Происшествие исключительной важности, или Из Бобруйска с приветом - Борис Шапиро-Тулин 11 стр.


Этот четвертый закон вытекал как бы из первого, но нес совершенно другой и абсолютно современный смысл, а именно: переход количества, но не в качество, как настаивал буржуазный философ Гегель, а в стукачество, как требовалось Стране Советов, окруженной врагами снаружи, а кроме того, исхитрившимися подрывать ее устои непосредственно изнутри.

Конечно, это прозрение было вынужденным. Находясь из-за зловредного диска между молотом и наковальней, Устин Пырько всеми фибрами души ощутил, что, если количество жителей города Бобруйска не перейдет согласно сформулированному только что четвертому закону в соответствующее количество стукачей или, по-научному, «источников, заслуживающих доверия», ему никогда не добраться до подельников парикмахера, а значит, придется завершать свою карьеру по худшему из предполагаемых вариантов.

Следующая здравая мысль, посетившая майора вслед за философским прозрением, была навеяна его непосредственными наставниками, которые учили, что в случае полного отсутствия улик рекомендуется действовать по методу так называемой рыбной ловли. Секрет ее заключался в том, чтобы подобрать хорошего живца, закинуть удочку и терпеливо ждать: кто-нибудь из любопытства или по наивности непременно клюнет, а вот тогда срочно выдергивать бедолагу на допрос и вешать на него все, что до этого вешать было не на кого. Оставалось только правильно подобрать этого самого живца, отвечавшего всем критериям извилистых рассуждений Устина Пырько, и понадеяться на господа бога, которого, с одной стороны, как бы не существовало, но, с другой стороны, без которого обойтись в некоторых случаях было просто невозможно.

Вот тут-то товарищ майор вспомнил про Семена Розенбахена.

5

Надо отметить, что Семен Розенбахен являлся, несмотря на свою молодость, фигурой весьма заметной, явно выделявшейся на фоне других заметных личностей, которых в Бобруйске было больше, чем звезд на ночном небе, и это еще, как говорила тетя Бася, по самым скромным подсчетам. Помимо статей за подписью Иван Буйнов, городской общественности Семен Розенбахен был известен тем, что свободное от журналистики время он целиком отдавал местному храму искусств, то есть театру драмы и комедии, где совмещал сразу две должности – электромонтера и осветителя сцены. Это обстоятельство позволяло ему считать себя, с одной стороны, пролетарием, а с другой стороны, представителем творческой интеллигенции, поскольку благодаря его умению манипулировать световой установкой удавалось максимально скрыть степень опьянения ведущих артистов местной труппы и тем самым напрямую способствовать реализации режиссерского замысла.

Любовь к театру зародилась у него во время эвакуации в главном таджикском городе Сталинабаде, куда его двенадцатилетним увезла мать, несмотря на то что дед, воевавший с немцами еще в Первую мировую, утверждал, что ничего плохого ждать от них не собирается и другим не советует. Упрямый дед уезжать отказался и заявил, что должен остаться, чтобы охранять дом с небольшим фруктовым садом и всем тем скарбом, который был накоплен несколькими поколениями семьи Розенбахенов.

Семен запомнил его на фоне вокзальной стены, покрытой от земли до крыши густым зеленым плющом. Дед опирался на палку, щурил подслеповатые глаза и беззвучно шевелил губами, произнося какую-то бесконечную молитву. Точно так же он щурил глаза и шевелил губами, когда они, тогда еще втроем, провожали на фронт отца Семена. И наверняка точно так же он вел себя, когда фашисты погнали его в колонне с другими бобруйчанами, на одежде которых были прикреплены шестиконечные звезды, в сторону деревни Каменка, где поочередно, шеренга за шеренгой, расстреляли перед огромным, незадолго до того вырытым котлованом.

От деда у поредевшей семьи ничего не осталось, а от отца сохранились несколько фотографий, которые мама всегда носила с собой в старом еще довоенном ридикюле вместе со сложенным вчетверо ответом на ее запрос, где было сказано, что Яков Розенбахен геройски погиб 13 сентября 1942 года.

Сталинабад преподал юному Семену пару-тройку важных уроков, среди которых самым главным стало умение выживать любой ценой, для чего требовалось то становиться максимально незаметным, то, наоборот, обращать на себя всеобщее внимание. Первое качество было у него врожденным, а для второго пришлось пройти обучение в шумной актерской среде Театра комедии, эвакуированного сюда из Ленинграда.

