Именем Ея Величества - Дружинин Владимир Николаевич 4 стр.


Узнают, узнают…

Аудиенции отменены. Статс-дамы, стражи неумолимые, отваживают всех без разбора. Неотложные петиции, важнейшие известия — после, после… Запнулся хоровод писанины, накопившейся во множестве. Надолго ли? Бог весть. Новое правление безгласно, неисповедимо, оно за высокой дверью, обитой фигурным металлом.

Ягужинский раньше входил без доклада — видать, и ему отказ. Тоскует у двери.

— Сунься! Церберы там.

Прищемили нос утешителю.

— Тяжко ей, бедной, — отозвался князь. — Вдовья доля, Павел Иваныч.

Стучать или явить скромность. Пощадить женщину, дать ей побыть со своими… Отступить?

Постучал.

Отперла Вильбоа, рыжая ворчунья. Лизхен толчёт что-то в миске медным пестиком. Царица лежит, накрывшись с головой.

— О-о! — выдохнула рыжая с укором. — Мсье Меншикоф!

Та, пигалица, подбежала на подмогу, сделала книксен, но пестик наставила дерзкому в грудь.

— Шлафт [21], шлафт…

Одолели шипеньем… А она шевельнулась, открыла лицо, отуманенное сном. Большая голая рука выпросталась из-под одеяла.

— Разбудил я? Прости! Зайду опосля. Дело есть, да ладно… Насчёт Репнина…

Приподнялась. Сорочка сползла, выпучилось плечо. Налитое, лоснится, ровно ядро пушечное. Сна в помине нет. Глаза — чёрные, блестящие, под густой чернотой бровей — впились.

— Р-репнин?

Сказала гневно. Статс-дамы охнули, отступили.

— Говори, Александр!

Разумеет, кто ей заклятый противник. Наслышана… Сжала кулак. Эта крепкая, белая рука когда-то посрамила мужчин — удержала навытяжку, над столом с яствами, гетманскую булаву. Виденье, вспыхнувшее внезапно, резануло.

— Опасаюсь, матушка… Смущает он гвардейцев, бесчестит тебя. Мала гадюка, а яду много. Убрать бы его из Петербурга.


Ехал домой без факелов. Мог бы кликнуть, дежурная рота наготове, да шут с ними, не до того. Амазонка…

Кто-то обронил тогда за столом, млея от восторга. А ему неприятна была булава, нависшая над блюдами, над хрусталём. Сам он и не пытался. Воистину богатырша, вроде тех воспетых, из века героического. Женский пол слаб — сие натурой определено. Амазонка, однако, трусит. Испугом и держать её…

Решено — Репнин будет отправлен в Ригу, там ждёт его кресло губернатора. Место в Военной коллегии освобождает — президентство в оной светлейшему князю возвращается. Пуганая-то милостива. Бутурлин, конечно, генерал. Другими просьбами Данилыч не докучал — успеется. Что — худо без мужа?

Бывало, за государем в огонь и в воду. На Пруте уж как кисло пришлось, близко к турецкому полону было — храбрилась. Сказывал фатер — золото, каменья содрала с себя и гордо — визирю… Откупилась, не согнув стан. А в персидском походе [22]… Жара, засады… Обстреляна богатырша.

Война и здесь, матушка. Может, пострашней ещё… Так помни, кто защитник твой ныне!

Зимний погружался во тьму, холодный простор Невы раздвигал берега — левый царский и правый, в просторечье Меншиков берег. Там, словно рождественская ёлка, искрится — зажёг огни княжеский дом. Отрада хозяина…

За царицей гляди в оба… Заюлит кавалер-галант, хамелеонт, она и растаяла. И обняла лютого врага. Без мужика-то не выдюжит, вон, сколько сдобы женской!

