Происшествие исключительной важности, или Из Бобруйска с приветом - Борис Шапиро-Тулин 9 стр.


Последнюю информацию прокурор Устюгов изучил особенно внимательно, пытаясь понять, может ли подобное прозвище являться секретным псевдонимом вражеского агента. Однако из той же оперативной разработки стало ясно, что Мендеплюевым бобруйчане прозвали парикмахера Менделевича за то, что, усадив очередного клиента в обшитое дерматином кресло, Соломон Соломонович три раза сплевывал через левое плечо и только после этого начинал свою виртуозную работу. Из достоверных сведений, имеющихся в деле, выяснилось, что странную привычку он приобрел еще в саперном батальоне, в котором прослужил почти до самого конца войны. Более того, как показал внештатный сотрудник газеты «Коммунист» Семен Розенбахен, который по документам числился источником, заслуживающим доверия, Соломон Соломонович, находясь однажды в кругу коллег, сообщил им, что троекратному сплевыванию через левое плечо с одновременным произнесением секретного заклинания он научился у командира взвода Васи Лиходеевского и якобы подобное действие неоднократно спасало его от роковой ошибки, считающейся у саперов единственной. Впрочем, по словам Менделевича, командира взвода это не уберегло, и в конце войны, уже на подступах к Берлину, он подорвался на противопехотной мине. Осколки этой мины ударили и по самому Менделевичу, поскольку он работал недалеко от своего командира, а один из них проник так глубоко, что врачи даже не делали попыток вытащить зловредный гостинец из его изрешеченного тела. С тех пор осколок время от времени перемещался по организму, причиняя нешуточные страдания, а бывший сапер, как он сам утверждал, перенес в штатскую жизнь привычку троекратно сплевывать перед началом любого мало-мальски серьезного дела. В общем, мысль о секретном псевдониме пришлось отложить до лучших времен, но, как бы там ни было, жертву назначили, операцию одобрили в местном отделе госбезопасности, и теперь оставалось только выбрать надлежащий момент, чтобы захлопнуть ловушку.

5

Прокурор Устюгов справедливо рассудил, что для собственного продвижения по служебной лестнице желательно приурочить первый арест к какому-нибудь важному государственному празднику. Ближайшая радостная для советского народа дата обозначалась в календаре двадцать первым декабря, поскольку являлась очередной годовщиной со дня рождения Великого Вождя и Учителя. Лучшего момента для начала операции вообразить было трудно. Прокурору Устюгову представился уникальный шанс внести свою посильную струю в полноводную реку подарков, которая со всех концов необъятной Родины стекалась в этот день под кремлевские стены. Подхваченный общенародным порывом, он даже предстоящее действо по устранению врагов государства переименовал созвучно моменту. Теперь кодовое название операции звучало так: «Пейс-контроль для товарища Сталина».

И наступил этот день. С утра было солнечно, хоть и морозно. Из хрипящих репродукторов, установленных на покосившихся столбах, неслась торжественная музыка. В окнах магазинов вместо скудного набора товаров были выставлены плакаты, на которых Вождь протягивал вперед руку, обозначая тем самым путь от одной витрины до другой, находящейся через дорогу, где та же самая рука на таком же точно плакате отсылала всех любопытствующих обратно к предыдущей витрине. Этими плакатами накануне праздничного дня украсили весь город, что, по замыслу местного идеолога товарища Типуна, должно было подтвердить решимость Отца Народов вести своих подопечных к указанной им светлой цели. А если, не дай бог, кто-нибудь из жителей Бобруйска попытался бы отвернуться от направляющего жеста, то, хотел он этого или нет, взгляд его все равно упирался в точно такую же вскинутую руку товарища Сталина, поскольку, кроме нее, разглядывать в витринах магазинов было практически нечего. Все это создавало иллюзию тотального окружения целого города одним-единственным человеком, зорко следящим за теми, кто без всяких на то санкций позволял себе время от времени безответственно крутить своей головой.

Постоянство жестов, продемонстрированное Вождем, ввергло прокурора Устюгова в такое приподнятое настроение, что, вернувшись после прогулки в душный кабинет, он достал из ящика стола пачку папирос «Герцеговина Флор», припрятанную для торжественного случая, и закурил, представляя, как был бы приятен товарищу Сталину запах любимого им табака. Его не оставляло чувство отменно выполненной работы, первые результаты которой проявятся буквально с часу на час, ибо машина для гражданина Соломона Менделевича в это самое время должна была уже выехать из ворот гаража, принадлежащему местному отделу МГБ. Он ждал. И ожидание это было радостным, созвучным празднику.

