась Регина Теофиловна и сообщила, что нитки не найдены.
Обо всем этом было бы очень весело прочитать у Булгакова или Вересаева. А Герману оставалось только надеяться, что лет через десять, когда его попросят рассказать какой-нибудь курьезный случай из практики, он сможет с должным юмором живописать свою гонку на «уазике» по оседающему мартовскому льду речки Синички в ближайший рабочий поселок, в больницу, где намеревался попросить взаймы нитки, а заодно лигатуру [4], которой тоже не было. И получил возмущенный отказ: поселковая больница тоже дышала на ладан, врачи все чаще прописывали пациентам домашние средства, а не лекарства, и даже пытались стерилизовать одноразовые шприцы, а тут вынь да положь для каких-то зеков!..
Герман вспомнил своего «отрицалу», который все это время лежал на столе, сжимая руками края очищенной и продезинфицированной раны, медленно помирающую рядом от ужаса Регину Теофиловну, взбешенного начальника колонии, «уазик» которого он угнал, и понял, что готов убить худенькую, изможденную докторшу, которая с праведной ненавистью в глазах кричала ему что-то о чистых и нечистых…
Никого он не убил, конечно, и даже нитки добыл – но не прежде, чем тряхнул именами отца и деда. И «отрицала» никуда не делся – дотерпел до его возвращения.
А на другой же день после этого случая Герман еще раз поступился принципами и тряхнул родовыми именами: чтобы обеспечить запас медикаментов в санчасти.
Самое смешное, что исчезнувшие нитки нашлись буквально через неделю. Оказывается, они были похищены из санчасти и оказались в распоряжении двух «строгачей»-рецидивистов. Выражая свой протест по поводу плохого питания (а оно в последнее время не просто оставляло желать лучшего – криком кричало об этом!), – эти поборники прав человека зашили себе рты и объявили голодовку.
– А вот не трогать, пока не истлеют! – обиженно сказал начальник колонии.
Герман прикинул… Обычные портновские нитки порвались бы максимум через неделю – ничего, терпимо, особенно если страдать за идею. А нитки хирургические, отменного качества, рассосутся не раньше чем через месяц. Йоги, случается, голодают и дольше, ну а эти придурки помрут ведь с голоду!
Пришлось резать. Было невыносимо жаль так бездарно изводить драгоценный швейный материал, и Герман уж постарался, чтобы знакомый «отрицала» (между прочим, из «первой пятерки»!) узнал, какую подлянку ему подстроили сокамерники!
Тюремный мир тоже счел, что делать такое братве – западло. Вор в законе по кличке Стольник, изо дня в день получавший разнарядку в санчасть (работы сводились к чтению старых медицинских журналов, в то время как шестерка из «петухов» возил шваброй в коридоре и палатах), сказал, глядя Герману в переносицу:
– Ты, лепило, теперь на шкафы можешь замки не вешать. Больше никто ничего у тебя не тронет, иначе я с ним покуликаю по-свойски!
На самом деле речь Стольника звучала куда более затейливо – Герман даже не сразу понял, о чем он, собственно, говорит. Потом дошло: санчасть считалась вотчиной Стольника, и он очень болезненно воспринял непорядок в своем хозяйстве.
Позднее Герман не раз думал: а если бы с начинающимся заражением крови к нему поступили Антон Мазурков или Макс Рассохин? Что он сделал бы в этом случае? Так же кричал на замордованную жизнью поселковую докторшу, потрясая кулаками и заслугами всех Налетовых?
Честно говоря, несколько дней после этого случая Герман чувствовал себя идиотом. С одной стороны, конечно, больной. Умирающий, можно сказать! С другой – может, стоило для начала заглянуть в личное дело «отрицалы»? И прочесть там о количестве загубленных душ и пролитых слез?
Не заглянул – ни до, ни после. Он предпочитал ничего лишнего не знать о своих пациентах: как если бы они родились на свет божий в тот миг, как за ними захлопнулись ворота ИТУ (они в самом деле захлопывались – с грохотом и скрежетом).
В конце концов, положа руку на сердце, он был ничем не лучше их: таким же убийцей. Мало ли, что убил из мести. Саша-афганец, более известный по кличке Бирюк, который убил собственноручно пятерых подонков, изнасиловавших его сестру, и отбывал теперь десятилетний срок, – почему он считается преступником, а Герман Налетов – нет? В том смысле, что не пойман – не вор?..
