Беседы о доме, о Москве, об Иерусалиме - Дина Рубина 3 стр.


В своих книгах вы нередко выводите в юмористических или памфлетных тонах известных персонажей здешней среды обитания, не заботясь даже о том, чтобы придумать для них менее прозрачные псевдонимы. Часто ли на вас обижаются прототипы и как складываются дальнейшие, нелитературные отношения с ними?


По-видимому, я произвожу впечатление акына, который пишет, что видит. Это заблуждение, в которое я намеренно ввожу читателя. На самом деле мало из того, что я пишу, происходит в жизни буквально. Иллюзия факта как авторский прием. Искусство – как побег от личного чувства. Типажи – да, почти всегда черпаю из жизни. Но действия их, коллизии, диалоги – сочиненные. Мои домашние уже даже и не спрашивают – "А когда это было?" или "Когда это я такое сказал?!". Они смиренно влачат ярмо литературных персонажей, доля такая.

Знаете, я ведь себя ощущаю человеком мастеровым. У меня отец – художник, муж – художник, сама я семнадцать лет отдала одному из каторжных искусств – музыке. Я с детства привыкла относиться к искусству как к весьма вещественному и тяжелому труду. Выросла среди подрамников, рам, мольбертов, холстов, среди плотницких инструментов, при помощи которых эти подрамники сбиваются… Я боготворю материал, уверена, что подлинное искусство всегда рождается из материала – неважно, что он собой представляет – крошево прошлой жизни, сегодняшний день с его каруселью лиц, жестов, обрывков диалогов – все это материал для литературы. Глина, из которой лепится литературный Голем. Только писатель может заставить реальность повернуться значимой стороной. Сервантес, кажется, писал – истории вымышленные только тогда хороши и увлекательны, когда они приближаются к правде или просто правдоподобны… А Малларме утверждал, что мир существует, чтобы войти в книгу.

И тут в процессе работы важно не испугаться будущего столкновения прототипа с персонажем, не стать жертвой своей недоговоренности, осторожности, так называемой "воспитанности", деликатности общечеловеческой. Художник – роженица, излишняя стыдливость может стоить литературному ребенку жизни. Зощенко говорил, что страх писателя грозит потерей квалификации. Говорил он это, имея в виду несколько иной смысл, политический, но писателя подстерегает множество опасностей, и та, о которой я говорю, – не из последних. Вообще, по жизни писателю требуется мужество самых разных сортов. В том числе надо быть готовым к тому, что от тебя могут отвернуться близкие, что, в конце концов, ты останешься одиноким, как желтый огурец в осеннем поле.

Вспоминаю, как недавно, на презентацию в Питере книги Саши Окуня и Игоря Губермана приехал их давний друг, давно уже американец, известный фотограф Саша Костомаров, кстати, один из персонажей книги. После вечера все собрались за небольшим фуршетом. Саша Окунь поднял тост "за одного из героев книги, который, ради дружбы специально приехал из Америки". Костомаров сказал – "Я, конечно, выведен в этой книге полным мудаком", на что Губерман заметил – "Что ты, старик, у нас же книжка не реалистическая!"


Я еще не самый злостный пример "пользователя всего живого". Например, Гашек использовал типажи своих друзей и знакомых под их же именами, приписывая им, конечно же, все, что считал нужным, создавая вторую реальность (суть творчества). Однажды какой-то его приятель, переводчик, сказал ему: ты можешь писать обо мне все, что угодно. Можешь даже написать, что я – горький пьяница, но не приписывай мне того, что я не говорил. Гашек тут же написал (я передаю по смыслу, не дословно): "Мой приятель такой-то просил меня не приписывать ему чужих мыслей. Но у него своих мыслей никогда и не было. Всю жизнь он переводит мысли великих – Гомера, Платона, Аристотеля, – которые и пересказывает собутыльникам в пивной, когда напивается, как свинья. Правда, о том, что он напивается, как свинья, он мне позволил писать".

Обратите внимание: в первом случае перед нами – обычная просьба заурядного человека. Гашек немедленно преображает этот абсолютно незначащий факт жизни в факт литературы. С точки зрения обывателя, подобный ход, разумеется, – верх недостойного поведения, даже коварство. Писатель – в любом случае – повелитель миров, которые создает, как Бог создал Вселенную, заселяя их по своему усмотрению всем живым и неживым, что попадает в поле его зрения. И в его власти всегда повернуть реальность той знаковой стороной, какая ему понадобится.