Если бы Соломон Соломонович знал, что прокурор Устюгов готовится сделать из него ритуальную жертву, он по своей фронтовой привычке сплюнул бы через левое плечо, произнес секретное заклинание и, может быть, впервые в жизни пожалел, что не сложил голову в предместьях Берлина рядом с командиром своего взвода Васей Лиходеевским. Но Соломону Соломоновичу догадаться об этом было уже не дано. Осколок, который несколько лет тайными ходами перемещался по его организму, подошел наконец вплотную к сердцу и довершил свое черное дело, полоснув острием по одной из важных кровеносных артерий.

Возможно, в том, что следствие в решающий момент потеряло главного фигуранта, была его, следствия, собственная недоработка.

За несколько дней до начала судьбоносной операции Устюгов и майор Пырько заперлись в прокурорском кабинете, задернули шторы, погасили верхний свет и зажгли настольную лампу с круглым стеклянным абажуром, точно такую же как показывали в фильмах, где высокие руководители хорошо поставленным голосом принимали важные решения о многократном повышении удоев или начале очередной битвы за урожай.

Тщательно проверив основные аспекты предстоящего ареста, будущие триумфаторы решили все-таки подстраховаться и заслать в парикмахерскую секретного агента, чтобы тот на месте оценил оперативную обстановку.

На свою беду, секретный сотрудник не знал одной простой вещи. Для разговоров с клиентами у парикмахера Менделевича был выработан особый язык, который никто и никогда не мог нарушить.

– Вас подстричь или что? – спрашивал обычно мастер, заправляя салфетку за воротник человека, усевшегося в его кресло. Если клиент отвечал: «Или» – это означало исключительно процедуру бритья. Если же в ответ он произносил: «Или что» – следовало и побрить, и подстричь так, как в городе Бобруйске умел делать только Соломон Менделевич.

Когда салфетка оказалась за воротником агента и была произнесена сакраментальная фраза, тот, никак на нее не реагируя, попросил его побрить, а затем и подстричь, да еще и под ноль. Эта просьба не только задела профессиональную честь Менделевича, но и заставила насторожиться. Человека, сидящего в кресле, он не знал. Впрочем, в этом еще не было большой беды. Город полнился слухами, что на одной из окраин, сразу за еврейским кладбищем, должны начать возведение цехов будущего химкомбината, для чего огромный пустырь оградили глухим забором, построили там бараки и эшелонами завозят будущих передовиков ударного труда, на роль которых по заведенной традиции предназначались исключительно обитатели тюрем и исправительных лагерей, сокращенно – зэки. А раз прибывали сюда зэки, значит, новые люди, появляющиеся на улицах благословенного Бобруйска, были, скорее всего, приставленными к ним надзирателями. Менделевич так бы и утвердился в этом предположении относительно своего клиента, если бы тот, встав с кресла и поводя рукой по остриженной голове, не поинтересовался невзначай, как у Соломона Соломоновича идут дела. То, что незнакомец знал его имя и отчество, уже не только насторожило, но основательно напугало бывшего сапера. Он все еще помнил, как допрашивали его в соответствующих органах после того, как их часть в самом начале войны чудом вырвалась из окружения. Когда клиент рассчитался и направился к двери, Менделевич проводил его взглядом и почти сразу же почувствовал острую боль в области сердца. Он опустился в свое рабочее кресло, попытался расслабиться и даже положил под язык таблетку валидола, которую выдала ему запасливая кассирша. Боль не отпускала. Пришлось отпроситься с работы, чего раньше за ним никогда не наблюдалось.

Кое-как натянув пальто, он осторожной походкой, какой ходит человек, не доверяющий прочности удерживающей его земли, медленно, поминутно останавливаясь, направился к своему дому. Последней, кто застал парикмахера в живых, была тетя Бася. Приблизительно в это время она собиралась кормить хряка Фомку, для чего деревянной скалкой толкла в повидавшем виды чугуне дымящиеся картофельные очистки. Когда она потянулась к подоконнику за черствым, местами заплесневевшим уже хлебом, чтобы добавить его в любимое Фомкой блюдо, взгляд ее, как всегда привычно, скользнул вдоль штакетника, расположенного через дорогу. Рядом со штакетником на заснеженном тротуаре лежал Соломон Менделевич, цеплялся руками за промерзшую ограду и безуспешно пытался приподняться.

Кое-как натянув пальто, он осторожной походкой, какой ходит человек, не доверяющий прочности удерживающей его земли, медленно, поминутно останавливаясь, направился к своему дому. Последней, кто застал парикмахера в живых, была тетя Бася. Приблизительно в это время она собиралась кормить хряка Фомку, для чего деревянной скалкой толкла в повидавшем виды чугуне дымящиеся картофельные очистки. Когда она потянулась к подоконнику за черствым, местами заплесневевшим уже хлебом, чтобы добавить его в любимое Фомкой блюдо, взгляд ее, как всегда привычно, скользнул вдоль штакетника, расположенного через дорогу. Рядом со штакетником на заснеженном тротуаре лежал Соломон Менделевич, цеплялся руками за промерзшую ограду и безуспешно пытался приподняться.

