— Что я им сделала? Они должны понять. Творец взял царя к себе и дал им меня.
Императрица… Всея Великия и Малыя и Белыя Руси… Надо привыкнуть… Суждено править этим народом. Она унимала дрожь в руке, выводя первые подписи. Указ о выдаче жалованья гвардии — задним числом, Александр выдал заранее. Производство Бутурлина в генералы. Теперь предмет, вызывающий несогласия, — подушная подать [30].
Из века заведено — новое царствование дарует льготы, дабы сердца подданных воспылали признательностью. Война с Швецией, длившаяся двадцать один год, разорила деревню, а затем настигли неурожаи.
Генерал-прокурору Ягужинскому из Орла доносили:
«Крестьяне пришли в совершенную скудость, дня по два и по три не едят, ходят по миру и питаются травою и ореховыми шишками, мешая с мякинами».
Рапорт из Углича гласил:
«Не токмо у средних, но у лутчих многих крестьян на семяна ярового хлеба ничего нети, осеменить тяглых своих жеребьев нечем, а у которых как скотинишко, так и хлеб был, и то всё распродали, а деньги роздали во всякие подати, и ныне не токмо засеять землю, но и питаютца многие травою и от того много крестьян помирают гладом».
Павел Иваныч читал с содроганьем. Жеребья и земли, зарастающие лебедой, брошенные, прохудившиеся избы, несчастные люди, кинувшиеся в бега… Кто посильнее, тот пробивается на Дон, где непаханые степи, где нет помещиков. Отчаяние толкает к буйству. Пишут из провинций — воровские люди, собравшись шайками, грабят проезжих, жгут дворянские усадьбы.
Покойный государь велел беречь земледельца [31]. В крайности раздавать господский хлеб, чтобы спасти от голодной смерти, скосившей, например, в Пошехонье пять с половиной тысяч сельских жителей. Но местные власти о народе радеют мало, охотнее утесняют сирого мужика. Подати выколачивают, невзирая ни на что, беглых разыскивают, лупят кнутом — закон на этот счёт строгий. Однако деревни пустеют.
Сколько подушных недодано? Счета в канцеляриях по неумелости или нарочно запутаны. Лишь приблизительно удаётся суммировать — не меньше миллиона.
Семьдесят четыре копейки в год обязана платить каждая душа, учтённая в переписи населения [32], — младенческая, стариковская. Антихристом мечены все, — вопят кликуши, — его богопротивные незримые печати на лбу! Грех переписывать людей… Суть в том, — рассуждает генерал-прокурор, — что непосильна эта жертва, семьдесят четыре копейки, хотя одна пуговица на парадном кафтане сановника стоит дороже.
Несколько раз переиначивал Ягужинский проект благодетельного указа. Скостить двадцать копеек? Подсчитал — нет, урон для тощей казны. Десять? Меншиков заспорит. Президент Военной коллегии, а главное, фаворит её величества.
Она без него не решает.
— Вызову обоих, — сказала царица Эльзе. — Подерутся при мне, петухи. Ничего, разниму.
Взор Петра случайно пал на молодого приказного и задержался на нём. Юноша был пригож, в отличие от соседей по длинному столу чернилами не измазался. Смотрел на царя смело — ничего рабского, манеры непринуждённые. Переводит с польского, но может и с немецкого.
Такие нужны.
Денщик Петра, любимый денщик. Вскорости — капитан гвардии. Ещё тогда, в 1710 году, датский посол Юст Юль писал о нём проницательно:
«Милость к нему царя так велика, что сам князь Меншиков от души ненавидит его за это; но положение Ягужинского в смысле милости к нему царя уже настолько утвердилось, что, по-видимому, со временем последнему, быть может, удастся лишить Меншикова царской любви и милости, тем более что у князя и без того немало врагов».
На десять лет моложе соперник. Храбрости, расторопности не занимать. И что дорого Петру особо — отличается образованием, в сношениях с иностранцами ловок. Князь же, известно, выводит своё имя жирными, почти печатными буквами, грамоте не учился.
Царь дарит Ягужинскому остров на Яузе, сватает невесту с громадным приданым. В Петербурге вырос дом Ягужинского — просторный, трёхэтажный, с графским гербом.