Литое плечо, грудь почти оголившаяся, вечно бунтующая против корсажей… Нет, не волнует это мощное естество, претит даже, ибо напоминает о конфузии. Дёрнул же бес, забрался в светёлку к пленнице… Шереметев притомился с ней, уступил молодому. И ведь не так чтобы тянуло очень — просто думал подавить природную робость. Не удалось… Впрочем, к лучшему. Сообразил вскоре, на что годится стряпуха-ливонка. Кому она по масти…

Мелькают картины той зимы. Царь вывез всю ораву Глюков в Москву, учёному пастору повелел открыть гимназию, Марту поместил под надзор царевны Натальи [23] и боярышень её Арсеньевых — Дарьи и Варвары. Трещал, сотрясался по вечерам хилый дворец Лефорта [24] на Яузе. Вваливались Пётр и камрат его в одежде, провонявшей дымом костров, лошадьми, оружейной смазкой. Денщики втаскивали короба. Женские наряды, брошенные бароншами в Дерпте, в Нарве, чекулат из шведского обоза и кофий, заморские вина… Ивашка Хмельницкий, выпущенный из фляжек, приручал боярышень, выросших в тереме. Чур, не убегать — топает князь. Здесь меряйте! Хохот, полымя на щеках девиц…

С Дарьюшкой осмелел — чарка помогла, — и стала она женой, стала женщиной единственной. Зато в распутстве не уличат, от сего пристрастия независим.

А с Мартой, и потом с царицей — чисто брат и сестра. Подарки, заботы взаимные, просьбы в её письмах — «не оставь меня безвестной о тебе!». Осерчает царь на камрата — она заступница. Сердобольна, мужу покорна — иной Екатерины не знал никто. Что переживёт царя, и не мыслилось.

Мужика залучит она. Тело своё отдаст — на здоровье, натура требует. Если и волю в придачу — тогда несчастье. Тому всеми мерами препятствовать. А как уследить?

Ещё и Нева разлучает…

Мелкая, зябкая дрожь донимает светлейшего, хотя в возке тепло. Ни крошки во рту целые сутки, а есть неохота. Не ослабла пружина, туго закрученная изнутри. Скорее в мыльню … Вот средство сильнейшее от лихорадки нервической. Догадались ли затопить?

Отчего колонны в сенях, обычно огорчавшие толщиной, старомодные, показались тонкими, хрупкими, а чёрные ленты, обвившие их, словно и шею стянули, сдавили дыханье? Траур гнетёт Александра Даниловича, он терпит обычай как болезнь, как уродство. Шаг бодрый, шаг победителя.

— Мамушки! Баньку!

И в ответ на немые расспросы жены, Варвары бросает, подмигнув задорно, весело:

— Бабье царство у нас.

Благодатная мыльня!

Согрета, на пороге Аветик плотоядно скалит зубы, видом свиреп — звериная шерсть от шеи до повязки на чреслах густая, курчавая. Помогает раздеться, напевая что-то, словно баюкая.

Армянин, нанятый для князя в Персии, он — сокровище дома, дорог не менее, чем повар-саксонец, садовник из Стокгольма, иудей-дирижёр оркестра, регент знаменитого в столице хора, собранного в разных градах российских.

Светлейший лёг на скамью животом вниз, банщик вскочил на него и почал хлобыстать мыльным, хлюпающим мешком наотмашь, бормоча непонятное — может, заклятье от хворей. Пена растеклась по телу, нежит и чуть щекочет, голиаф подпрыгивает на корточках, а чудится, весу в нём, ровно в цыплёнке. Пальцы ног его, мягко пружинящие, находят нужные мышцы на теле.

Вертит банщик князя, тормошит, шлёпает как ребёнка, мытье чередуется с растираньем, каждый мускул ухожен, взлелеян, живительное тепло проникает внутрь, мыльная вода стекает, унося пот, усталость, и Божий свет милее тебе. Ну, послужил Аветик!

У кого такой мастер? Вельможи зарятся, норовили переманить. Дурак он, что ли? Кто платит столько, у кого он так поест, так одет будет? Разве захочет к другому господину? Нет, от Меншикова охотой не уходят.

