Я уже не раз замечал, что Илька ввертывает в свою речь слова из литературы, которую мы во втором классе не изучали: значит, много читает. Как у него на все хватает времени!
Читать отпечатанное на машинке приходится поневоле «с расстановкой»: уж очень слабый оттиск. Видимо, печаталось под копирку сразу в десятке экземпляров.
— «Столыпин и революция», — прочитал я название статьи.
— Подожди, — положил Илька ладонь на бумагу. — Ну-ка, догадайся, о чем тут может пойти речь.
— О столыпинской земельной реформе, о том, что царизм ищет опору в кулаке, о сохранении помещичьего землевладения.
— Правильно, — кивнул Илька. — А главное, как буржуазия, на которую так надеялись наши меньшевики, пошла с дворянами-помещиками на сделку и предала революцию. Вот в чем гвоздь вопроса. Теперь читай да на ус мотай.
Статью мы до тех пор читали, обсуждали, пересказывали и вновь читали, пока Илька не спросил:
— Ну как, поумнел?
— Поумнел, — ответил я с удовольствием. — А кто ее написал, знаешь?
Я подумал и твердо ответил:
— Ленин.
— Значит, и вправду поумнел. Это мы перепечатали из газеты «Социал-демократ», что в Париже выходит и сюда хитрыми путями доставляется. — Илька поднялся. — Однако я у тебя засиделся. Вот что, Митя, завтра, когда вся деревня заснет, ну, скажем, часов в десять-одиннадцать, подойди к лавочке и стукни тихонько. Паролем тебе будет: «Не продашьли, дяденька, махорочки.» А на случай, если на улице встретит тебя какой-нибудь загулявший хлопец, прицепи вот эту штуку. — Илька вынул из кармана что-то завернутое в бумагу и сунул мне. Глаза его смеялись. — Тут уж тебя учить не приходится, человек ты в таком деле опытный.
Я развернул бумагу: в ней были усы и борода.
«БОСТОНКА»
В назначенное время я постучал. Впустил меня Тарас Иванович.
— Никого не встретил? — шепотом спросил он, запирая дверь.
— Никого.
— Ну тогда клади свою бороду в карман и проходи в комнату.
В лавчонке было донельзя тесно: ящики с казанским мылом, мешки с крупами, железные баки с подсолнечным ласлом и керосином, стеклянные банки, наполненные леденцами, пачки махорки, бечева, даже разноцветные ленты для девичьих кос, — все это громоздилось одно на другом до самого потолка, и просунуться в соседнюю комнату без риска свалить что-нибудь было не так-то просто,
В комнате было полутемно. У стола сидели Илька и мужчина средних лет с мрачным лицом, с давно небритым подбородком. Присмотревшись, я узнал в нем того самого работника Перегуденко, который возит в город песок.
— А, ты? — сказал Илька и поднял фитиль в висевшей над столом керосиновой лампе. — Как раз вовремя. Ну-ка, Васыль, тисни.
На столе неуклюже возвышалось что-то покрытое кожаным чехлом. Васыль снял чехол, и я увидел какую-то странную машину с двумя валиками и торчащим над ней рычагом.
Васыль потянул рычаг. Послышался слабый скрип железа. Васыль снял с машины лист бумаги и подал мне.
— Ну, грамотей, посмотри, много мы тут ошибок наделали? — сказал Тарас Иванович.
Это был оттиск двух колонок газеты «Рабочий и крестьянин».
— Многовато, — покачал я головой, прочитав один столбец.
— Говорил я тебе, что лучше подождать Митю, — с укором глянул на Ильку Тарас Иванович.
— Так я ж для практики. Сам набрал, сам и раз беру. Пока он поправит заметки, я буквы по ячейкам отбатно разложу.
Уйля с головой в правку заметок, я почти не видел, что Илька делал с набором. Только когда он опять начал выхватывать металлические буквы из ячеек, на которы был разбит деревянный ящик, я заметил, что пальцы его стали свинцово-черного цвета.
— Это от металлических букв, — объяснил мне Тару Иванович. — У всех настоящих наборщиков руки такого цвета. Выходит, наш парень уже наборщик высшей категории.
Сказано это было с добродушной иронией, и Илька немедленно отозвался:
— Кто к чему тяготение имеет: одни в наборщики идут, другие — в лавочники.
— Поддел родителя, — вздохнул Тарас Иванович. А в писании сказано: «Чти отца твоего и матерь твою». Непочтительные стали дети.
Хмурый Васыль неожиданно улыбнулся, отчего лицо его стало добрым и приятным:
— Все-то вы с шуточками. Веселый народ, дай вам бог удач в вашем святом деле.
