Когда не хватает воздуха - Кржижановский Сигизмунд Доминикович


В. Перельмутер Когда не хватает воздуха

У Сигизмунда Кржижановского есть теоретическая работа «искусство эпиграфа (Пушкин)», впервые напечатанная через полвека с лишком после написания («Литературная учеба», № 3, 1989). Мне выпало готовить ее к публикации. Теперь пробую поверить теорию практикой — действую «по Кржижановскому».

Его проза — будучи с должной полнотою издана, прочитана, исследована — скорей всего окажется под угрозой быть растащенной на эпиграфы и цитаты. Такова манера его работы со словом и фразою, обнаруживающими под пером стремление спружиниться в афоризм и формулу. Таков же стиль фиксации мысли, остановки мгновения ее летучей жизни в «Записных тетрадах».

Раскрываю наудачу: «Признания непризнанного». Или: «Раз ты несчастен — значит, ты человек». Еще попытка: «Если вы пришли к занятому человечеству, делайте вашу жизнь и уходите». Все это годится, чтобы предварить размышления о писательской судьбе Кржижановского. Устоять перед таким эпиграфным соблазном трудно, знаю по себе — подпадал. Разве что с помощью пушкинской строки. Тем более что «Искусство эпиграфа» — лишь часть пушкинианы Кржижановского, а парадоксальность его сознания и бытия — при поверхностном даже взгляде — недискуссионна.

«Я выбрал: лучше сознательно не быть, чем быть, но не сознавать». Так жестко, бескомпромиссно обозначил Кржижановский свое отношение к литературной ситуации тридцатых годов. Здесь не было позы, этакого «смирения паче гордости» — реакции на неизданность и непризнанность, весьма обыкновенной для переоценивающих свои возможности людей. Запись сделана не напоказ — для себя, в пору, когда выбор у Кржижановского действительно был, когда еще не выветрилась, не позабылась его известность, даже популярность в московских — и не только московских — литературных «ругах.

Он читал свои новеллы в Камерном театре у Александра Таирова и в варьете „Кривой Джимми“, располагавшемся близ Страстной площади (ныне там Учебный театр ГИТИСа), в доме вдовы Брюсова Иоанны Матвеевны на Первой Мещанской, и в квартире Льва Каменева, на знаменитых „Никитинских субботниках“, и в Коктебеле у Волошина. Андрей Белый слушал его чтение у П. Н. Зайцева, бывшего секретаря Московского религиозно-философского общества. Александр Грин в 1925 году прочитал в журнале „Россия“ его документальную историко-философскую повесть в письмах „Штемпель: Москва“, выделил, запомнил незнакомое имя, а через год, встретив Кржижановского в Крыму, обрадовался и пригласил к себе. Этот „сочинитель новелл“ появляется на страницах „Театрального романа“, с автором которого, по свидетельству С. А. Макашина, был издавна и дружески связан. Как и с Ольгой Форш, Сергеем Мстиславским, Евгением Ланном, Михаилом Левидовым, Евгением Лундбергом, Георгием Шенгели, Павлом Антокольским…

По его сценариям Яков Протазанов поставил „Праздник святого Йоргена“, а Александр Птушко — первый отечественный художественный мультфильм „Новый Гулливер“. На сцене Камерного театра при аншлагах шла в 1924 году пьеса „Человек, который был Четвергом“, написанная Кржижановским „по схеме Честертона“.

Пускай успех не был оглушительным, но, безусловно, достаточным, чтобы опереться, удержаться, занять устойчивое место в литературе. И уж как минимум — избежать забвения. Не удалось. Мастер парадокса оказался бессилен перед парадоксом собственной судьбы.

„За Вас всегда тревожно, — писал к нему Лундберг, — такой уж Вы уродились. И „за ручку“ Вас не проведешь, и „без ручки“ Вы не очень-то хорошо ходите. Правда, нужно отдать Вам справедливость: сбиваетесь Вы с пути и проваливаетесь не от недостатка сил или подслеповатости, а от более почтенных свойств Вашей натуры (по Пушкину: „И мимо всех условий света // Стремится до потери сил…“), более опасных, чем близорукость…“

Произведений, которые на долгие годы оказались вне читательской досягаемости, в нашей литературе, увы, множество. Публикации последних лет быстро утратили налет исключительности и еще не дали полного представления о размерах подводной части айсберга. Прозвучавшие было поначалу скептические пророчества, что „запасы“ эти вскоре иссякнут, пока не оправдываются. Однако даже и на этом фоне поразительно „выпадение“ из истории литературы всего творческого наследия Сигизмунда Кржижановского. Другого подобного примера, думается, не найти.