Прохладная вода в ушате, горячие простыни — пролетел час блаженства, сброшен десяток лет. В предбаннике зеркало. Помолодел и впрямь. Волосы распушились, будто отросли. Поубавилось морщин на высоком, узком лбу, шершавой бурости на скулах, и вроде огладились они, не так выступают. Губы — тонкие, бескровные — порозовели, и складки, от них побежавшие, не столь глубоки.

Подмигнул зеркалу.

— Эй!

Бывало, сто раз на дню понукал царь — эй, расшибись, эй, позаботься, эй, поспешай! И сейчас… Видит же неразлучный — бабье царство настало. Короновал жену, а чтобы сама правила, собственным малым умом…

— Того в мыслях не имел. Правда?

Аветик смеётся, не понимает по-русски ни аз ни буки. Червонец ему. Доволен голиаф, выстрочил армянское спасибо. Подал кружку кваса.

В баню ходить — сто лет прожить, говаривал фатер. Увы, не исполнилось!

Поздний ужин, по совету врачей необременительный — крылышко курицы, клюквенный кисель и апельсин — предивный фрукт из собственной оранжереи.

Теперь на боковую.

Счастливым сном уснул Александр Данилович в доме своём, одетом в траур.


«Светлейший князь встал в девятом часу», — напишет секретарь в сафьяновом дневнике, заполняемом для истории.

Дрожат огоньки свечей, вспугнули птиц на изразцах — клекочут неслышно. Тысячи плиток голландских по стенам, по потолку, многие тысячи птиц — острые клювы, острые когти. Вьются, будто над полем боя, над павшим.

Заклевали пернатые, выгнали из пуховой перины. Сотворил молитву.

День пробивался в тумане медленно, отмывал красное дерево, тиснёную кожу обивок, серебро канделябров, высекал улыбку на парсуне царя. Оживали всадники на французском гобелене, жёлтые на жёлтых конях. Воссиял на столике ревельский монстранц — резная колокольня с фигурами в нишах — сторожами мощей, некогда тут хранившихся. Из пуда серебра сработал сей шедевр мастер — католик, живший триста лет назад. Лютерцам вещь излишняя, магистрат с великим почтением преподнёс князю Меншикову, стратегу Александру, уподобив его Македонскому.

— Выпросил гнусно, — сказал царь.

Стукнул слегка по зубам. За изразцы досталось дубиной. Заказаны были на казённые деньги, а оказались у камрата, на одиннадцать комнат хватило. Раскошелься, майн фринт, изволь завод построить, русские делать плитки!

Построил.

Не придёшь больше, фатер. Печален дом без тебя и в печали пребудет. Ласков ты или грозен, всё равно праздник с собой вносил.

По примеру Петра князь приступает к делам на тощий желудок. На службу не ездить — посетители ждут за дверью, в предспальне, к ним можно выйти в чём есть, только застегнуть все крючки лилового прусского халата — шлафрока, да шарфом прикрыть сорочку. Стоячие часы — английское изделье — щёлкают, словно бичом. Фатеру нравились — велят поспешать.

И вдруг обида поднялась — то ли на фатера, рано покинувшего, то ли на Отца Небесного — забот-то теперь…

— Плачем и рыдаем, господа, — произнёс князь, хотя не исторг и слезинки.

«Прибыли господа офицеры и знатная шляхта, с которыми его светлость довольно о разных делах говаривал и отправлял довольно дел».

Каких именно, «Повседневная записка» обычно умалчивает, лишь намекнёт, назвав чины, имена расположившихся за круглым столом. Другие бумаги — они лягут в окованный медью сундук секретаря, сидящего поодаль, — сообщат потомку, о чём могли доложить губернатору комендант и Дивьер.

Скорбь в столице великая, к телу монарха ринулись толпы, люди в церквах, на молебнах плачут в голос, запас свечей на исходе: столько их ставят за упокой души. Патрули, пущенные по улицам, порядок блюдут. Один поп-расстрига, держа перед собой рубль, шатался по рынку и взывал к царскому лику, будто к иконе, выпрашивал облегченья для простого народа.