— Дело это не только наше, дело это, Васыль, всенародное, оттого оно и веселое. — Тарас Иванович протянул мне исписанный лист бумаги. — Ну-ка, Митя, прочти повнимательней. Это у нас передовицей пойдет. Кстати, ты не в претензии, что я тебя, учителя, Митей зову да еще «ты» говорю?
— Что вы, Тар… — Я запнулся, вспомнив предупреждение Ильки не называть в присутствии других Тараса Ивановича и его самого настоящими именами. — Что вы, Дементий Акимович!
На этот раз в статье говорилось о помещичьем землевладении. «Пройдитесь по улицам села Бацановки: чтони дом, то гнилая крыша. От малоземелья бацановские крестьяне обнищали. Но что такое крестьянское малоземелье? Оно не что иное, как обратная сторона помещичьего многоземелья. Тридцать тысяч «благородных» дворян во главе с крупнейшим помещиком Николаем Романовым имеют в Европейской части России семьдесят миллионов десятин земли, то есть столько же, сколько имеют десять миллионов крестьянских дворов. Вот и идут бацановски крестьяне в кабалу к помещику Сигалову, чьи земли раскинулись за селом от горизонта до горизонта, вот работают они исполу, поливая эту дворянскую землю своим крепким соленым потом. Нет у крестьянина другого выхода из кабалы, как ухватиться за мозолистую руку рабочего и вместе с ним пойти на штурм царизма».
— Хорошо, — сказал я, дочитав статью до конца. — Я был в Бацановке и видел эти гнилые крыши. Очень хорошо написали вы, Дементий Акимович, до каждого крестьянина дойдет. Можно мне самому набрать?
— Запятые, запятые расставь да корявости в выражениях подчисть, а наберем мы сами: время не ждет. Ты пока смотри, учись.
Сколько книг я перечитал, сколько газет, журналов брошюр, а как они делаются, понятия не имел. И теперь передо мной происходило рождение газеты. Пусть маленькой, но настоящей.
Все-таки Илька важничает. Работает, а на меня даже не взглянет. А может быть, просто боится ошибиться, не ту букву взять из ящика.
Зато Тарас Иванович все мне объясняет: и как что называется, и для чего что делается. Машину печатники зовут «Бостонка», изготавливается она за границей. Ящик, разбитый на ячейки, называется наборной кассой. В каждой ячейке своя буква: в одной — «У», в другой — «М», в третьей — «О» и так до последней. Опытный наборщик может вынуть нужную ему букву даже с зажмуренными глазами. Но Илька, сразу видно, такого навыка еще не имеет. В левой руке он держит продолговатую металлическую коробочку (верстаткой называется), а правой вставляет в нее буквы. И я замечаю, как он нет-нет да и ошибается. И тогда вынимает из верстатки букву-ошибку и возвращает ее обратно в ячейку. Это ж сколько времени зря пропадает! В верстатке всего строк десять. По мере того как она заполняется, Илька переносит набор на железный лист с перильцами. А с этого, листа переносит набор на лист побольше. Листы эти называются гранками. Под конец он весь набор заключил в раму, подобную той, в которую вставляют фотографические карточки, и вправил в машину.
Конечно, Илька не один набирал: ему в этом все время помогал Тарас Иванович. Моя ж помощь была в том, что я проверял оттиски.
Только Васыль ничего не делал: сидел на корточках, крутил козьи ножки и пускал дым в печку.
Но, когда все было готово, наступила его очередь работать. Правой рукой он вкладывал в машину лист чистой бумаги, а левой двигал рычаг. Посмеиваясь, Тарас Иванович говорил, что, собственно, газету делает один Василь, а мь только его подсобные рабочие.
За час Васыль напечатал больше ста газет. Он завернул их в брезент и, прежде чем унести, привязал себе бороду, такую же, какая была и у меня. Через некоторое время вернулся, спрятал машину в кожаный мешок, предварительно разобрав ее на части, и тоже унес. Потом унес и все остальные принадлежности. И все это сделал молча, ни на кого не глядя.
Спросить Ильку или Тараса Ивановича, куда Васыль уносит всю «типографию», я считал тогда неудобным. Только месяц спустя я осмелился задать Тарасу Ивановичу этот вопрос.
— Где-то закапывает, недалеко от берега. А где именно — только он один знает, — сказал Тарас Иванович.
— А как он газеты в город доставляет? Тарас Иванович усмехнулся:
— В этом ему Перегуденко активную помощь оказывает.
— Перегуденко?! Богатей?! Вы шутите, Тарас Иванович?
— Нисколько. Песок в город кто его заставляет возить? Перегуденко. Повозку с конем кто ему дает? Перегуденко. Вот в этой повозке, под песком, и доставляет Васыль нашу газету заводским рабочим.