На Аландском конгрессе [33], состязаясь с шведами по поводу условий мира, писал царю умно, хлёстко, не унывая. Упрямый министр «горькое яблоко дал укусить», претензии той стороны таковы, что «хуже одна пропасть». В Вене готовил почву для брака царевны Анны и герцога Голштинии — надо было заручиться одобрением, поддержкой цесарского двора. Англия воспротивилась. Ягужинский, действуя дарами и риторикой, происки сии расстроил.
Карла Фридриха Россия ужасала: царь, говорили ему, лупит дубиной кого попало, в Петербурге летом наводнения, зимой феноменальные морозы, птицы коченеют на лету, падают замертво. Примирял портрет Анны, поднесённый Ягужинским, а больше того — выгоды от союза с могущественной державой. Герцог приехал, влюблённый заочно.
Портрет не солгал, голштинец млел от восторга, обручаясь с Анной, послушной отцу. Ягужинский ходил гордо, обласканный щедро обоими дворами.
И вот уже третий год он генерал-прокурор, «помощник Царя, заменяющий его в Сенате» с решающим голосом.
Урон для светлейшего болезненный. Он сам заменял порою царя, его именем судил и рядил. Если бы не следствие… Начатое, по мнению князя, из-за сущего пустяка, оно-то и отвратило лик монарха.
Скрепя сердце диктовал князь секретарю то, что лучше бы доверить бумаге келейно. Граф уехал не простясь — дурной знак… Не посеяны ли какие плевелы? Просьба содержать в неотменной любви. Читай между строк — замолвить царю словечко. Лебезил светлейший, посылал апельсины, а после мучился стыдом, злостью. Доносили ему — генерал-прокурор, во хмелю развязный, кричал:
— Говорят, я ненавижу Меншикова. Да, ненавижу, потому что я честный человек.
— Покуда не пойман, — откликался князь в компании, зная, что противник услышит, молва передаст. — Изворотлив, по мелочам таскает.
Все ведь воруют.
Столкнулись открыто накануне коронации. Царь приказал почтить императрицу пышностью чрезвычайной. В России не было кавалергардов, парадного эскорта королев, — теперь должны быть. Набрали роту рослых, видных собой солдат, сшили мундиры — во всю грудь двуглавые орлы — загляденье. Репнин назначил командиром Ягужинского, князь кинулся к царю, плакался, умолял — не помогло.
Пахло дуэлью…
И теперь, при самодержице, генерал-прокурор в числе самых близких к престолу. Вхож без доклада. Палац его на левом берегу, от дворца всего за три дома. В глазах Александра Даниловича длинноносый Пашка уродлив, как дьявол, а вот поди ж ты, покоритель женского пола! Щеголяет в самом модном, любую церемонию управит, слывёт душою всех застолий, всех балов. В танцах неподражаем — далеко обставил князя, способного один лишь полонез откаблучить, не вызывая смешков.
Видятся соперники что ни день, у царицы или по службе в Сенате, обязаны держаться в пределах политеса. Легко ли! Российский двор, наблюдающий двух птенцов гнезда Петрова, ожидает взрыва.
Екатерина приняла вельмож полулёжа в кровати, гладила пушистого белого котёнка. Жестом велела придвинуть стулья. Ягужинский был трезв, изобразил мужицкие нужды с жаром, ему присущим. Владычица кивала растроганно и, косясь на Александра, ждала сочувствия.
Князь слушал Пашку с улыбкой превосходства. Худо крестьянам, воистину худо, но десять копеек — уступка для государства разорительная.
— А солдату сладко? Армия в Персии, почитай, второй год без жалованья. На подножном корму, яко скотина… А персияне сами нищие. Болеет войско, лечить некому, лекарство не на что купить. Четыре копейки, больше никак не скинуть.
— Заплата на зипун, — поморщился Ягужинский.
— Великий государь копейки не вычел бы. Подать мужик снесёт и сыт будет, ему бы от худшего избавиться. От волков кровожадных.
Пашке следует знать — волками царь называл ненасытную рать чиновников. Помещику губить мужика не резон, это чиновники измышляют неправедные поборы, всячески утесняют. Собирая недоимки, копейки возвращают казне, рубль в карман.
— На твоей совести, Паша. Мне, что ли, жалобы шлют? Тебе в Сенат. Проучи живодёров!
— Павел, — строго произнесла Екатерина.