И впрямь: „Как беззаконная комета // В кругу расчисленном светил…“

Попытки издать прозу Кржижановского в последние десятилетия делались неоднократно. Первая реально удавшаяся — публикация трех его новелл в 1988 году („Литературная учеба“, № 3). При жизни писателя в последний раз его проза была напечатана в 1939 году. Этот пробел — без малого полвека — между прижизненным и посмертным печатанием — печальный рекорд в истории нашей литературы, который, хочется верить, никогда и никем не будет побит.

Есть у Кржижановского совсем короткая новелла-притча „Три сестры“. Вот она.

„Они работали, как всегда, втроем: Клото, Лахезис, Атропос. Через их тридцать пальцев проходили человеческие судьбы. Клото аккуратно ссучивала нити дней. Лахезис протягивала их — вдоль мерки годов. Атропос ждала с раскрытыми ножницами, лезвия их смыкались — и недожитые концы жизней падали вниз, в корзину из тростника, сорванного у берегов Леты.

Как-то случилось, что одна из сестер сказала:

— Милые парки, давайте, так, ради шутки, поменяемся местами. Ну хоть на одну жизнь.

Сестры согласились. Атропос пересела на место Клото, Клото, тронув локтем Лахезис, смеющуюся шутке, заставила ее чуть подвинуться на опустевшее место Атропос.

И сестры принялись за работу. Атропос отрезала коротким защелком своих ножниц новую жизнь от всех ей предшествующих. Клото, не умевшая тянуть нить, но искусная сучильщица, сделала так, что жизнь у нее получилась короткой, но свитой из множества нитей. А Лахезис, знавшая лишь как протягивать нить, когда дело дошло до смерти, все тянула и тянула свою руку в вечность.

Затем сестры, смеясь, снова расселись по привычным местам и продолжали свою работу парок.

Но есть предание, что в этот день в мир пришел гений“.

„Прозеванным гением“ назвал Кржижановского Шенгели в записи о его смерти…

Биография Сигизмунда Доминиковича Кржижановского при внимательном знакомстве с нею обнаруживает математически строгое деление пополам. Дошедшие до нас сведения о первой половине, которую Кржижановский считал лишь подготовкой к всецелому погружению в писательскую работу, скупы и неподробны. Зато вторая отчетливо предстает взгляду и мысли — в его переписке, в воспоминаниях о нем, наконец, главное, в его прозе, в фантасмагориях, переживаемых его героями.

Он родился 11 февраля (30 января) 1887 года в окрестностях Киева в польской католической семье. Очень поздний ребенок, единственный сын, намного младше трех своих сестер, он рано почувствовал это естественное — возрастное — отчуждение. И замкнулся, вернее, сосредоточился на собственных мыслях и чувствах. Так „закрытость“ и ощущение „дистанции“, большей или меньшей, но неизменно существующей между ним и окружающими, легли в основание его натуры. „Он всегда нуждался в тепле и никогда не умел его удержать“, — сказано после смерти Кржижановского самым близким к нему человеком Анной Бовшек.

В 1907 году он окончил Четвертую киевскую гимназию. В 1913 году — юридический факультет Киевского университета, одновременно пройдя курс факультета филологического. Еще в гимназии начал писать стихи — эти тетрадки сохранились. Будучи студентом, совершил несколько поездок за границу — в Италию, Германию, Францию, Швейцарию. И напечатал путевые очерки в киевских газетах.

После университета „по материальным обстоятельствам“ пришлось вступить „в сословие присяжных поверенных“. С 1918 года он становится лектором: по истории музыки, предваряя выступления симфонического оркестра или инструменталистов, например молодого Генриха Нейгауза, по истории литературы и театра — в театральном институте имени Н. В. Лысенко, по психологии творчества — в Киевской консерватории. В 1919 году, „земную жизнь пройдя до половины“, опубликовал рассказ „Якоби и „якобы““ (журнал „Зори“, № 1), открывший, по мнению самого Кржижановского, вторую — писательскую — половину его жизни. В 1922 году он переехал в Москву, где прожил двадцать восемь лет и умер 28 декабря 1950 года.

Из многочисленных киевских встреч и знакомств надо выделить три, существенно сказавшихся на судьбе Кржижановского.

Прежде всего — не по хронологии, а по значению — с ровесницей, бывшей артисткой МХТ Анной Гавриловной Бовшек. Тридцать лет они были вместе. Ее воспоминания о нем названы безукоризненно точно — „Глазами друга“, читатель может в том убедиться. Это ей, спасшей архив Кржижановского, мы целиком обязаны нынешней возможностью читать его прозу, статьи, записные книжки, письма. Хотя сама она до первой его книги (Воспоминания о будущем. Избранное из неизданного. M., 1989) не дожила целых восемнадцать лет…

Несколькими годами раньше началась дружба Кржижановского с композитором Анатолием Константиновичем Буцким. Это он, будучи ректором театрального института и преподавателем консерватории, привлек Кржижановского к лекторской деятельности, которая в дальнейшем, в самые трудные времена, давала пусть несытное, но все же верное пропитание. Всю жизнь с трогательной заботливостью опекал он друга. А после его смерти поддержал Бовшек участием и сочувствием.

