Отец Константин выпил второй стакан и, не закусив, а только понюхав корочку, продолжал:
— Так началась вторая книга: семейное счастье. Попадья моя была — что бога гневить — хорошей мне женой. Обходительная, ласковая и собой хороша, а томился я в доме своем, как, сказать бы, в больнице. Лежу с утра в постели, читаю «Русский паломник» и зеваю так, что скулы трещат. «Матушка, говорю, я к тебе сегодня в гости приду. Жди». — «Что ж, говорит, батюшка, приходите». И начинает готовиться: одних пирогов напечет с десяток сортов. Чему другому, а кулинарии в епархиальном училище обучаются прилежно. Когда стемнеет на улице, я поднимаюсь с пуховой постели, причесываюсь, умываюсь, надеваю шелковую рясу и, побрызгав ее духами, выхожу на улицу. Прогуливаюсь, а она в свой черед принаряжается. И вот возвращаюсь, стучу в дверь, спрашиваю разрешения войти. «Здравствуйте, говорю, матушка!» — «Здравствуйте, отвечает она, батюшка!» — «А я, матушка, к вам в гости пришел». — «Пожалуйте, батюшка!» Садимся за стол, кушаем, выпиваем, говорим друг другу любезности, будто на днях только познакомились. И такую игру продолжаем, покуда не уснем. А утром открою глаза — и пожалею, что проснулся.
— Отчего умерла попадья-то твоя? — спросила Зойка,
— От родов. Так, с ребенком, на тот свет и ушла, не разрешилась. А уж как мечтала доченьку нянчить!
Некоторое время мы все молчали.
Зойка моргнула раз, другой и с досадой сказала:
— Знаешь, поп, мне тебя жалко.
Отец Константин вздрогнул, хотел что-то ответить, но вместо того вылил в стакан остаток коньяка и выпил.
— Ты куда сейчас, Константин Павлович? — спросила Зойка.
— Домой, в Бацановку. А что?
— Возьми и нас с собой. Хочется проехать по первопутью.
— С великим удовольствием! — оживился священник. — Сани у меня небольшие, но в тесноте, да не в обиде.
— Дмитрий Степанович, поедем? — подмигнула мне Зойка.
— С превеликим удовольствием! — отозвался я тем же тоном, что и отец Константин. — Кстати, побываем у старого учителя. Мне давно хотелось навестить его.
И вот мы летим по заснеженному шляху: я и отец Константин — по бокам саней, а Зойка — в середине. Кучер даже не вынимает из-под ног кнута, только туже натягивает вожжи. Справа, из-под снежного покрова проглядывает зелень озимых. До чего ж это свежо, радостно, красиво! Видно, неспроста в маленьких домиках на окраине города и в деревнях кладут на зиму между рамами окон белую вату и зеленый гарус. Зойка просовывает руку в карман моего пальто, нащупывает там мою руку и вкладывает в нее свою.
радостно декламирую я и смотрю на Зойку. На ресницах у нее снежные звездочки. Мне хочется взять их губами.
Снег покрыл и все бацановские убогие избы. Теперь они тоже терема.
Отец Константин приглашает к себе в дом, но Зойка решительно отказывается. Нет, нет, нет! Ей надо забрать в волостном правлении почту и вернуться в Новосергеевку. Вот, может быть, Константин Павлович прикажет кучеру отвезти ее обратно? В таком случае пусть сани через полчасика подъедут к старому учителю. На площади отец Константин со вздохом прощается с нами. До дома Акима Акимовича мы с Зойкой едем вместе.
— Жди меня здесь, — говорит она. — Я быстренько.
И бежит в мельканье белых бабочек.
При виде меня Аким Акимович так поднял руки к лицу, будто хотел протереть глаза.
— Вы?..
— Я, Аким Акимович. Что вас удивляет?
Он взял мою протянутую руку и крепко сжал:
— Так это в самом деле вы?.. А я думал, что после той моей исповеди вы за сто верст будете объезжать меня.
— Но почему же, почему? — в свою очередь удя-вился я.
— Сам себе я гадок, сам себе! А уж другим и подавно!
— Вы преувеличиваете свою вину, Аким Акимович. Не вас одного искалечила жизнь. Надо ее переделать, переделать нашу российскую жизнь, тогда и не будут люди так калечиться.
— Да, да, — забормотал он, — да, да… Может быть, может быть… Вот у нас стали расклеивать на стенах хат одну газетку… Не знаю, кто это делает… Так в ней тоже эта мысль проводится. Нельзя, мол, больше так жить, нельзя…
— Что ж это за газета? — с невинным лицом спросил я.
— Газета? «Рабочий и крестьянин» называется. Я, признаться, не вчитывался, просто остерегался долго стоять перед ней, чтоб не донесли уряднику. А крестьяне читают, не боятся. Он уже и нагайку в ход пускал. Все равно читают.