Интеллигентная женщина в Израиле, неважно, уроженка страны или приезжая: каким литературным жанром вы бы означили эту ситуацию? Трагедия, драма, комедия, фарс, мелодрама и прочее?


Независимо от того, интеллигентна героиня или нет, женщина она или кошка, уроженка страны или иммигрантка, в Израиле живет или на острове Эльба, человеческая жизнь всегда – и я убеждена в этом – трагифарс, и все, что кренит в ту или другую сторону, обедняет искусство. И знаете, ведь читатели это чувствуют. Считайте, что мы вернулись к вашему первому вопросу.


В вашей повести "Высокая вода венецианцев" описана эффектная любовная история, возвращающая героине надежду на жизнь. Банальный вопрос, и все же: что такое для вас любовь – вчера, сегодня и завтра?


Героине повести "Высокая вода венецианцев" ничто не дает надежды на жизнь, она слишком сильна, чтобы цепляться за надежду, именно поэтому – от отчаяния, от безнадежности – с ней и происходит, как вы выразились, "эффектная любовная история".

Для меня любовь – вчера, сегодня и завтра – материал для будущей книги. И не только моя любовь, и не только любовь, а все вообще, что со мной и с миром вокруг меня происходит. Моя душа, мое тело, мой муж, мои дети, мои близкие и неблизкие, мои враги, моя вселенная, короче: моя единственная жизнь вчера, сегодня и завтра – материал для будущей книги.

"У художника нет личной жизни, он прячет ее, заставляя нас обращаться к его книгам, если нам взбредет вдруг в голову искать истинный источник его чувств. Все его изыскания в области секса, социологии, религии и т. д. – лишь ширма, за ней же только и всего – человек, страдающий нестерпимо оттого, что нет в мире места нежности".

Это написал замечательный писатель Лоренс Даррелл в своем романе "Жюстин".

Мне нечего к этому добавить.

Беседовала журналистка Екатерина Соломонова

(Израиль, 2000 г)

Мы не в проигрыше

В нашем журнале не так давно было опубликовано интервью Игоря Шевелева с Фаиной Гримберг, которая упрекала израильских писателей, пишущих по-русски, и вас в том числе, в том, что вы не желаете интегрироваться в израильское общество, не "всматриваетесь в экзотический быт" соплеменников из Эфиопии или Марокко, пишите только о "русском гетто", и до сих пор не создали ни одного "реалистического романа". Словом, это был целый список того, что должны были бы сделать и не сделали до сих пор русские писатели Израиля. Что вы можете сказать по этому поводу?


Да, читала я это поистине мифологическое интервью. Страшно веселилась…

Вообще, первой моей реакцией было – игнорировать. Ну, мне ли, живущей в Израиле второй десяток лет, прошедшей опыт жизни на опасных "территориях", исколесившей вдоль и поперек страну, выпускавшей газету, мне, матери израильского солдата и в скором будущем – матери израильской солдатки; мне, переведенной на иврит, получившей израильские литературные премии… – короче: мне ли отбрехиваться от нелепой демагогии дамы, демонстрирующей поразительное невежество и абсолютное непонимание – что такое Израиль и его население.

(Взять хотя бы "экзотический быт новых собратьев". Где она его нашла? Наверное, спутала бедуинов с эфиопами. И куда это надо "немного отъехать на своей машине, чтобы рассмотреть быт эфиопов или марокканцев"? Мне никуда не надо "отъезжать". Машины у меня нет, я передвигаюсь на автобусах, вместе с "марокканцами", "эфиопами", "русскими", "американцами" и прочими израильтянами. Мой сосед по лестничной клетке Шимон – "марокканец", а весь почти соседний дом заселяют семьи эфиопских евреев, в которых уже лет двадцать ничего экзотического, кроме цвета кожи и высокого тембра голоса, нет. И мы вот уже много лет отлично общаемся "на сложном ближневосточном языке", который, к слову, называется ивритом.

И потом – что за страсть именно к эфиопам и марокканцам? У нас еще есть евреи йеменские, курдские, иракские… Я даже обижаюсь за них. Их "экзотический быт" я разве не должна куда-то ехать "рассматривать"?)

Забавно, что Гримберг, обвиняющая русских писателей Израиля в некоем "маршировании строем в ногу", буквально через несколько строчек обвиняет их в том, что они еще (в начале 21-го века!) не написали "серьезного реалистического романа". А не подать ли ей соцреалистический роман? А можно писать романы нереалистические, а? Пожалуйста, позвольте, разрешите, у меня и справка имеется – от всей мировой литературы.

И вообще: что и кому должны русскоязычные писатели Израиля?