Третью историю перескажу со слов С. А. Макашина, слышавшего ее „из первых уст“ — от Сергея Дмитриевича Мстиславского. В 1918 году этот видный эсер и будущий писатель был комиссаром в занимавшей Киев Красной Армии. Однажды вечером, обходя посты, он увидел высокого, худого — в болтающейся, словно на вешалке, шинели — часового, который, прислонив винтовку к стене, медленно расхаживал взад-вперед и довольно громко что-то бормотал, будто разговаривал сам с собой. Осторожно приблизившись, чтобы, не вспугнув, разобрать слова, Мстиславский с изумлением обнаружил, что странный часовой декламирует… Вергилия в оригинале. Так он познакомился с Кржижановским. А через несколько лет, уже в Москве, пригласил его на работу контрольным редактором в Большую Советскую энциклопедию, где поистине всеобъемлющая образованность Кржижановского была чрезвычайно полезна „для дела“, но безмерно раздражала, доводя до комплекса неполноценности, большинство сослуживцев, так что вскоре после ухода из издательства Мстиславского вынужден был уйти оттуда и Кржижановский. В последний раз они виделись за несколько месяцев до смерти Мстиславского, в 1942 году, в Иркутске, где Мстиславский был в эвакуации и куда Кржижановский приезжал читать лекции…

Кстати об образованности Кржижановского. Она поражала всех знавших его — людей тоже, мягко говоря, не малограмотных. А ведь за время московской жизни у него никогда не было библиотеки — лишь несколько десятков книг, легко умещавшихся на двух настенных полках. Да и с книгою в руках его, судя по воспоминаниям, редко кто видел. Тем не менее он был прекрасно осведомлен и в современной литературе (не только русской), и в новейших научных идеях и теориях, будь то физика, философия, минералогия, биология или филология. Дело, думается, не только в феноменальной памяти (Бовшек упоминает, что на лекциях Кржижановский никогда не пользовался ни книгами, ни записями, а при надобности цитировал по памяти целые страницы сложнейших текстов), но — и более — в том, что, готовясь к серьезным занятиям литературой, он сознательно и систематически разрушал языковые барьеры — изучил основные европейские языки — и „наработал“ колоссальный интеллектуальный капитал, которого совершенно хватало, чтобы без видимых усилий и почти мгновенно усваивать новые знания в беседах с Вернадским, Северцовым, Ферсманом, Ольденбургом, Филатовым или из стремительно, без пауз, прочитанных книг, которые после держать в доме уже не было нужды. Эти новые знания естественно и сразу включались в круговорот живых знаний прежних, сращивались с ними мышлением. Чтобы сделать себя таким к тридцати годам, он потратил массу сил и времени, почти ни на что не отвлекаясь, потому и в автобиографии его этим десятилетиям отведено лишь несколько строк. Зато высвободил на будущее максимум времени, чтобы писать.

О московском периоде жизни подробно говорить в этих заметках не вижу смысла — зачем пересказывать своими словами мемуары, которые читатель найдет в книге? Хотя и вовсе без этого, понятно, не обойтись…

Стандартный, по нынешним временам, „редакционный“ вопрос: был ли Кржижановский репрессирован? Ответ зависит от того, как понимать репрессии против писателя — и литературы.

Арест, лагерь, ссылка его миновали, хотя трижды — в начале и конце тридцатых и в конце сороковых годов — казались неизбежными: пришлось прятать рукописи по родственникам и знакомым. Судьба написанного тревожила его больше, чем собственная. Ведь почти ничто не было опубликовано; проза, за малым исключением, существовала в единственных экземплярах, которые, случись беда, исчезли бы безвозвратно (кое-что из упомянутого автором и Бовшек и так не удалось разыскать).