— Так, может, и не боятся потому, что худшей доли, чем у них, уже не придумаешь? — спросил я.
— И так может быть, и так может быть, — закивал Аким Акимович.
— Я, собственно, заглянул к вам, чтоб пригласить на елку. Мы с ребятами устраиваем в школе елку на Новый год. Приезжайте. Все-таки перемена обстановки, а то вы тут совсем закисли.
Аким Акимович замялся:
— Конечно, я вам очень благодарен за внимание, не знаю даже, чем его заслужил, но боюсь быть вам в тягость.
— Приезжайте, приезжайте! — повторил я. — Были б в тягость, не стал бы приглашать.
Зойка стукнула в окно. Я пожал Акиму Акимовичу руку и выскочил на улицу. Сани были уже тут.
— Пое-ехали!.. — крикнул кучер.
Зойка положила мне голову на плечо, закрыла глаза и приказала:
— Читай.
— Что читать? — спросил я.
— Да стихи свои о первом снеге.
— Это не мои стихи.
— Не твои? — разочарованно протянула Зойка. — Ну, тогда… не читай. Я подремлю у тебя на плече, хорошо? Ведь я трое суток не спала.
Я бережно прижал ее к себе, и до самой Новосергеевки она не поднимала с моего плеча головы и не открывала глаз.
С ТРЕТЬЕГО ЯРУСА
У Ильки дел в городе было по горло, и третий номер газеты набирали без него. До этого я не раз заходил в лавочку. Васыль приносил наборную кассу, и мы с Тарасом Ивановичем набирали статьи из «Социал-демократа». Кто доставил свежие номера заграничной газеты, Тарас Иванович не говорил, а спрашивать я считал неудобным. Впрочем, нетрудно было догадаться, что сделала это наша почтарка. Оттого-то она и не спала трое суток.
Однажды, постучав поздним вечером в дверь лавочки» я услышал сердитый голос Тараса Ивановича:
— Ну, чего надо?
Как обычно, я спросил, не продаст ли лавочник пачечку махорки.
— Какая может быть продажа в поздний час! Иди себе с богом! — недовольно ответил лавочник.
«Что б это могло означать?» — размышлял я, возвращаясь домой.
Тревожное чувство не оставляло меня весь следующиц день. Вечером ко мне постучал Васыль и сказал:
— Иди. Уже можно.
Я немедленно прицепил бороду и отправился.
— Ни за что не догадаешься, кто у меня был вчера, — смеясь, сказал Тарас Иванович,
— Кто же?
— Урядник.
— Урядник?! — невольно воскликнул я.
— Он самый, наш достопочтенный Иван Петрович Квасков. Был у Перегуденко, там недопил, так пришел ко мне допивать. До того набрался, что в лавке и заночевал. Любопытнее всего, что именно от него я получил самые точные сведения, в каких деревнях наклеивают нашу газету на всякое чуть удобное место и как ее читают. «У вас, говорит, благополучно, а в Бацановке на двери моего собственного дома наклеили, сукины сыны, эту нелегальщину. Просыпаюсь утром, слышу — галдеж. Глянул в окно — толпа. Я — на улицу, а они уже прочли и обсуждают. У самого моего дома митинг устроили, канальи. Да еще благодарить меня вздумали: «Вот спасибо вам, господин урядник, что вы нам мозги вставляете. Теперь мы знаем, кому шеи ломать». Сорвал я с двери газету, скомкал и говорю: «Если кто из вас хоть пикнет про это, в Сибирь законопачу. Марш по домам!»
Посмеявшись, Тарас Иванович озабоченно сказал:
— От него я узнал и кое-что другое. По деревням уже рыщут сыщики. Газета наша целый переполох вызвала в жандармском управлении. Теперь особенно надо держать ухо востро. Конечно, на Новосергеевку меньше всего падает подозрение, тут народ зажиточный, но все-таки шрифтом тебе заниматься больше не следует. Хоть следы от него и смываются с рук, но не настолько, чтоб не рассмотреть их в лупу. Зойке я приказал тоже прекратить на время всякую такую работу. Пусть отдыхает — развозит обыкновенную почту и помогает тебе елку наряжать.
— А как же быть с четвертым номером? — Я уже успел сродниться с нашей газетой, и решение Тараса Ивановича меня огорчило.
— С четвертым номером пока подождем. Печатать будем листовки со статьями Ленина. Тут мы с Васылем одни управимся. Бороду свою спрячь подальше, лучше всего зарой где-нибудь в песке. А теперь иди, когда надо будет, я пришлю за тобой Васыля.
Утром Зойка доставила мне служебный пакет, на этот раз действительно от инспектора.
