Уманский вспомнил, как Кьюкор и его сценаристы бились над коллизией, связанной с ролью падшей женщины в высшем обществе:
– В тридцатых годах эта тема была весьма щекотливой.
Нора расхохоталась и рассказала о своей свадьбе в Большом Кремлевском дворце, на которой каждый второй министр, диссидент и модный философ разгуливал под ручку с патентованной шлюхой.
Уманский сказал, что в роли Армана Дюваля он видит Никиту Журавского:
– Простоват до глупости, но искренен и чертовски красив.
Нора считала, что роль отца Армана важна не меньше, и они поспорили, кто сыграет ее лучше – Артем Кириленко или Безбородов-старший.
Она и не заметила, как втянулась в эту игру.
Премьеру назначили на осень, ранней весной начались репетиции.
Смерть Полонского, отчуждение Кропоткина и Нюши, животные случки с Бессоновым – теперь ничто не могло помешать ее успеху. Не должно и не могло.
Но сначала состоялась премьера книги Бессонова.
Презентацию решили провести в стрип-клубе «Феникс», чтобы заинтриговать журналистов.
Нора проследила за тем, чтобы Бессонов был правильно одет: денег на любовника она не жалела. Ему нравились красивые вещи, и вообще, он часто говорил ей, что алчность – его личный смертный грех, обожаемый грех.
Зал был полон. За столиком у сцены сидел с молоденькой любовницей постаревший Семеновский, скрывавший морщинистую шею при помощи искусно повязанного шелкового кашне. За соседним столиком Нора устроила Кропоткина с Нюшей.
Вел презентацию Уманский, не скрывавший впечатлений от книги, которая поразила его своей откровенностью на грани эпатажа. Никита Журавский и Алиса Алиева читали отрывки из биографии. Журналисты наперебой задавали вопросы – чаще всего о мужчинах Норы, о ее сексуальной ориентации и карьере звезды стриптиза.
Бессонов говорил много, возбужденно, иногда пережимая, переигрывая: ему очень уж хотелось понравиться публике. Рассказывая о детстве и юности Норы, он несколько раз назвал ее «наивной дурочкой» и «провинциальной простушкой», неприятно пощелкивая при этом пальцами. Нора видела, как при этом менялось лицо Кропоткина, а дочь попыталась уйти – ее удержала Лиза Феникс.
Наконец пресс-конференция закончилась, и Уманский объявил, что сейчас всех ожидает сюрприз.
В зале погас свет, вступила музыка, вспыхнули софиты, и на сцене появилась Нора Крамер – с распущенными волосами, в сверкающем лифчике, в трусиках, украшенных блестками, в туфлях на высоком тонком каблуке. Она послала в зал воздушный поцелуй, взялась рукой за шест, улыбнулась – и началось представление.
Никогда еще она так не танцевала, никогда еще не чувствовала себя такой свободной, легкой, бездумной, прекрасной, великолепной. Она взлетала по шесту, вращалась, изгибаясь и хохоча, и зал кричал от восторга и аплодировал стоя, и когда Нора увидела радостное, заплаканное и растерянное лицо дочери, хлопавшей в ладоши, то поняла, что ради этих слез она готова умереть – вот сейчас, здесь, на этой дурацкой сцене, под звуки этой дурацкой музыки, бессмертной, как бессмертно само это дурацкое искусство, и расплакалась, кланяясь и посылая Нюше воздушные поцелуи…
Быстро переодевшись, она вернулась в зал. Ее окружили, ее поздравляли, ее целовали, ею восхищались. Она смеялась, подставляла щеку чьим-то губам, раздавала автографы, потом взяла Нюшу за руку – дочь сжала ее пальцы, снова вызвав слезы на глазах, и тут к ней подошла Лиза Феникс, шепнула: «Иди в туалет, да потарапливайся же, я пока с Нюшей побуду».
В туалете было накурено, душно, возбужденные мужчины толкались, пытаясь пробиться внутрь, кто-то громко ругался, кто-то смеялся.
Нора проскользнула между разгоряченными телами, вошла и увидела окровавленного Бессонова, лежавшего в углу, и Кропоткина, которого двое мужчин держали за руки. Огромный, в разорванной на груди рубашке, он рычал, пытаясь вырваться, а когда увидел Нору, одним движением отбросил мужчин и уставился на жену – глаза его были налиты кровью.
Ее по-прежнему била дрожь, ей по-прежнему было весело, и она не испугалась его грозного взгляда. Похлопала себя по бедру и сказала, едва сдерживая смех:
– Кыс-кыс-кыс… ну иди сюда, дурачок, иди, не бойся…
Взяла Кропоткина за руку, и он покорно пошел за нею, слегка покачиваясь и урча, и толпа раздалась, пропуская их к лимузину, в котором уже сидела Нюша. Лиза Феникс – стройная, могучая, невозмутимая – с улыбкой открыла дверь машины и проговорила низким вибрирующим голосом: «Сегодня я б тебя трахнула как никогда, подруга». Нора поцеловала ее в щеку, села в середину, между дочерью и мужем, взяла обоих за руки, сказала: «Трогай!» и рассмеялась – она была счастлива как никогда…
Премьера «Дамы с камелиями» прошла с успехом.