А франкоязычные? А англоязычные? Никому и ничего. И меньше всего – Фаине Гримберг.

Писатель вообще никому и ничего не должен. Ни читателям, ни обществу, ни государству, ни Фаине Гримберг. Он даже не обязан знать быт "эфиопов". Он может знать быт одной лишь семьи и написать при этом талантливейшую книгу, которая скажет о людях и даже эпохе больше, чем любой "реалистический роман". Он может просто написать странную и абсолютно не-реалистическую историю о коммивояжере, превратившемся в жука. Может вообще ничего "не отображать". Вообще не писать о стране, в которой живет, а писать наоборот – о далекой стране, в которой давно НЕ живет. Или о странах, в которых вообще никто никогда не жил. И книги его – во всех странах – будут читать взахлеб, – в отличие от книг Фаины Гримберг.

Скучно и странно повторять в тысячный раз в наше время, что писатель не обязан ни во что интегрироваться. Он с рождения интегрирован в свой внутренний мир, который, собственно, и интересен читателям – при наличии, разумеется, таланта. Чем больше талант, – тем более интересен именно внутренний мир творца, каким бы причудливым и "не реалистическим" он ни был. Обо всем остальном – реалистическом – можно почитать в газетах и посмотреть по телевизору.

И наконец, по поводу "русского гетто", всем надоевшего.

Израиль действительно маленькая страна, именно поэтому никуда и ни на какой машине его жители друг от друга не отъезжают. Они варятся все вместе в этом многоязычном вареве, где важен каждый компонент. Эта пестрота, кучность, скандальность, "домашность" – и создает определенное обаяние страны, которое не все могут и вынести. Но если уже выносят и проходят некий период адаптации: к климату, к тесноте, к обидам, к солнцу, к брутальности местного колорита, – то уже привариваются навек.

В самом Израиле давно уже понимают, что мультикультурное общество развивается по своим законам. Теория "плавильного котла" потерпела фиаско не только в Америке. Каждый привозит на новую землю собственный скарб на собственном горбу и несет его до гроба – тем и интересен для других. Помнится, когда я только приехала в Израиль, общество "Оманут ле ам" – переводится это как "Искусство – народу" – посылало меня выступать в одной бригаде с Сами Михаэлем – чудным милым человеком и очень талантливым йеменским писателем. Его переводила Зоя Копельман. Так втроем, бригадой, мы и колесили по дорогам бесконечного маленького Израиля. Это было страшно интересно и ново. И неожиданно. Мы были неожиданны друг для друга. Сейчас я думаю – хороши бы мы были, если б он принялся "рассматривать быт" русских евреев и писать о них "реалистические романы", а я принялась бы, предварительно, конечно, "рассмотрев быт" йеменских евреев, писать о них что-то этакое. М-да, воображаю – что б мы оба понаписали! К счастью, ни мне, ни ему это и в голову не пришло, потому что в глубине существа Сами Михаэля звучит и тянется своя, и только своя нота. Тут дай Бог жизни написать хоть малую часть того, что должен сказать "своим" и о "своих", – и если талантливо скажешь, это станет достоянием всех – как интересны всем мир француженки Эммы Бовари или американского мальчика Гекльберри Финна.

Поэтому в Израиле пишутся и издаются книги на десятках языков. И каждый писатель изображает действительность такой, и в таких жанрах, в каких диктует ему совесть, дарование, язык и личные предпочтения. (Потому что пишет он не для того, чтобы кто бы то ни было составил себе впечатление о нравах и быте различных общин Израиля). Это и называется творчеством в условиях свободного общества. Где каждый шагает так, как ему нравится, в том числе – и строем. Если сильно захочется.


Ваши слова о том, что писатель никому ничего не должен представляются мне очень важными. Никому конкретно – это точно. Но я бы вопрос поставил так: существуют ли объективные законы литературы, за нарушением которых автоматически следует высшая мера – читательское равнодушие? В последнее время я подозреваю, что первостепенное дело литературы творить идеальные модели, метафоры реальных явлений, а это почти невозможно без преувеличений и упрощений – то есть без мелодраматического скелета, умело упрятанного в реалистическую оболочку. Чем были бы, как не мелодрамами, и "Прикованный Прометей", и "Дон Кихот", и "Фауст", и "Капитанская дочка", и "Герой нашего времени", и "Анна Каренина", если бы были написаны с меньшей точностью и обилием деталей, с меньшей глубиной мысли. Подозреваю, что разлив массовой культуры – это страшная месть за чрезмерную реалистичность, то есть приземленность серьезной литературы толстовско-чеховского направления. Психологизм тоже накладывает определенные ограничения: герои, наделенные внутренним миром, непременно лишаются прелестной кукольности, которой чаруют, скажем, персонажи С.Довлатова, Т.Толстой… Что Вы об этом думаете?