В циркулярном письме сообщалось, что во время рождественских каникул общество педагогов устроит для учителей начальных школ чтение лекций на педагогические темы и что приезд учителей в город и посещение ими лекций инспектор считает весьма желательным.
Утром Зойка доставила мне служебный пакет, на этот раз действительно от инспектора.
В циркулярном письме сообщалось, что во время рождественских каникул общество педагогов устроит для учителей начальных школ чтение лекций на педагогические темы и что приезд учителей в город и посещение ими лекций инспектор считает весьма желательным.
— Как же быть? — озабоченно спросил я Зойку. — Вся затея с елкой пропадает.
— Зачем же ей пропадать! Я с ребятами все подготовлю, а утречком на Новый год ты приедешь и откроешь «бал-маскарад», — сказала Зойка так, будто заранее все предвидела, обдумала и решила.
Отпустив ребят на каникулы, я с Зойкой и Семеном Надгаевским отправился к попечителю. Василий Савельевич встретил нас все с той же ласковой улыбкой на круглом, как блин, лице.
— Уезжаю, Василий Савельевич, — сказал я. — До Нового года не ждите меня. Извольте дать подводу — вот письмо от инспектора.
С «блина» точно сошло масло.
— Лошадь только-только с города вернулась. Мореная она.
— Но у вас же есть другая.
— Есть да есть, да далеко за ней лезть, — вздохнул попечитель.
— Ничуть не далеко, вон она, в конюшне стоит, — сказала Зойка. — И еще возьмите себе на заметку, господин попечитель, что угля в школе и десяти ведер не наберется. Надо срочно подвезти.
— Какая срочность, если занятий в школе до крещена не будет и сам учитель уезжает? — неприязненно посмотрел на Зойку попечитель. — И еще, извините, вопрос вам задам: вы кто будете, по какой то есть должности указания мне делаете?
— Не обижайтесь, Василь Савельевич, я ж о ребятах хлопочу. Они сами себе елку устраивают, а в холодном помещении какая работа с ножницами да иголкой! Ведь и ваша дочка или сын, наверно, в школу ходят.
— Как же, ходят, — подобрел Василий Савельевич, — и дочка, и сын. Это, конечно, так, елка — это, конечно, для ребят приятность большая. А все-таки, вы кто же будете? Супруга, что ли, Дмитрия Степановича?
Зойка мгновенно порозовела. Я первый раз видел, чтобы она смущалась. Кровь и к моему лицу прихлынула.
— Нет, я ничья не супруга. Почтарка — и только. — И, рассердившись, резко сказала: — Это к делу не относится. Так запрягать, что ли? Где хомут?
Запряг сам попечитель. И даже сел за кучера.
В городе мы накупили сусального золота и серебра, глянцевой бумаги разных цветов, орехов, конфет, книжек с картинками. Из готовых елочных украшений купили только блестящий красный шар да маленький барабанчик. На площади, заваленной елками, Василий Савельевич выбрал дерево хоть и не очень высокое, но густое, пышное и, войдя во вкус нашей затеи, долго торговался. Ему усердно помогал Сема Надгаевский.
— Эх, жалко, надо было колокольчик к дуге подвязать, — сказал окончательно повеселевший Василий Савельевич, когда все закупленное добро было уложено в сани. — Пусть бы все смотрели на нас, какой мы везем школе подарок.
Прощаясь, Зойка как-то странно посмотрела на меня и отвернулась. Я зашагал домой, а мои спутники поехали обратно, в Новосергеевку.
Дома делать было нечего: старший брат, Витя, учившийся в учительском институте, на каникулы еще не приехал, сестра Маша, ставшая к тому времени артисткой, была далеко, в городе Курске, отец задержался на службе в городской управе, а мама была занята тем, чем занимались в этот день все домохозяйки — с раскрасневшимся лицом зажаривала в духовке рождественского гуся. Я отправился на нашу главную, Петропавловскую улицу.
После того как долго пробудешь в деревне, город кажется особенно многолюдным, светлым, нарядным. А тут еще скоро рождество: во всех витринах — сверкающие елки, под елками — жареные гуси в обрамлении свежей зелени, колбасы всех сортов, окорока, торты с вензелями, шоколадные терема. Люди снуют с толстыми пакетами, с рогожными кулями, с елками на плечах. И все спешат, спешат, спешат — улица полна снежного, морозного скрипа.
У театра — толпа. Сегодня «Коварство и любовь». В роли Фердинанда — любимец театральной публики Сумароков. Роль Луизы исполняет Мурская. Когда эта пара участвует в спектакле, гимназисты и гимназистки с ума сходят: орут, визжат, забрасывают сцену цветами. Особенно много приходится поработать Мурской: через оркестр к ней летят десятки гимназических фуражек. «Прикоснись!» — вопят гимназисты. И артистка с пленительной улыбкой возвращает фуражки своим поклонникам. «Коварство и любовь» я видел раньше, но так соскучился по театру, что решил еще раз посмотреть.