— Нисколько. Песок в город кто его заставляет возить? Перегуденко. Повозку с конем кто ему дает? Перегуденко. Вот в этой повозке, под песком, и доставляет Васыль нашу газету заводским рабочим.
ПЕРВЫЙ СНЕГ
Войдя однажды утром в пустой еще класс, я с удивлением заметил, что в нем стало необычно светло и бело, Что такое? Уж не выбелила ли Прасковья стены, пока я спал? Но, выглянув из окна, я сразу понял, в чем разгадка: на земле, на крышах домов, на деревьях — всюду лежал снег. Первый снег! Какая радость! Наконец-то пришла зима! Я ходил от окна к окну и повторял стихи, вычитанные мною в каком-то журнале:
То, бывало, ребята, не дожидаясь звонка, шли прямо в класс, а в этот день Прасковье пришлось дважды звонить, прежде чем все заняли свои места. Лица у ребят были свежие, разрумянившиеся.
В этот же день мы познакомились с последней буквой. Теперь в классе умели читать уже все. Разница лишь в том, что одни читали бегло, другие — с запинкой.
«Не может быть, чтоб в такой день не случилось чего-нибудь хорошего, — говорил я себе. — Обязательно, обязательно случится». В предчувствии радости я вошел из класса в свою комнату — и ахнул: в комнате сидела Зойка.
— Господин учитель, вам казенный пакет. Распишитесь.
Никакого пакета она мне не дала, но, так как дверь в кухню была открыта, а там возилась Прасковья, я взял карандаш и сделал вид, что расписался в разносной книге. В груди у меня было необыкновенно тепло. С большим усилием я сдержал себя, чтоб сказать совершенно ровным голосом:
— Ты, почтарка, наверно, озябла? Не хочешь ли погреться чайком?
— Что ж, мне спешить некуда: всю почту уже разнесла. Угостите, если не жалко.
Как только Прасковья вышла, я схватил Зойкины руки и принялся тереть их, будто они и впрямь застыли у нее на морозе.
— Неужели, Митенька, ты соскучился по мне? — с ноткой удивления спросила она.
— А ты как думала! Конечно, соскучился!..
— Ну, соскучился, так будем вместе чаевничать. Пока позанимаешься, я приготовлю что-нибудь.
Вошла Варя, положила на стол горстку медных монет и ушла, захватив несколько тетрадей.
— Это что же? — Зойка с недоумением посмотрела на целую стопу новых тетрадей, потом — на меня. — Ты торгуешь тетрадями?
— Нет, торгует правление кооператива. — Я коротко рассказал, как возник и как успешно работает наш школьный кооператив. — У нас уже около трех рублен чистой прибыли, — похвастался я.
— И что же вы будете делать с этой прибылью? — заинтересовалась Зойка.
— Еще не решили. Посоветуй.
Зойка подумала.
— Я бы елку устроила. С подарками.
— Елку? Великолепно! — воскликнул я. — Вот отпущу ребят и обсудим с правлением.
Чай, который приготовила Зойка, стоил доброго завтрака: были и яички, и колбаска, и селедочка. Правленцы притащили из класса парту, поставили ее к столу и уселись рядышком. С заботливостью, если не материнской, то по крайней мере, сестринской, Зойка сделала ребятам бутерброды, размешала в стаканах сахар, вытерла Кузьке губы промокашкой.
— Что же, господа члены правления, будем устраивать елку? — спросила она после того, как я рассказал ребятам об ее затее.
— Будем! — единогласно решило правление.
— С песнями?
— А то как же!
— И с балалайкой, — добавил Кузя.
— А ты можешь на балалайке?..
— Можу. Я можу и гопака танцювать.
Наша беседа подходила к концу, когда во дворе заскрипели полозья и в кухню вошел отец Константин.
— Мир вам и я к вам! — сказал он, стряхивая с шапки снег. — Не был зван, но приидеши, ибо метется душа моя, аки белка в колесе. Не угостите ли отца своего духовного чашкой чаю? А чего покрепче, я с собой захватил.
Когда ребята ушли, Зойка сердито спросила:
— Ты как узнал, что я здесь?
— А я не знал, — замотал головой отец Константин. — Ведать не ведал. Конь сам меня сюда привез.
— Если ты меня будешь выслеживать, — продолжала Зойка все так же сердито, — я архиерею пожалуюсь, а то и сама с тобой разделаюсь.
— Какую же ты наложишь на меня эпитимию, дщерь моя?
— Заставлю тебя поехать в город и там пойти со мнои в маскарад.
— В маскарад?! — отшатнулся отец Константин. — Но в какой же маске?
—. Ты и без маски за дьявола сойдешь.
Отец Константин опустил голову. Потом поднял ее и с горящими глазами сказал:
— Пойду. С тобой, колдунья, в самый ад спущусь.