Он ненавидел себя за эти мысли. Но со странным, пугающим упорством продолжал тешиться картинами того, как «забудет» где-нибудь на виду бутыль со спиртом, смешанным с клофелином, а потом войдет в палату, держа в руке бритвенно-острую заточку…
Узкую и опасную тропу мести Герман торил уже достаточно долго, чтобы чувствовать себя на ней вполне комфортно. Это в прошлом году он был как стрела летящая, ничего вокруг себя не видел, а нынешняя его жизнь сопровождалась открытиями, от которых у нормального, далекого от всего этого человека либо волосы встали дыбом, либо недоверчивая улыбка надолго приклеилась на физиономию – от уха до уха.
Вот, к примеру, история с рентгеновским снимком «петуха» Малютина…
Все началось с того, что в санчасть притащился согнутый в дугу карманник Штырь (в миру Коля Крамаренко) и простонал, что у него прихватило живот. Герман начал выстукивать и мять тощее брюхо парня (Штырю еще не было двадцати, а на вид и вовсе малокровный малолетка), тот – в крик и корчи.
– Не трудись, лепило, – сказал в эту минуту Стольник, как всегда, погруженный в старый журнал. – Этот дермафродит мастырку себе замастырил: гвоздики проглотил.
Про такие вещи Герман что-то читал у Сергея Васильевича Максимова, в «Каторге и ссылке». Стольник, не дождавшись, пока он припомнит, со скучающим видом пояснил, стараясь выражаться максимально понятно:
– Дело вполне обыкновенное. Берут два гвоздя, шляпками в разные стороны, связывают тонкой резинкой. Острые концы облепляют хлебным мякишем, чтоб глотку не поцарапать. И все. Можно глотать.
Герман растерянно моргнул:
– Зачем глотать-то? Это же гвозди, да еще два! Если один – дай бог, вышел бы, а два – поперек кишечника встанут. Верная операция!
Штырь открыл измученный, побелевший от боли глаз и посмотрел на доктора как на идиота. Стольник же невозмутимо кивнул:
– Все правильно. Верняк резать! Того ему и нужно.
– В больницу увезут… – простонал Штырь. – В город! Там, говорят, хорошо. Жратва нормальная, не то что наши помои. Может, мать ко мне допустят, она блинцов напечет…
– Блинцов тебе, при операции на желудок или кишечник, еще долго не пробовать! – с острым ехидством сказал Герман. – Во всяком случае сначала нужно сделать рентгеновский снимок. Собирайся, на завтра договорюсь – в поселок поедем.
Наутро автозак отвез Германа, Штыря и конвойного в больницу, где врач ИТУ к тому времени уже изрядно примелькался. В рентгенкабинете его встретили как своего человека и радостно сообщили, что без него здесь была бы скука смертная: второй пациент за неделю, и обоих привозит Герман Петрович. Вчера этого, как его, Малютина, сегодня вот молодого человека… «Идите, ложитесь сюда, больной!»
– В чем дело? – спросил через минуту рентгенолог. – Что это с вами?
Герман оглянулся. Штырь стоял белый впрозелень, руки по швам, с лицом самурая, готового немедленно сделать харакири.
– Ма-лю-тин? – тоненьким голоском переспросил Штырь, тыча пальцем в высокий, застеленный оранжевой клеенкой стол, на который ему предстояло взобраться. – Ма-лю-тин? На этом столе? «Петух»?! Да вы что, суки, меня законтачить решили? «Парашником» сделать?
И рванулся из кабинета с таким проворством, что если бы не отменная реакция конвойного, еще неизвестно, чем все это закончилось бы.
Штыря скрутили, приволокли обратно в кабинет, как на казнь.
А суть дела состояла в том, что не далее как вчера Герман сопровождал на рентген осужденного (все в ИТУ почему-то произносили это слово с ударением на у) Малютина, которому недавно подарили тарелочку с дырочкой, а проще сказать – опустили. Процесс сопровождался избиением. На прием к Герману Малютин пришел еще неделю назад: сказал, что упал с верхнего яруса коек, и Герман не настаивал на признании. Малютин держался так, словно уже совершенно смирился со своим положением. У него даже навыки опытного «петуха» появились: брал предложенную доктором сигарету осторожно, стараясь не коснуться других. Вдруг на глазах выступили слезы:
– Все лежат в общежитии на койках, а я на коленках ползаю – полы мою. Бессменная поломойка! Кто-то от нечего делать мне в лицо плюет, кто-то обувь швыряет – почисти, мол. Откажусь – побьют. Сортиры драить – тоже моя обязанность. «Эй, проститутка! Животное!» – иначе и не зовут…
– Все лежат в общежитии на койках, а я на коленках ползаю – полы мою. Бессменная поломойка! Кто-то от нечего делать мне в лицо плюет, кто-то обувь швыряет – почисти, мол. Откажусь – побьют. Сортиры драить – тоже моя обязанность. «Эй, проститутка! Животное!» – иначе и не зовут…
Герман чувствовал к нему, как это ни странно, не жалость, а презрение. Да, да, все правильно: насилуют из желания унизить, низвести до положения раба – пусть, мол, кому-то будет еще хуже, чем мне! Однако Герман испытал искушение спросить Малютина, за что сидит, ведь первые кандидаты в «вафлеры» – насильники, особенно – насильники малолетних. Обитатели зоны считают себя в общении с ними оскорбленными в лучших блатных чувствах: ведь многие из них остаются чьими-то отцами и мужьями.