— Царицу не лаял? — спросил князь.

— Нет.

— Тогда ничего…

Но копошатся иного толка юроды — из староверов да из тех, что бороды сберегли, обманно либо оплаченные налогом [25]. Поносят царя — он-де антихрист, змий седьмиглавый, всех переписал, обложил податью — семь гривен с души, да мало, четыре копейки в придачу. Заставил ходить в немецком платье, курить табак. А монастырей сколь позакрывал, колоколов сколь снял, перелил на пушки…

— А про царицу что?

— Один и на дыбе кричал — немка она, баба она, пущай бабы ей и присягают. Упрямый чёрт.

— А именитые?

— Они тоже воли желают. Своей воли…

Дивьер запнулся, покривил губы, голос понизил. Донесли ему — старуха Нарышкина держит в секретном ларце бороду. Деда ихнего, вероятно… Показывала Голицыну.

— Вот и бояре, — вздохнул князь. — Помню, государь трудился в токарне. Кость эту, говорит, обтачиваю, а дураков обточить свыше сил моих. Нам, да и внукам нашим точить да тесать.

Иностранцы — те опасались революции, отката к старым порядкам. Правда, уже образумились. А то ведь подводы заказывали, снедь на путешествие, подорожные грамоты…

— Переполох крысиный, — вспылил князь. — Коли до сей поры устоял наш корабль, так и впредь не утопнет. Кормим вот дармоедов…

Хотел помянуть Карла Фридриха [26], обожаемого будущего зятя царицы. Осёкся. Тот же Дивьер, ябеда, схватит оказию, шепнёт ей. Успокоительно то, что её величество покамест недоступна. Адъютанты доносят — время она провождает с подругами, с дочерьми. Они, приоткрыв дверь, ибо императрица в неглиже, отсылают вельмож с любой нуждой к светлейшему.

Подольше бы этак…

«Его светлость, — свидетельствует дневник, — в двенадцатом часу сел кушать».

Визитёры отъехали, никто не оставлен обедать, светлейший сослался на скорбь — сердце разрывается — и на недомоганье. К тому же некогда компанию водить, пора к царице. Верно, встала страдалица.

Ел один, в той же предспальне. День боролся с тьмой — чёрная ткань заслонила плитки. Тут не птицы — голландские домики, мостики, девки в чепцах, рыбаки. Теперь кажется небылью, сном Голландия, где с топором в руках, на стапель, вслед за царём… Ватагой добровольцев, весело, дружно шли.

Дружно, не то что ныне.

Задумчиво ковыряет Александр Данилович пирог с капустой, разварную говядину — разносолы неуместны в пору всеобщего несчастья. И низшим пример благонравия. От вина воздержался. С фатером пили чересчур — на всепьянейшем соборе [27], на крестинах и свадьбах, в походе и дома, при спуске корабля, в честь ангела, в честь рожденья, в годовщину удачной битвы…

«В первом часу его светлость поехал к ея величеству в зимний дом».

На Неву смотрел хмуро. Широка река… Снова осознал отъединённость свою на Васильевском острове. Что готовит будущее? Ведь, пожалуй, левый берег царицын притянет всю придворную суету, консилии [28] государственные и плезиры [29], происки тайные и явные.


Екатерина рада была бы исчезнуть с людских глаз, отдохнуть от пережитого.

Разве она жаждала власти?

Быть женой любимого мужа, опорой ему и утехой — да! Воспитать детей… Дальше не простирались её мечты. Не думала, что останется вдовой царя, что она — крестьянская дочь — поднимется так высоко. Был выбор — оковы, Сибирь или трон самодержицы. Вершина для смертного.

— Эльза! Значит, хотел Бог… Он управляет людьми. Не всеми, конечно… Тех, которые в нищете, в грязи, он вряд ли замечает — их миллионы. Даже твой отец сомневался… Но правители, военачальники — неужели они безраличны Богу?