Объективные законы литературы? Я полагаю, что каждая эпоха формирует свои объективные законы искусства, преодолевая и перерабатывая те, что считались объективными вчера. Кроме того, каждый художник, как известно, сам для себя устанавливает свои объективные законы. Должно ли выстрелить в четвертом акте ружье, висящее в первом на стене? У Чехова должно. У Петрушевской может и не выстрелить. А разве не приходилось вам читать отлично сработанный по всем "объективным законам" текст, с завязкой, развязкой, и прочей чепухой, с бойкими диалогами, общественными "идеями", или как говорила моя бабушка – "с мислями", с подробным и скрупулезным описанием "экзотического быта", – а вам скучно с третьей страницы, и по окончании чтения – мучительно больно за бесцельно прожитое с этой книгой время? Я думаю, есть один великий закон искусства – индивидуальность Художника. И если текст отмечен индивидуальным стилем, магией, образностью, то немедленно все хотения писателя будут признаны "объективными законами". Если нет, то текст постигнет смерть, то бишь, читательское равнодушие. И чего вы прицепились к реалистичности, вы же не Фаина Гримберг. Я надеюсь, вы не считаете "Дон Кихота" реалистическим романом? Или "Фауста"? Ни один из великих мастеров не был так называемым реалистом. Все они были – великие волшебники, и Толстой, и Чехов "приземлены" ничуть не больше, чем Гоголь и Салтыков-Щедрин. Просто, в силу их гения и мастерства, созданные ими миры более реальны (не реалистичны!) чем те, с которыми мы имеем дело в жизни. Перечитайте блистательные лекции Набокова по русской и зарубежной литературе – там множество секретов и удивительных открытий. В частности, он очень точно указывает – в лекции "О хороших читателях и хороших писателях", – что у каждого свой душевный склад, и что хороший читатель должен обладать и страстностью, и терпением ученого. А если у него этих качеств нет, то он вряд ли полюбит великую литературу. Я, если позволите, даже процитирую некий абзац из этой замечательной лекции: "Литература родилась не в тот день, когда из неандертальской долины с криком "Волк, волк!" – выбежал мальчик, а следом и сам серый волк, дышащий ему в затылок; литература родилась в тот день, когда мальчик прибежал с криком: "Волк, волк!", а волка за ним и не было… Глядите: между настоящим волком и волком в небылице что-то мерцает и переливается. Этот мерцающий промежуток и есть литература. Литература – это выдумка. Вымысел есть вымысел. Назвать рассказ правдивым значит оскорбить и искусство, и правду. Всякий большой писатель – большой обманщик, но такова же и эта архимошенница – Природа".

Что же касается "разлива массовой культуры" – уверяю вас: лет через сто его будет не разглядеть за несколькими литературными именами нашей эпохи. Как сегодня за именем Чехова не видать всех его корреспондентов-писателей, всех этих Ясинских, Сувориных, Щегловых, Авиловых, да и собственного его брата Александра. Время – вещь безжалостная и мудрая. Конечно, сегодня с засильем телевизионно-радио-газетно-интернетовской шелухи настоящему читателю приходится потрудиться, так что с того?

И еще, насчет так называемого "психологизма". Вы же знаете, что внутренний мир героя можно нафаршировать "мислями" на двести страниц, а можно очертить тремя абзацами. Характер Чичикова, например, Гоголь передает через описание его шкатулки.

Есть распространенное мнение, что писатель начинает рассуждать тогда, когда ему уже нечего сказать. Что с читателями он объясняется при помощи художественных образов – основы любого творчества. Что когда иссякает творчество, начинаются рассуждения. Но и с этим я не согласна. И тут последнее слово за органикой дарования. Есть писатель "показывающий", есть "рассказывающий", есть и "рассуждающий".

Все зависит от той же загадочной, подчас необъяснимой штуки – авторской индивидуальности. Но для того, чтобы герой задышал и задвигался, вовсе необязательно, на мой взгляд, грузить его чугунным "внутренним миром", и в этом пункте я с вами категорически не соглашусь по поводу "кукольности" персонажей Сергея Довлатова и Татьяны Толстой. И тот, и другая – настоящие мастера, и оба отлично владеют божественным, то есть, литературным "элексиром жизни"…

Назад Дальше