Здесь насилие порождало насилие. Герману приходилось читать исследования психиатров, изучавших внутренний мир маньяков, и те утверждали, что почти каждый из подобных преступников бывал жертвой сексуальных домогательств. Ростовский Чикатило и краснодарский Сливко были «опущены» в воинской казарме, иркутские маньяки Храпов и Кулик – в лагерной… Он сразу вспомнил Дашеньку. О Хингане теперь ничего не узнать, но ведь Антон с Максом – еще пацанва, за ними не тянутся следы ходок, почему же они, не испытав страданий сами, заставили страдать других, оказались хуже лютых зверей?..
Строго говоря, Герман мог бы отомстить гораздо проще: без этой авантюры с врачебной практикой в ИТУ, без спирта с клофелином, без заточки… Достаточно было всего лишь намекнуть Стольнику, за что мотают срок Мазурков с Рассохиным. Негласный кодекс чести и, может быть, милосердия требовал от охраны не усугублять без надобности тяжелого положения их подопечных. Но информация такого рода становилась общеизвестна как бы сама собой. С воли приходила «малявочка» – и участь насильника была предрешена…
Почти всегда. Потому что даже в уголовном мире, похваляющемся незыблемостью этических традиций, в последние годы появились свои трещины. Статус вора в законе, что-то вроде королевского титула, стало возможно купить не просто за большие, а за очень большие деньги, внесенные в воровской общак. Лет тридцать-сорок назад это довело бы до инфаркта авторитетов, но в наше расхлябанное время… Герман читал о богатом «братке», который получил венец вора в законе, не совершив ни единой ходки! А если реальны такие субординационные парадоксы, разве существует гарантия, что где-то и кем-то, к примеру самим Хинганом, не куплена индульгенция для подельников, которые позволили ему остаться на воле, не обеспечено их относительно спокойное существование и даже, может быть, ускоренный выход на свободу?
А это означало, что Герману по-прежнему оставалось надеяться только на себя… Что он и делал.
Что же касается бедолаги Штыря и его злоключений в рентгенкабинете, то они завершились следующим образом. Конвойный Шпанцев, калач тертый, понизив голос, пробормотал:
– Ничего не выйдет, Герман Петрович. Он не то чтобы в отказняк – просто традиции соблюдает. Зона есть зона, сами понимаете.
– Да понимаю, понимаю! Делать-то что? – растерянно спросил Герман. – Не могу же я его без снимка в город отправлять!
– Этот хренов стол надо бы расконтачить. Надо, чтоб на нем кто-то полежал.
– Полежал? Но кто именно?
– Да хоть кто – но из вольных людей. Вы, к примеру.
– Я?!
– Ну да, кто угодно.
– И долго лежать?
– Да ну, пару минут. Только чтобы Штырь это видел. Ну и я – как свидетель.
Герман мученически завел глаза. Что за комиссия, Создатель!..
Рентгенолог уставился на него непонимающе:
– Что делать-то, доктор?
– А ничего! – отчаянно отмахнулся Герман и, словно в прорубь бросался, вскочил на стол и распростерся на нем. – Смотри, Штырь, это же элементарно: ложишься вот так, на спину, рубаху на животе задираешь, тебя накроют вот таким просвинцованным фартуком…
– А фартук небось тоже законтаченный? И луч рентгеновский? – закапризничал Штырь, выказывая завидную осведомленность. – Законтаченный, да? Нет, пускай вас на хрен еще и просветят, иначе не миновать мне сегодня раком стоять, очком кверху!
В результате всего этого у Германа появился совершенно никчемушный рентгеновский снимок: крестик из гвоздиков, застрявший в его внутренностях, на фоне позвоночного столба.