Я сидел в третьем ярусе нашего уютного театра, построенного, как говорят, по типу Миланского оперного, и смотрел вниз: городская знать, сияя ожерельями, погонами, золотыми пуговицами, уже заняла весь партер и ложи-бенуар. Стоял тот ровный шум-говор, который не сразу смолкает даже при поднятии занавеса. Притушили свет. И вот, когда голубой занавес с изображением летящего амура взвился вверх и в зрительном зале посветлело от огней рампы, в партер вошли еще двое: впереди шла женщина в тяжелом бархатном платье цвета бордо, а за нею — короткий черный мужчина с лысиной вполголовы. И, пока они шли в проходе между рядами кресел, а затем усаживались в первом ряду, на них были обращены все бинокли и лорнеты. Уже старый музыкант Миллер отставил свою виолончель и взволнованно заговорил с женой о том, что его дому грозит бесчестье, а сдержанный шепот в зале все не прекращался.
— Кто это? — спросил я тихо свою соседку, даму с острым носом и тонкими губами.
— А вы не знаете? Каламбики со своей молодой женой. Жук и роза.
На сцене Вурм обхаживал неподатливого Миллера, Фердинанд и Луиза произносили страстные слова любви, но все это только скользило по поверхности моего сознания, не возбуждая никаких чувств: весь я был во власти одной назойливой мысли — отвратительная сделка состоялась. Мне хотелось подняться и уйти. И если я все-таки досидел до конца первого действия, то лишь для того, чтобы убедиться, действительно ли это была она. Да, это была она. Когда вспыхнули люстры и публика повалила из зала, поднялись со своих мест и эти двое. Теперь она шла от сцены к выходу с обращенным в мою сторону лицом, и я увидел ее всю — от пышно взбитых волос с горящей диадемой до бархатных туфелек с бриллиантовыми застежками. И тяжелый бархат платья, и дамская прическа, и бриллианты — как все это далеко от ее недавних еще девичьих нарядов. Но в побледневшем лице — все та же неизъяснимая прелесть, которая с детских лет вызывала во мне головокружение и сладостную истому. Как пьяный, я спустился по скользким мраморным ступеням и ушел из театра, оставив тех двоих досматривать спектакль о великой любви, чуждой пошлого расчета.
Уйти из театра оказалось куда легче, чем выбросить из головы и сердца то, что я увидел там. Я долго ворочался в постели и, как в ту ночь, когда мучительно обдумывал, отдать или не отдать драгоценную булавку ее владелице, встал, зажег лампу и принялся писать.
Знаю, Дэзи, что письмо это не принесет Вам приятных минут (а ведь все из кожи лезут, чтобы украсить Вашу жизнь), и все же прошу Вас прочитать его до конца.
Помните ли Вы, как мама привела однажды Вас в чайную-читальню общества трезвости, попечительницей которой она тогда была? В чайной ютились пропойцы, бродяги, калеки, нищие, и, когда Вы, сказочно красивая девочка, в нарядном платьице появились там, мне, мальчишке, обслуживавшему калек и бродяг, показалось, что на грязном мусоре по воле неведомого волшебника вдруг вырос дивный цветок.
Вы тоже заметили меня, даже пощебетали минутку с мальчишкой-заморышем, и забыли его навсегда.
А он… Каких чудес храбрости, каких подвигов не совершал он в своем воображении, чтобы заслужить Ваше внимание! Ему хотелось взлететь на небо, вернуться на землю с ясным месяцем в руках и украсить им Вашу прелестную головку.
Увы, у меня не было ни крыльев за плечами, ни звезд в кармане.
Но, когда один добрый бродяга подарил мне чудесную книжку о приключениях собаки Каштанки, я проник в Ваш дом, где сияла нарядная елка, и положил эту драгоценную для меня книгу к Вашим, королева бала, ногам.
Я так был бедно одет, что Вы и гимназисты, Ваши гости, приняли меня за ряженого.
Вы подрастали и делались все краше, хотя краше, казалось, быть невозможно, а я оставался все таким же заморышем. Мудрено ли, что Вы. совсем не замечали меня, когда я жался под тополем у парадных дверей гимназии, чтобы хоть краешком глаза взглянуть на Вас.
Судьба все же столкнула нас: это я бросил в греческой церкви к Вашим ногам ветку мирта и вместо унылого «Пистево сена феона» спел радостное «Пезо ке гело, сена поли агапо». Вы, конечно, помните, какой это вызвало переполох в церкви.