Прибившись к театру, он иногда подрабатывал рабочим сцены, иногда тайком доставал для приезжих знаменитостей курево и водку, а также оказывал иные услуги, которые были на грани сразу нескольких статей Уголовного кодекса. Учеником он оказался способным и к моменту возвращения в Бобруйск умел играть на гитаре, перевоплощаться, когда требовали обстоятельства, в рубаху-парня, смачно рассказывать анекдоты и даже начал сочинять приблатненные частушки, которые почему-то были в большой чести у интеллигентной публики.

Его способность виртуозно подстраиваться под окружающую среду не могла пройти мимо соответствующих органов, желающих знать про эту самую среду все, даже то, о чем она, эта среда, пока еще и не догадывалась. Соответствующие органы вызвали его к себе, когда война уже подходила к концу, подловив на безобидной, в общем-то, песенке, которую юный автор исполнил во время одной из актерских посиделок. В песенке было с десяток куплетов про местное житье-бытье, каждый из которых заканчивался рефреном: «…но сказал товарищ Сталин: скоро Гитлеру п…ец».

В тесном кабинете, залитом тяжелым дневным зноем, у него долго выясняли, где и, самое главное, от кого он слышал, что товарищ Сталин выражает свои мудрые мысли при помощи матерных слов. Розенбахен совершенно искренне отвечал, что нигде и ни от кого, что это просто его собственное предположение.

Следователь отечески кивал, потом склонился над расшатанным столом, заляпанным чернильными пятнами, и начал писать, произнося по складам каждое записанное им слово. И тут выяснилось, что Семен Яковлевич Розенбахен, 1929 года рождения, эвакуированный из города Бобруйска, Белорусская ССР, холост, временно неработающий, обвиняется в преднамеренном оскорблении товарища Сталина и что по законам военного времени…

Впрочем, подробности того, что ему причитается по этим самым законам, юный преступник усвоить уже не мог. Тихие, монотонные слова превратились вдруг в один устрашающий гул, и под тяжестью обрушившихся на него статей Уголовного кодекса организм Семена Яковлевича исторг из себя предательскую струю, которая тут же намочила брюки и медленно потекла по его ногам.

Следователь задумчиво посмотрел на лужицу, образовавшуюся под стулом у Розенбахена, потом выдержал долгую паузу, словно прикидывал нечто важное для них обоих, встал, прошелся по комнате и, наконец, произнес, что готов войти в его положение и даже вопреки воле начальства отпустить своего узника на свободу, но при одном условии – для снятия предъявленного обвинения ему, то есть Семену Розенбахену, необходимо будет впредь делом доказывать преданность советской власти и лично товарищу Иосифу Виссарионовичу, невинно, как только что выяснилось, пострадавшему от грязных розенбахеновских инсинуаций. Справившись с этим непростым словом, следователь снова посмотрел на натекшую лужицу так, будто она являлась теперь главной уликой, а именно – зримым выражением этих самых инсинуаций, затем выложил на стол заготовленные бумаги и терпеливо подождал, пока будущий «источник, заслуживающий доверия», все еще трясущийся от страха и одновременно сгорающий со стыда, с трудом вывел под ними свою прыгающую подпись.

Первое, с чем встретился Семен Розенбахен, когда весь мокрый, на ватных, словно чужих, ногах вышел из душной, насквозь прокаленной солнцем комнаты, было видение деда, неожиданно возникшее из знойного, колеблющегося марева. Дед стоял, опираясь на палку, укоризненно качал головой и беззвучно шевелил губами, произнося то ли молитву, то ли какие-то неразборчивые проклятия. Впрочем, Семен постарался забыть об этом как можно скорее.

6

Биографию своего подопечного в общих, естественно, чертах и без каких-либо психологических подробностей Устин Пырько, конечно, знал, но все же, когда затребовал к себе его дело, долго всматривался в прикрепленную к обложке картонной папки фотографию, словно пытался понять, насколько можно доверять человеку, который брился наголо, как покойный прокурор Устюгов, а усы при этом носил в точности такие же, как секретарь горкома по идеологии товарищ Типун. С одной стороны, подобное подражание было похвальным и могло говорить о жизненных приоритетах Семена Розенбахена, но, с другой, оставалось все-таки некоторое подозрение, что чересчур явное стремление совмещать в своем облике физиономические черты руководителей города являлось лишь хитрой маскировкой, за которой скрывались какие-то иные, неведомые майору мотивы.