Эта история неожиданным образом еще больше расположила к Герману Стольника. С усмешкой, удивительным образом не красившей, а скорее безобразившей его изжеванное жизнью лицо, он серьезно сказал:
– Это хорошо, что ты человек понимающий, лепило. Законтаченный – это ведь то же, что опущенный. Мало кто эти тонкости знает…
Иной раз придет в зону молодое пополнение – ну и видишь на них, дурилках, наколки нибудь-какие – лишь бы покрасивее, позабавнее: руку с распустившейся розой, или черта, который раздевает бабу, или перстень с сердцем. Корчат из себя блатных, а сами… фраера! Потом удивляются, когда им в первую же ночь в очко поддают, – а почему? Потому что на них петушиное клеймо стоит! На воле народ глупый. Видят у кого-то на пальце наколку: перстень сплошь черный. Вроде бы картина ясная: отбыл человек свой срок честно, от звонка до звонка. Однако блатной будет в оба глаза смотреть: «петухи», на волю выйдя, таким образом скрывают свои наколки, которые им в зоне силком сделали. Перстень козлиный – либо три кружка по белой косой полоске, либо сердце. У «парашника» косая половина белая. Зачернить, замазать – проще простого, во всяком разе легче, чем вывести. Тут уж надо в оба глаза на другие клейма смотреть! Вот был на моей памяти такой случай… Лет двадцать назад, в Магаданской области, сидел я с одним мазевым, то есть знатным каталой. Шулер карточный, по-вашему. Кличка его была Замазка. А замазка – это долг карточный. В замазке у этого каталы всегда было несколько лохов. Вся штука в том, что никто из нас знать не знал, что он и со своими, сука, мухлюет. Говорю же – знатный катала! А как человек – хреновый; простить, к примеру, долг – это ему западло было. Скольких по кругу пустил! Ставят «заигранного» в круг и гвоздят почем зря, хоть бы и в кровь, а сопротивляться не моги. Остановить имеет право только напарник. Но Замазка никогда никого не останавливал.
И вот однажды проиграл ему законник. Ну, проиграл и проиграл – с кем не бывает! Послал шестерку за деньгами, а сам ждет. Возвращается гонец без денег: так, мол, и так, вертухаи нашли твой тайник. Наши позора на себя не берут: зашел законник за угол, вынул заточку и отсек у себя два пальца на левой руке. Замотал их в лоскут, вернулся и отдал Замазке. Это была равноценная замена, тот остался доволен. Шестерку своего потом законник измантулил до потери пульса, тот понял, что и налево уйти недолго. И разинул пасть…
Стольник, забывшись, заговорил по фене, но сразу спохватился:
– Короче, настучал шестерка на Замазку: дескать, он его укупил, чтоб того законника подставить. Ну что ж, не один Замазка на свете был катала! Нашли еще одного – с понятием, взял он крапленую колотушку, колоду то есть, и взялся за дело. Обчистил Замазку как надо. Должок над ним такой навис, что и в страшном сне не увидишь. И даже во сне не отдашь! А дальше – дело обычное: подарили Замазке тарелочку с дырочкой, а заодно и пометили. На пальчик – перстенек с сердечком, а на ягодицы следовало бы, конечно, по пчелке посадить, однако каталам опущенным свои наколки делают: червонные тузы на заднице!
Стольник закурил, и Герман вдруг впервые заметил, что не левой руке у него нет двух пальцев: мизинца и безымянного. Однако острый взгляд из-под бровей пресек возможные вопросы…
– Не знаю, что с тем Замазкой потом было. Болтали, будто ему голову сучьями пробило на курсах парикмахерских… на лесозаготовках, значит. А может, и живой. Катать, небось, завязал намертво! Кликуху сменил – это просто. И перстенек зачернить – дело плевое. А вот задницу отмыть… Хотя народ, я же говорю, глупый. Видят какие-нибудь лохи, как он в сауне своими тузами светит – и во фрунт тянутся: авторитет, мол, «отрицала»! А какой он, в жопу, авторитет? «Вафлер» – он и есть «вафлер»!
Стольник длинно затянулся, хмыкнул и хитро покосился на Германа.
…Герман вдруг почувствовал, что задыхается. Сделалось трудно идти. Он постоял, незряче оглядываясь, потом в глазах прояснилось и полегчало в груди.
С ним это бывало и прежде, еще в Москве, ну а в последнее время все чаще. Никакой боли – просто нечем дышать. Ощущаешь свое сердце как нечто чужеродное, свободно и неконтролируемо болтающееся в груди: то часто-часто, мелкой дрожью, то медленно, неохотно.
Сзади послышался гул мотора, и Герман вынудил себя тронуться с места, представив, как нелепо он тут стоит, посреди дороги, словно забыл, куда шел. Это что-то напомнило ему: одинокая фигура, нелепо нагнувшаяся вперед, держится за сердце, потом делает один шаг, и другой, и третий… деревянные, негнущиеся, неестественные шаги…