Подруга соглашается. Измученная бессонницей так же, как царица, она твердит машинально:

— Он прибежище… Он наша сила…

— Странно, Эльза, Петер казался бессмертным. Сколько пуль пролетело. Под Полтавой пробило шляпу. Я молилась за него, ты помнишь, я ещё не говорила по-русски, а уже научилась молиться.

Статс-дама разбужена среди ночи — снова нескончаемо вызывают минувшее, вопрошают грядущее. Оно непроницаемо. Аудиенции редки. Екатерина почти не выходит из спальни — дворец внушает боязнь: многолюдство, топот, угрожающий гул голосов…

— Дочери забыли меня. Анна сердится. Я знаю, герцог ей не по душе, но что я могу? Нужно, Эльза, нужно… Петер настаивал… А что плохого в этом мальчике? Эльза!

Елизавета забегает чаще. Сперва поцелуи, потом ссора. Петер видел её королевой Франции, а как ведёт себя? Как одета? Лиф распущен, грудь наружу. Правда ли, что завела амуры с денщиком? Призналась, распутница…

— Позор, Эльза! Уважала бы хоть память родителя… Услышат в Париже…

Денщики царя бездельничают. Гоняются по коридорам за юбками — Эльза видела, рассказывает. Надо избавиться от дармоедов, набрать свой штат, приличный женщине. А шуты, эти кривляющиеся уроды вовсе невыносимы. Петер уставал от них. Подлинное варварство! Что за приятность находят в них русские? Европейские дворы предпочитают иные развлечения.

Будет больше музыки. В доме Глюка она звучала каждый день. Пастор сочинял гимны, записывал латышские дойны, Марта переводила ему слова. Ноты Глюка здесь, в спальне, на фисгармонии. Эльза не вытерпела.

Подпевали обе. Стена тонкая, кого-то возмутило. Потом Александр попенял — смущаете православных. Траур ведь… Божественное, но не наше.

— За мной следят, Эльза. Кому можно верить?

— А фюрст Александр? Ему можно.

— Он хитрый. Всё же мы нужны друг другу. Политика, Эльза. Пока нужны…

Для прочих вельмож аудиенции редки. Пардон, её величество нездорова, занята в безутешном горе… Голицын — лицемерный враг, Ягужинский предан как будто, но без меры привержен Бахусу, болтлив, язык без костей.

Советы Александра полезны. Когда во дворец хлынула толпа к гробу царя, Екатерина намеревалась показаться народу в трауре и в слезах. Князь воспротивился — опасно, всякие твари есть, оскорбить могут особу монаршую, а то похуже что учинить. Дивьер подтвердил — рискованно, полиция то и дело вяжет и тащит в застенок негодяев, изрыгающих хулу на императрицу.

Надо похвалить зятя:

— Что горку приспособил, спасибо! Молодец, башка варит!

Дал скорбящим ход прямо с набережной в окно печальной залы, по катальной горке. Нельзя же пускать по парадной лестнице.

Помост еженощно чинят, санная потеха так не расшатает его, как марш множества ног. Стук топоров, молотков доносится в спальню, рвёт тонкую вуаль дремоты, и нападают кошмары — Екатерина сама в гробу, крышку заколачивают. Царица кричит, очнувшись, подбегает верная Лизхен, обнимает, баюкает…

Уже не уснуть…

Утром опять нашествие… Лишь неясный гул оттуда. Царица прислушивается — вдруг среди черни объявится вожак, оборванный дикий пророк. Русские почитают таких. Свирепый бунт, толпа по кирпичику разнесёт дворец.

— Что я им сделала? Они должны понять. Творец взял царя к себе и дал им меня.

Императрица… Всея Великия и Малыя и Белыя Руси… Надо привыкнуть… Суждено править этим народом. Она унимала дрожь в руке, выводя первые подписи. Указ о выдаче жалованья гвардии — задним числом, Александр выдал заранее. Производство Бутурлина в генералы. Теперь предмет, вызывающий несогласия, — подушная подать [30].

Назад Дальше