Критик Семеновский писал о «триумфе» и с наслаждением смаковал сцены, в которых «проявился весь талант Норы Крамер, актрисы, несомненно, тонкой и глубокой», он проследил в своей статье за тем, как менялись интонации, пластика Маргариты Готье, привыкшей к лицемерию, к продажной любви и вдруг столкнувшейся с истинным и искренним чувством, как «любовь стала занимать в ее душе все больше места, пока не захватила целиком», как великолепна была Нора в сцене объяснения с отцом Армана Дюваля и как трогательна в финальных эпизодах, «скрытая страстность которых электризует зал до дрожи и слез».
«Это настоящий театр, – писал в заключение Семеновский. – Балаган, призванный вызывать у зрителей простые и сильные чувства, смех или слезы, страх или радость, и Нора Крамер доказала, что владеет этим великим ремеслом в совершенстве».
Статьи, телерепортажи, фотосессии, приглашения на встречи, интервью, цветы, цветы, цветы…
В море цветов, однако, однажды обнаружился погребальный венок с черными лентами и надписью «Привет из прошлого, стерва», но как Нора ни силилась, сколько ни перебирала лица и имена, так и не вспомнила никого, кто мог бы затаить на нее такую злобу, чтобы напомнить о себе через много лет: их было слишком много, этих людей.
Теперь после спектаклей она все чаще возвращалась домой, к Кропоткину и Нюше, а Бессонов нашел новую жертву.
Это был Борис Сергеев, когда-то – скромный сотрудник НИИ, энергичный публицист, вознесенный перестройкой на вершину демократического движения, в августе 1991-го занявший видный пост в правительстве Ельцина, а потом поссорившийся с окружением президента и бежавший за границу. Помыкавшись по Европе, он обосновался в Чехии, преуспел в торговле замороженными овощами, а после отставки Ельцина возвратился в Россию и попытался вернуться в политику, но неудачно. Человек деятельный и состоятельный, Сергеев взялся за мемуары, но и тут его постигло фиаско. Растерявшись перед материалом, он через общих знакомых передал свои записки Бессонову, который решил сделать Бориса Сергеева героем своей новой книги.
– Когда читаешь его записи о событиях августа девяносто первого или октября девяносто третьего, – рассказывал Бессонов Норе, – сразу чувствуешь личность: стиль упругий, написано сжато, ясно, точно. Электрическая проза! Но как только речь заходит о формировании этой личности, о детстве и юности, о негероических периодах жизни, тотчас все расплывается, превращается в кашу. И сразу становится видна его ограниченность, даже некое убожество, что ли. Эти жалобы на обстоятельства, которые помешали всем этим людям остаться у власти и привести Россию в капиталистический рай… напоминает мемуары немецких генералов, которым морозы и бездорожье помешали выиграть войну… В общем, плохому танцору яйца мешают. Они – люди одноразовые, герои мгновения, разрушители, на большее они не способны. Война, бунт, баррикады – их стихия, мать родна. Современные Троцкие, знаешь ли…
Нора умело делала вид, что ей это интересно, но с трудом сдерживала зевоту.
Она купила Бессонову квартиру, машину, небольшой уютный загородный дом, по-прежнему не жалела на него денег, которые он с большим энтузиазмом отрабатывал в постели, но все чаще скучала по своим зверятам, по мужу и дочери.
Вечера, свободные от спектаклей, она проводила с Нюшей за чтением вслух. Нора читала Шекспира или Грибоедова по памяти, а Нюша по книге Грейвса о греческой мифологии, требуя на каждом шагу объяснений. Это было увлекательное занятие – вчитываться в текст, пытаясь разобраться в хитросплетениях биографий всех этих Агамемнонов, Клитемнестр, Эгисфов и Кассандр…
Они сидели на диване, читали, грызли орехи и дразнили Кропоткина – Нюша стала называть его Пигмалионом, а себя Галатеей. Ревность ее к матери поослабла, и вскоре Нора вернулась к разговору об операции, которая избавила бы Нюшу от уродства. Она накупила дочери платьев, чулок, туфель, и, прогнав Кропоткина с глаз долой, они занимались лепкой образа будущей Нюши – стройной красавицы, привлекательной девушки, секс-бомбы.
В начале зимы они встретились с доктором Шицем, выдающимся остеохирургом, который после долгих колебаний согласился оперировать Нюшу.