Но писатель, лишенный естественного права — прийти к читателю с наиболее значительными своими вещами, как Платонов или Булгаков, писатель, тщательно прячущий рукописи и не рискующий показывать их даже друзьям, как Пришвин или Ахматова, писатель, уходящий — ради средств к существованию — в переводы, в популяризаторство, в литературоведение, как Зощенко или Шенгели, наконец, тот, кто, не будучи по натуре бойцом, надломился и уже не в силах довести до завершения ни одного своего замысла, подобно Олеше, либо — хуже того — стал сочинять с оглядкою на „дозволенное“ и собственными руками лишил себя возможности оставить соответственный дарованию след в литературе, — разве они не жертвы репрессий? Не против них, каждого в отдельности, направленных — против всей литературы, очутившейся между Сциллой обострения классовой борьбы по мере приближения к коммунизму и Харибдой живописуемых с трибун и в прессе внешнеполитических угроз, перед лицом которых инакомыслие сродни подрывной деятельности.

„…Всем перьям у нас дано выбрать, — говорит в „Возвращении Мюнхгаузена“ крупный государственный чиновник Советской России, — пост или пост. Одним — бессменно на посту; другим — литературное постничество“.

Кржижановский сделал выбор.

В поэтическом своем завещании — речи „О назначении поэта“ — Блок, перед тем как вконец задохнуться, успел объяснить причину собственной гибели, сказав, что Пушкина убило отсутствие воздуха…

Творчество Кржижановского состоялось. Писательская биография — нет. Из прожитых шестидесяти трех лет главное — прозу — он писал лишь около двадцати. За десятилетие до смерти он замолчал, онемел. Не хватило дыхания — воздуха. Первые острые признаки этой пагубы он почувствовал еще в середине двадцатых годов. И написал одну из лучших своих новелл — „Автобиографию трупа“. Но тема не отпускала, держала около себя — замыслом неосуществленного рассказа „Жесткий вакуум“ и незавершенного романа „Неуют“, где вакуум охватывает не только пространство, но и время, и где жизнь — лишь иллюзия жизни „сквозь кальку“ (в новеллу с таким названием была переделана позже первая глава романа).

Вакуум этот создавался тем успешней, что откачка воздуха шла одновременно и „сверху“ — властью, считавшей всякое творчество в условиях социализма лишь продолжением общегосударственной политики, и „снизу“ — добровольцами из ангажированных тою же властью, пребывающих „на посту“ (ведь не случайно таково же было название одного из агрессивнейших антилитературных журналов тех лет) и потому бывших интеллигентов.

В 1928 году Кржижановский отдал повесть „Возвращение Мюнхгаузена“ в издательство „Земля и фабрика“ по предложению одного из руководителей издательства Я. З. Черняка, который, познакомившись с прозою Кржижановского в Коктебеле, решил, что ее издание будет настоящим событием.

И критик А. Г. Цейтлин отрецензировал повесть. „Путешествие барона фон Мюнхгаузена в Советскую Россию, — писал он, — можно было изобразить трояко. Во-первых, рассказом об его удивительных приключениях „в стране большевиков“… Вторым разрезом могла явиться политическая сатира на „корреспондента иностранных газет“ и на тех, кто его лживую корреспондентскую стряпню оплачивал. В таком плане образ Мюнхгаузена получил бы четкое классовое прикрепление (курсив мой. — В. П.)… Отказавшись от создания „занимательных приключений“ или политической сатиры, Кржижановский избирает третий путь. Его Мюнхгаузен — философ, фантаст и мечтатель, фехтовавший против истины, „парировавший факты фантазмами“… Нельзя сказать, чтобы этот новый образ был неоригинален или неглубок. Но такая трактовка лишает возможности углубить социальное значение „мюнхгаузенщины“ (ср. уже ставший классикой булгаковский „удар по пилатщине“. — В. П.) и препятствует сюжетной динамике. Широкому читателю повесть Кржижановского не без основания покажется чересчур запутанной и малопонятной. Это — повесть для немногих“.

Отрицательно окрашенный вывод тем занятен, что критик, человек грамотный, не может не знать о многочисленных применениях именно этого аргумента к сочинениям, ставшим затем хрестоматийными (как и о том, что веком раньше Жуковский одну из книг своих так и назвал — „Для немногих“). А еще из отзыва явствует, что уже готово прокрустово ложе для советского „авантюрного“ романа и политической сатиры на озверевших зарубежных врагов — то самое, на котором уютно расположился, например, бестселлер М. Шагинян „Месс-Менд“. И говорится о том, как водится, от имени „широкого читателя“, то бишь „народа“…

Однако и такая критика уже выглядит чересчур вегетарианской. И сотрудник издательства, некто А. Зонин, делает короткую приписку: „Тов. Цейтлин, несомненно, смягчил оценку. Замысел явно не удался автору. Пытаясь иронически отнестись к обывательской клевете на СССР, он сам впал в этот тон. Всего лучше воздержаться от издания. Отмечу все же, что у автора, безусловно, есть данные, и возможно, что он мог бы переработать этот роман. В таком случае мы имели бы любопытнейшее использование нового жанра“.

Дальше