Тетя Бася не помнила, как накинула на себя платок, как выбежала из дома, как положила к себе на колени безжизненную уже голову Менделевича. Соседи потом рассказывали, что она гладила его растрепанные волосы и голосила так громко, будто хотела докричаться до небес, чтобы они смилостивились и не забирали к себе ее Соломона. Небеса оказались заняты, они посыпали землю снегом, и им было не до рыданий какой-то там тети Баси. Подъехавшая «Скорая» зафиксировала смерть, санитары накрыли тело Менделевича рваной простыней, уложили на носилки и затолкали в чадящий фургон с красными крестами по обоим бортам.

6

Такого предательства от бывшего фронтовика прокурор Устюгов, естественно, не ожидал. Сообщение о бегстве на тот свет основного фигуранта дела о пейс-контроле ударило по его организму примерно так же, как артиллерийский снаряд, пробивший бетонный потолок блиндажа, внезапным взрывом уничтожает все вокруг. Устюгов даже не успел поднять глаза к спасительному портрету. Лицо его побагровело, глаза вылезли из орбит, и грузное тело блюстителя закона сползло со стула на натертый воском паркет прокурорского кабинета.

Сколько длилось полное беспамятство, в котором находился ударник правоохранительного труда, ему самому было неведомо. Какие-то картины всплывали время от времени в его пораженном мозгу, но это были странные картины. Ему вдруг мерещилось, что Соломон Менделевич в виде ангела с огромными крыльями за спиной, на которых почему-то красовались красные звезды, сбривал бороду у Карла Маркса, причем основоположник собственного учения продолжал все это время находиться внутри портретной рамы. Когда Менделевич закончил свою работу, выяснилось, что наголо обритый Карл Маркс стал как две капли воды походить на вора в законе по кличке Ахмет Фиксатый, через которого предприимчивый прокурор сбывал на рынке в Казани часть вещдоков, отобранных при аресте у местных спекулянтов. Воспоминание об Ахмете Фиксатом было так неприятно Устюгову, что даже в бреду он постарался как можно быстрее избавиться от него. Но то, что началось потом, оказалось гораздо мучительнее и страшнее.

Из непроницаемой темноты неожиданно появился товарищ Сталин. На голове вождя красовалась маршальская шапка, но одет он был в обычную тельняшку и белые кальсоны, заправленные в грубые кирзовые сапоги. Вождь, чеканя шаг, приблизился к Устюгову и отдал ему пионерский салют. Прокурор упал на колени и только тут заметил, что щеки товарища Сталина покрыты густыми рыжими пейсами.

– Так вы… – холодея от ужаса, начал было догадываться Устюгов. Но вождь злобно цыкнул на прокурора и рванул на груди тельняшку, точно так же, как делал это Ахмет Фиксатый, рассказывая в подпитии о своих несуществующих военных подвигах. И так же, как у казанского подельника прокурора, под тельняшкой вождя оказались две искусно выполненные татуировки. На левой половине груди синей краской был выколот профиль Ленина, а на правой – профиль самого товарища Сталина. Устюгов хотел было немедленно подняться, но чья-то тяжелая рука легла ему на плечо.

– Ну что вы, голубчик, – произнес голос, идущий откуда-то сверху, – вам двигаться сейчас не рекомендуется.

Устюгов открыл глаза, ожидая увидеть перед собой товарища Сталина, но увидел склонившееся над ним лицо в белой медицинской шапочке, надвинутой почти на самые глаза, из-под которой тянулся книзу выдающихся размеров нос, покрытый красными прожилками.

– Кто вы? – испуганно спросил Устюгов.

– Заведующий неврологическим отделением Ефим Вульфович Рябоконь.

– Пропал, – успел подумать прокурор. И это была последняя мысль перед тем, как его снова накрыло черной волной беспамятства.

Глава вторая,

в которой говорится про траурную церемонию, про скандал в газете «Коммунист», про любовные послания тети Баси, а также про страшную находку и четвертый закон диалектического материализма

1

Похороны городского прокурора вышли торжественными. К месту погребения гроб привезли на грузовике, борта которого обтянули красной материей. Танковая часть, расположенная в пригороде Бобруйска, прислала взвод солдат с ружьями для салюта, а местный театр драмы и комедии имени XVII партсъезда выделил лучших музыкантов своего оркестра.