Операция прошла успешно. Кропоткин увез Нюшу в Швейцарию, где у него открывалась выставка. Два месяца девочка провела в специализированном санатории под присмотром врачей. А потом еще месяц они прожили в Арле. В Москву вернулись в середине апреля.
Увидев дочь в аэропорту, Нора вздохнула: Нюша стала еще больше походить на покойного отца – светлыми волосами, высоким ростом, глазами цвета изменчивого моря, правильными чертами лица. От матери – ничего. Стройная, загорелая, в туфлях на каблуках, в короткой шелковой юбочке, легко взлетающей при каждом шаге над красивыми коленками, она казалась старше своих шестнадцати, а полная грудь, широкие бедра и насмешливо-снисходительное выражение лица и вовсе делали ее искушенной женщиной. При ходьбе она как будто пританцовывала, ловко скрывая и без того почти незаметную хромоту.
На следующий день Нюша приехала в театр, чтобы посмотреть на мать, показаться, и все, кто знал ее прежней, в голос восхищались ее красотой и непринужденностью.
Кумир московских женщин Никита Журавский, одетый к выходу на сцену, поцеловал ей руку, уронив цилиндр и монокль.
Она записалась в школу танцев и в бассейн.
Раз в неделю Кропоткин возил ее в школу верховой езды.
В театральном училище, куда Нору пригласили на встречу со студентами, все таращились на ее дочь.
На Тверской молодой мужчина подарил Нюше розу, и несколько минут они болтали по-французски.
На семейном совете было решено, что осенью Нюша пойдет в обычную школу, чтобы «обновить навыки общения с человечеством», как выразился Кропоткин.
Нора была занята в спектаклях, Уманский подумывал о постановке «Вишневого сада», в которой Норе предназначалась роль Раневской, а кроме того, она возобновила отношения с Бессоновым, совсем было угасшие.
Ей позарез нужно было с кем-то поговорить о своих страхах, о Кропоткине и Нюше, о том неуловимом, мерцающем и пугающем, о тех атмосферных изменениях, которые превращали ее жизнь в сплошную чесотку, и Бессонов подходил на роль слушателя лучше, чем глуповатая Молли или слепо влюбленная в нее Лиза Феникс.
– Думаешь, он ее трахает? – Бессонов ухмыльнулся, неприятно щелкнув пальцами. – А что, с этого мерзавца станется…
– До сих пор не можешь простить ему мордобоя в «Фениксе»?
– А почему я должен прощать?
– Потому что я прошу.
Он промолчал.
– Не думаю, – сказала она, водя пальцем по его гладкой мощной груди, – что они зашли так далеко…
– Может, и не зашли. Но есть во всем этом что-то нездоровое…
– О каком здоровье ты говоришь? Он же художник!
– А Нюша твоя – дурочка. Не дура, а дурочка. И это очень опасно…
– Когда она была хроменькой, я за нее боялась по настоящему: ведь такая девочка – легкая добыча, сам понимаешь. Но сейчас-то ей не на что злиться, незачем мстить – мне или там миру… Замуж ее, что ли, отдать? Родит ребенка, успокоится… только бы в актрисы не подалась…
Бессонов со вздохом поцеловал ее в душистое плечо.
Теперь ей снова было хорошо с Бессоновым, который по-детски радовался подаркам и доводил ее в постели до изнеможения, хотя она и понимала, что трусливо бежит от тех проблем, которые рано или поздно ей придется решать, чтобы они не расплющили ее и Нюшу.
В конце мая праздновали день рождения Нюши, и Кропоткин предложил отметить это событие необычным образом – он хотел запечатлеть Нору и Нюшу ню. Мать и дочь переглянулись, кивнули.
От шампанского и ледяной усмешки дочери у Норы закружилась голова, как перед выходом на сцену. Она была готова к чему угодно, но когда увидела обнаженную Нюшу, поняла, что битва будет нелегкой. Впрочем, подумала она, о какой битве речь? Мы только позируем, подумала она, только позируем, хотя нет, не ври себе, мы не только позируем…
Кропоткин выкатил на свободное место широкий диван, накидал на него подушек, включил дополнительный свет и встал у мольберта. Нора забралась на диван, села, подобрав ноги под себя и опершись на руку, а Нюша пристроилась рядом, приобняв мать и чуть склонив голову к ее плечу.
Нору покоробила равнодушная деловитость дочери, которая легко скинула с себя халат и, не обращая никакого внимания на Кропоткина, залезла на диван, словно делала это каждый день. Если выяснится, подумала она, что он с ней спит, я его убью. Ножом? Топором? Ядом? Бейсбольной битой? Все сгодится. От этих мыслей голова у нее снова пошла кругом. Нора тряхнула головой и улыбнулась. Вскоре успокоилась, оцепенела, вдыхая приятный запах, исходивший от тела Нюши.