В конечном счете Устин Пырько убедил себя, что лучшей кандидатуры на роль живца, наделенного к тому же всеми качествами «надежного источника», в городе Бобруйске на текущий момент просто не существовало. Количество жирных, увесистых плюсов, которые товарищ майор положил на одну чашу воображаемых весов, явно перевешивали другую чашу, остававшуюся пустой, потому что минусов для нее он, как ни старался, отыскать не сумел.

Зато плюсы были хоть куда: во-первых, после смерти гражданки Розенбахен, случившейся через год после возвращения из эвакуации, в доме с небольшим фруктовым садом никто, кроме Семена, не обитал, во-вторых, он мастерски умел готовить плов (этому искусству его обучили в далекой южной республике), и в-третьих, что вытекало, впрочем, из пункта предыдущего, на волнующий аромат восточного блюда плюс песенки под гитару, сочиненные гостеприимным хозяином, с большой охотой собиралась почти вся подотчетная Устину Пырько так называемая творческая интеллигенция. Этот контингент, требовавший неусыпного внимания, приходил обычно не один и, кроме бутылок с горячительной жидкостью, прихватывал с собой подруг или просто знакомых, чтобы похвастаться дружбой с такой колоритной личностью, какой не без основания считался в городе человек, служивший сразу трем музам, одна из которых покровительствовала театру, другая – прогрессивной журналистике, а третья – разнообразным видам музыкального творчества, не чураясь при этом частушек самого что ни на есть фривольного содержания. Про четвертую музу, покровительствующую стукачам, они, естественно, не знали, поскольку эту музу строго засекретили и в соответствующем пантеоне поместили под именем Медузы Горгоны.

Но было у гостеприимного хозяина еще кое-что, о чем не догадывались ни шумные гости, ни майор Пырько, а именно – ночные страхи, когда, просыпаясь в пустом доме с наглухо закрытыми ставнями, Семен Розенбахен остро до болезненности ощущал свое полное одиночество, отчего в горле нарастал комок, и он начинал плакать громко, навзрыд, зовя, как в детстве, на помощь маму, понимая при этом, что она никогда уже не выйдет из соседней комнаты, чтобы присесть рядом, утереть его слезы и обнадежить каким-нибудь ласковым словом.

Впрочем, если бы даже Устин Пырько узнал об этой слабости своего подопечного, все равно для планируемой операции подобного рода сантименты не имели бы никакого значения. Решение было принято, и загадочный диск, найденный в сарае Менделевича, переходил под опеку Семена Розенбахена с тем, чтобы он незамедлительно докладывал лично Устину Пырько о своих гостях, которые проявят хоть малейший интерес к надписям на подозрительном предмете.

7

С этого момента операция по выявлению антигосударственных сил в городе Бобруйске перешла в свою завершающую фазу.

И, собственно, на этом она и закончилась.

Произошло то, во что Устин Пырько отказывался верить, даже имея на руках неоспоримые факты. Диск, переданный Семену Розенбахену, в тот же день таинственно исчез. Точнее, исчез он сразу после того, как наживку для будущих преступников Семен Розенбахен принес к себе домой, а затем ненадолго отлучился в ближайший магазин закупить рис для плова, имевшего теперь уже государственное значение.

Пропажу он обнаружил тотчас же, как только вернулся обратно – телогрейка Менделевича, в которую диск был завернут, по-прежнему лежала на придвинутой к столу табуретке, но самого диска не было ни внутри телогрейки, ни рядом, ни на столе, ни под столом, а также ни в одном из углов и закоулков дома, которые Семен Розенбахен тщательно обшарил. По крайней мере, именно так «источник, заслуживающий доверия», трясясь от страха, объяснял в кабинете Устина Пырько, куда он прибежал в самом конце дня, нарушив все договоренности о встречах исключительно на конспиративной квартире. Пугающей подробностью было то, что ключи от дома Розенбахена существовали в единственном экземпляре и все это время находились при нем, да и следов нежелательных посетителей ни на кухне, ни в столовой, ни в двух других комнатах подчиненные майора, выехавшие на место происшествия, обнаружить не смогли, хотя просеяли буквально каждую пылинку.