Пока кладбищенские рабочие выгребали из приготовленной накануне ямы выпавший за ночь снег, а солдаты тайком курили, пуская дым в рукава серых шинелей, оркестр, громко и почти не фальшивя, исполнил мелодию песни «Вы жертвою пали в борьбе роковой». Если бы усопшему прокурору донесли, что в составе оркестра числились в основном лица ненавистной ему национальности, он наверняка потребовал бы запретить музыкальное сопровождение или, в крайнем случае, отменить запланированное погребение. Но поскольку прокурор по известным причинам безмолвствовал, то сразу после траурной мелодии слово взял партийный идеолог товарищ Типун.

Внештатный корреспондент газеты «Коммунист» Семен Розенбахен (псевдоним Иван Буйнов), упросивший главного редактора послать его на похороны, чтобы подготовить траурный репортаж с места событий, достал из кармана пальто блокнот, выудил оттуда же карандаш и, согревая дыханием замерзшие пальцы, принялся прилежно конспектировать.

Вначале все шло гладко. Главный партийный идеолог поправил стрелки своих усов, напоминавших о времени, когда он инспектировал партизанские отряды, прокашлялся и произнес:

– Товарищи, наша прокуратура осиротела, и вот теперь мы от лица трудящихся масс этого города провожаем в последний путь безвременно закрывшееся государево око, до последнего момента крепко сжимавшее в своей мозолистой руке карающий меч советского правосудия.

Работники осиротевшей прокуратуры и представители трудящихся масс, которых оторвали от работы и по разнарядке отправили на похороны едва знакомого им человека, терпеливо мерзли без шапок, переминались с ноги на ногу и бросали сочувственные взгляды на рыдающую прокурорскую жену, маленькую худую женщину, вцепившуюся обеими руками в изголовье гроба.

Громкие рыдания мешали товарищу Типуну донести свои точеные формулировки до слуха общественности, но он собрался, повысил голос и чеканно перечислил основные этапы деятельности безвременно ушедшего, отметив, что в нелегкой борьбе со спекулянтами и дезертирами закалился тверже всякой стали бескомпромиссный характер будущего человека и патриота. После этих прочувственных фраз оратор выразил надежду, что усопший Устюгов покинул мир не напрасно, потому что на его рабочее место придет сотня других неусыпно бдящих. Правда, каким образом в опустевшем прокурорском кабинете эта сотня могла бы разместиться, присутствующим на траурном митинге осталось непонятно. Но главная закавыка случилась в конце речи, когда по традиции необходимо было перейти к международному положению.

– Пусть не радуется мировой агрессор, – грозно провозгласил товарищ Типун, снова поправил усы и посмотрел поверх присутствующих туда, где, по его мнению, находилась далекая заатлантическая страна, – потеря, понесенная нами, тяжела, но дряхлеющему империализму осталось недолго уже прятаться в бронированных бункерах, где он из последних сил отсрачивает свой конец.

– Отсро́чивает, – тихо подсказал Семен Розенбахен, стоявший рядом.

Товарищ Типун сделал вид, что не расслышал, взмахнул своей фуражкой, и гроб с телом городского прокурора под всхлипывания супруги, которую несколько человек с трудом удерживали у самого края могилы, начали медленно опускать на выстеленное еловыми ветками дно.

Когда отгремел воинский салют и солдаты в колонне по два отправились за кладбищенские ворота, главный идеолог повернулся к Розенбахену, похлопал его по плечу и, словно приоткрывая завесу некой тайны, доверительно произнес:

– Партия, сынок, не может ошибаться. – После чего добавил к своему голосу изрядную толику металла и выразительно сказал: – Никогда.

Представители трудящихся масс смешались с музыкантами оркестра и потянулись вслед за солдатами, размышляя, в какой из ближайших забегаловок можно выпить за упокой души прокурора, наломавшего, как видно, немало дров на этой грешной земле. И только обескураженный Розенбахен еще долго боялся выйти за пределы кладбища. Материал о траурной панихиде с нетерпением ждали в газете, но внештатного корреспондента не оставляло странное чувство, что едва он окажется за воротами, как поперек пути непременно встанет зловещая машина, прозванная в народе «черная маруся». Эта «маруся» без устали выхватывала из обыденной жизни множество ни в чем не повинных людей, разве что позволивших себе какое-нибудь нелепое высказывание или невинную шутку в адрес властей предержащих. Как узнавали об этом в соответствующих органах, внештатному корреспонденту было известно не понаслышке, но ситуация, возникшая после реплики товарища Типуна, касалась теперь не кого-то постороннего, она коснулась лично его, Семена Розенбахена, а он, Семен Розенбахен, стоял посреди кладбища и был в абсолютном неведении, значилось ли в списке партийных догм специальное произношение отдельных слов русского языка, или, на его счастье, этот пункт туда внести не успели.

Назад Дальше