Они позировали до поздней ночи, делая иногда перерывы.
Когда пили чай, Нора надевала халат, Нюша отказывалась: «Мне тепло».
Кропоткин глотал коньяк из горлышка, рычал, грозил им кулаком, Нора снимала халат, и они снова занимали места на диване.
Нора вдруг вспомнила, как впервые разделась перед мужчиной – перед Мишей, первым мужем, который потребовал, чтобы она сняла с себя все, и включил свет, и она сняла с себя все, а он стиснул пальцами ее соски и, весь задрожав, спросил, был ли у нее кто-нибудь до него, и она сказала: «Нет», но он, похоже, не поверил, обошел ее кругом, принюхиваясь и что-то высматривая на ее теле, словно искал знак, подтверждающий ее девственность, а потом не выдержал и навалился, спустив брюки до колен, а наутро был возбужден, пьян и все порывался залезть на крышу и вывесть на телевизионной антенне простыню с красным пятном посередине, но родители кое-как его отговорили…
Она почувствовала, как по телу Нюши пробежала дрожь, и скосила глаза на дочь – та не понимала, что происходит, почему она вдруг задрожала, но тут Нора по какой-то прихоти памяти стала думать о Бессонове, и Нюша вздохнула с облегчением…
В Арле она впервые увидела серию небольших картин Кропоткина под общим названием «Клэр», посвященную его бывшей жене. Он писал ее, словно хотел превзойти Шиле и Курбе: Клэр в чулках с разведенными в стороны ногами, вагина Клэр крупным планом, руки Клэр и ее клитор, Клэр, снимающая чулки, Клэр, ласкающая свои груди, Клэр и дилдо, Клэр, дилдо и девушка…
Кропоткин тогда поймал ее взгляд и сказал с улыбкой:
– Ты первая женщина, которую я люблю целиком, всю.
Первое ее ню он написал еще в Москве. Она позировала ему почти весь день и очень удивилась, увидев результат: Кропоткин изобразил ее пятью-шестью резкими, размашисто прочерченными красными линиями, которые образовывали женский силуэт и чувственный рот – на рот он, кажется, потратил всю остальную краску. Он взял ее за руку и заставил сделать шаг назад, и тут она вдруг поняла, что картина удалась, что этот иероглиф исчерпывает ее со всей полнотой, на какую только способен знак…
Нора снова очнулась, почувствовав тревогу, исходившую от дочери. Но Нюша только взглянула на мать сердито и отвела глаза. Она явно не понимала, что за волны накатывают на нее, заставляя то дрожать от холода, то млеть от нежности…
– Все! – заорал вдруг Кропоткин, отшвыривая кисти. – Хватит! Все по домам, плетена мать!..
Он был пьян в лоск, как настоящий маляр, и остался ночевать в мастерской.
На следующий день, едва почистив зубы, Нора спустилась в мастерскую, чтобы взглянуть на картину. Кропоткин не любил показывать незавершенные работы, поэтому она решила сделать это пораньше, пока он спит. Но он не спал. Сидел с мрачным лицом на складном стульчике перед мольбертом и потягивал коньяк из горлышка.
– Ближе не подходи, – сказал он не оборачиваясь.
Она села на биотуалет, который Кропоткин держал здесь, чтобы не отрываться от работы, когда она захватывала его целиком. Отсюда, шагов с восьми-десяти, разглядеть картину было трудно, да вдобавок она наполовину была закрыта какой-то тряпкой, свисавшей с подрамника.
– Не нравится? – спросила Нора.
– Не знаю, – сказал он. – Не могу решить.
– Что ж, решать тебе.
Он обернулся.
– Ты о чем?
– О картине. И вообще.
– Ты же знаешь, что это у меня плохо получается. Всю жизнь так… между запором и поносом… садись ближе, только не смотри на нее, ладно?
Она взяла складной стульчик, села рядом, глотнула из его бутылки.
– Я запуталась, – сказала она. – И мне нелегко. Тебе, кажется, тоже…
Он промолчал.
– Слишком много вдруг стало пустоты, – продолжала она. – Она и раньше была, это нормально, но в последнее время ее стало слишком много…
– Говорят, это напоминает роды. – Он кивнул на картину. – Но это не роды. Настоящие роды у женщин, они заполняют пустоту ребенком, это – по-настоящему… а это – фикция… мне всегда хотелось растить картину, как растят ребенка… кормить, купать, гулять с ней, радоваться, когда скажет первое слово… чтобы она сама росла, а я только помогал бы… – Вздохнул. – Странная мысль… а Клэр и вовсе не хотела детей…
– Ты сейчас о картине или о ребенке?
Он пожал плечами.
– Мы никогда с тобой об этом не говорили, – растерянно сказала Нора. – И я об этом не задумывалась…
– Еще не поздно, – сказал он. – Какие наши годы…