Зойка покачала головой:
— Эх, Константин… Извините, как вас по батюшке?
— Павлович. Но нас, иереев, по отчеству не зовут.
— А я вот назову. Константин Павлович, зачем вы народ обманываете? Ведь не верите вы ни в бога, ни в черта. Неужели вам не стыдно дурачить темных людей и поборами заниматься, отбирать у бедняка последний грош?
Что-то дрогнуло в лице священника.
— Без веры всякому человеку трудно жить, — вздохнул он. — А бедняку особливо. С ней ему и горе легче нести, и умирать не так страшно.
— Значит, вы, попы, обманываете людей для их же пользы?
— Не все попы неверующие.
— Но берут-то все?
— Берут все, — опять вздохнул священник. — Трудивыйся алтарю — от алтаря и питается.
— С живого и мертвого?
— С живого и мертвого.
— И ты берешь? — беспощадно допрашивала Зойка. — Ведь берешь же, берешь?
— Пощади меня, девушка, — с мольбой в голосе сказал отец Константин. — Если бы ты знала, как страшно сложилась моя жизнь. Ведь не об этом я мечтал в юности, не об этом!..
— А о чем же ты мечтал? Ну, скажи. Это любопытно. Отец Константин приподнял рясу, вытащил из кармана брюк бутылку и поставил на стол.
— Вот-вот, — кивнула Зойка. — Народ дурманишь баснями о боге, а себя — коньяком. Так в сплошном дурмане и живешь. А какой бы из тебя добрый молодец вышел! И статью взял, и лицом. Повернешься направо — что сизый орел, повернешься налево — что кречет.
Я хотел убрать бутылку со стола, но отец Константин выхватил ее у меня из рук, ударом донышка о ладонь ловко выбил пробку и налил полный стакан. Чуть поколебался и одним духом выпил все до дна.
— Это — для храбрости. О своей жизни я стараюсь даже не думать, не токмо говорить. И отец мой, и дед, и прадед — все попами были. Отдал меня батя в духовное училище. Из него, известно, прямая дорога в семинарию. Учился я в Екатеринославе, а там и пехотные, и артиллерийские, и всякие другие полки стояли. Как пройдет мимо семинарии какая-нибудь воинская часть под Егерский марш, как гляну из окна на идущего впереди роты офицера, так и взметнется у меня дух. Прыгнуть бы прямо со второго этажа на мостовую, чтоб отпечатывать шаг рядом с командиром!
Проучился я в семинарии четыре года, приехал на каникулы в деревню, в родительский дом, и бухнул на колени перед отцом: «Отпусти, батя, меня в светскую жизнь, век за тебя буду бога молить, отпусти в юнкерское училище». Отец не сразу отказал: «Хорошо, говорит, проучись еще два года, пройди богословские классы, а там, если не передумаешь, вернемся к сему разговору». Обнадежил он меня, и принялся я в специальных двух классах одолевать и догматическое богословие, и богословие нравственное, и священное писание, и гомилетику, и церковное пение. Прямо скажу, из души воротило все это, а зубрил, боялся, что оставят на лишний год. Кончил и опять бухнул перед отцом на колени: «Отпусти, батюшка, не неволь!» А он мне: «Как же я тебя отпущу, коли и приход тебе владыка уже наметил, и слово дал я отцу Предтеченскому обвенчать тебя с дочкой его Аришей. Чем не хороша! Образованная, епархиальное училище с золотой медалью окончила, да и собой приятная, бела, как просфорная булочка». А я в те поры, признаться, по уши был влюблен в одну гречаночку, Мельпомену Назарити.
Встал я с колен и подался в город Чугуев, в юнкерское училище — вопреки воле родительской. Генерал, начальник училища, просмотрел мои бумаги и говорит: «Вот тут у вас по богослужению пятерка в аттестате стоит. Вы как же голос подадите, когда враг пойдет в атаку: «Руби их, сукиных сынов!» или «Господи, воззвах к тебе, услыши нас!» Я вытянулся по-военному и отрапортовал: «Никак нет, ваше превосходительство, команду подам, как следует по уставу: «Коли их, туды их растуды!» И меня зачислили в юнкера. И обмундировали уже по-военному. Но тут прикатил батя, подал генералу письмо от владыки и увез непокорного сына в отчий дом. Вот и конец первой книги моего бытия. Владыка обвенчал меня с нелюбимой Аришей, постриг в иереи и дал приход.
— Как же тебя в церковь повели? — зло спросила Зойка. — В цепях, что ли?
— Да, в цепях, — серьезно ответил отец Константин. — Но цепи эти незримые. Цепи эти — покорность. Покорность церкви, покорность воле родительской, покорность обычаю, семейным традициям. И сковывают они крепче железных.