8

Устин Пырько был не из тех хлюпиков, которые при сокрушительном провале своих планов впадают в прострацию и мысленно твердят о том, что хуже того, что случилось, быть уже не может. Майор знал, что всегда существует вариант, при котором все может быть значительно хуже и гораздо страшнее. Но не поддающаяся никакой логике история с пропавшим диском подкосила даже такого закаленного бойца, каким в глубине души он считал сам себя и чем, собственно, в той же глубине души постоянно гордился. Ему даже начало казаться, что какое-то зловещее облако повисло над городом Бобруйском и кто-то невидимый, сидящий внутри этого облака, нарочно нагнетает всю эту мистику, чтобы как можно больше досадить лично ему, майору Пырько, сломать его карьеру, а может быть, даже отнять его жизнь.

Если бы целью данного повествования была обычная детективная история, то среди ее персонажей, скорее всего, появились бы люди в черных очках, серых пальто с поднятыми воротниками и в кепках, надвинутых на самые глаза. Естественно, это были бы агенты, досконально знающие, где и когда или кто с кем, а уж тем более что почем в благословенном городе Бобруйске. Логично было бы также предположить головокружительную погоню по улицам, заваленным сугробами, где, невзирая на снежные заносы, бешено мчался бы автомобиль с группой преследования во главе с палящим из револьвера майором Пырько, а от него пытался бы оторваться преступник, который удирал в старорежимном фаэтоне, изо всех сил нахлестывая худосочную лошаденку по кличке Студебеккер. И, конечно, по законам детективного жанра преступником оказался бы вовсе не тот, на кого падало первоначальное подозрение (спрашивается, зачем он тогда удирал от погони?), а совсем иная личность, скрывавшая свои коварные намерения за кристально чистыми анкетами и сугубо положительными характеристиками с места своей последней работы.

Все вышеперечисленное наверняка имело бы место, случись эта история в любом другом городе, но Устин Пырько справедливо полагал, что в подотчетном ему Бобруйске никакие суперагенты, а тем более погони по заснеженным улицам в духе зачитанных до дыр детективных романов должного результата не принесут. По большому счету подозревать приходилось практически каждого местного жителя, но посадить их всех вместе в камеру предварительного заключения ввиду ее ограниченных габаритов было, к сожалению, невозможно.

Дело превратилось в большой уродливый тупик, и теперь оставалось отчаянно надеяться, что пропавший диск всплывет на поверхность гораздо раньше, чем о его исчезновении узнают в начальственных кабинетах. То, что надежда умирает последней, Устин Пырько усвоил еще в далекой юности – это была одна из аксиом, не требовавшая доказательств даже в черно-белую эпоху диалектического материализма. И в самом деле, что еще ей, надежде, оставалось делать, если, как говаривала тетя Бася, только в этом случае никто уже не мог плюнуть ей вслед за то, что столько времени она прилежно и вполне добросовестно водила людей за нос.

А между тем, несмотря на возлагаемую на нее миссию, пресловутая надежда таяла на глазах и проявляла намерение перейти в мир иной гораздо раньше, чем ей предписывала известная аксиома. Дурные предчувствия, завладевшие майором, с каждым днем все нарастали и нарастали, тем более что события, связанные с пропажей диска, никак не подпадали под мерку обычного преступления, для разгадки которого можно было прибегнуть либо к помощи дедукции, либо к хорошо зарекомендовавшей себя практике насильственного выбивания показаний из всех, кто вызывал хоть малейшее подозрение.

Пораскинув мозгами, Устин Пырько пришел к выводу, что в данном случае оба метода были совершенно бесполезны. То, с чем он столкнулся, принадлежало к особому виду детективного жанра, а именно – детективу по-бобруйски, в котором главной чертой, отличавшей его от других подобных историй, являлось полное отсутствие всяческой логики, не говоря уже о таком пустяке, как здравый смысл. Впрочем, как опять же говорила тетя Бася, здравый смысл все равно как соль – кому-то надо больше, кому-то меньше, а кто-то предпочитает вообще обходиться без нее. Если правильность ее рассуждений не подвергать сомнению, то бобруйчане, похоже, сидели на самой жесткой «бессолевой» диете.

Единственный выход, который в этой ситуации видел Устин Пырько, находился в металлическом сейфе, стоящем позади его рабочего стола. С использованием этого выхода он долго тянул, но в конце концов решился, запер дверь кабинета, набрал на кодовом замке шесть заветных цифр, выудил из металлического нутра спрятанную за толстыми папками бутылку водки, отбил белый сургуч, которым она была запечатана, и плеснул содержимое в граненый стакан, предварительно в него дунув.

Назад Дальше