Котёнка, вцепившегося в плечо, нежно сняла и перекинула на колени князю. Ягужинского задела свойская доверительность жеста больнее, чем насмешливая снисходительность соперника. Отозвался в тоне запальчивом.
— Жалобы есть и на твой адрес, президент. Доколе полки будут стоять по дворам [34]? Когда уберутся?
— То особ статья.
— Не все сразу, — сказала царица.
— Обмыслим, — отрезал князь, и генерал-прокурор замолчал. Похоже, его из размышлений исключат.
— Государь нам завещал, Паша, мужика и солдата беречь равно. Гвардейцам кое-как наскребли, ещё и матушка наша из своего кошелька добавила. А на грядущий год? Опять им репу жевать? А коль не уродится у них овощ? А при нас, при столице войско надо держать!
— Государь нам завещал, Паша, мужика и солдата беречь равно. Гвардейцам кое-как наскребли, ещё и матушка наша из своего кошелька добавила. А на грядущий год? Опять им репу жевать? А коль не уродится у них овощ? А при нас, при столице войско надо держать!
И начал, защищая четырёхкопеечную поблажку, сыпать цифирью. К папке с бумагами не прикоснулся, да и не умеет он читать быстро, выручает память, прочно отпечатались в ней столбцы расходов. На прокорм и снаряжение армии, флота, на починку и строение кораблей.
— Учил нас отец отечества, ежели потентат [35] токмо сухопутное воинство имеет, он однорукий.
И, обратись к царице:
— Вели, матушка, Сенату частым гребнем чесать, а миллион раздобыть. Без этого не обойдёмся.
Царица соглашалась — ущемлять военных, особенно гвардию, недопустимо. Поступать, как заповедал. Ягужинский ёрзал, терял терпение. Афоризмы Петра и ему известны, упрёки и наставления излишни — он ведь не подчинён князю, служебным рангом выше его.
— Ваша светлость… Должок за вами, я слыхал, именно миллион. Вы бы и внесли…
Данилыч побледнел:
— Видишь, матушка. Позорят раба твоего… Горазды считать в чужой мошне. Я, Павел, в твою не лезу!
Вскочили оба.
— Штилль!
Хлестнула окриком, усмирила. Послушно открыли поставец, налили себе вина, подали стакан и ей.
— Мир, господа! Прозит! [36]
Выпили, поцеловались троекратно. Губы у Ягужинского пухлые, влажные — мазнул по щекам, обслюнявил. Утереть платком князь, однако, не посмел, царица следила пристально.
Отпустила генерал-прокурора в Сенат готовить указ. Данилыч ждал этого, пылая негодованием.
— Матушка, за что поношенье?
Екатерина вдавилась спиной в подушки, тормошила, ласкала котёнка.
— За что унижен твой слуга, за что оплёван, охаян? Велишь, покажу счета.
Подобрал папку с ковра. Отчёты хозяйственные при нём во дворце постоянно, так же как петиции на высочайшее имя — отменить следствие, возвести в градус генералиссимуса. Доступен лишь владетельным особам, так ведь он, князь Священной Римской империи, имеет право.
— Пашка, завистник проклятый…
— Эй!
Грудным голосом, басовито, почти по-царски:
— Александр… Ты много хочешь…
— Матушка…
Оборвала гневно.
— Молчи, Александр, — пилой полоснули латышские согласные. — Ты не один… У меня большая фамилия. Больше не говори мне. Терпенье, мон шер. [37]
— Что ж, воля твоя.
Досаду не сдержал светлейший, выразил, прощаясь без слов, тщательным, сколько возможно, церемонным поклоном.
Мон шер, мон шер… Дружок дорогой — терпи! Угостила, владычица, такое твоё спасибо за верность. Пашке ты удружила…
Данилыч тёр щёки, едучи домой, саднило от Пашкиных губ. Поцелуй иуды. Теперь вконец обнаглеет.
У неё, вишь, фамилия большая! Всем не угодишь, матушка. Волков не насытишь и овец не спасёшь.
Кипел, бранился всю дорогу.
Возок тряхнуло, кони с разбега взяли береговой откос, встали в парадном дворе, охваченном двумя флигелями.
Домашние встретили хозяина добродушно, томились, ожидая дворцовые новости. Дарье бросил беспечно:
— Надурил Пашка.
Варваре скажет больше.
Ход к ней из предспальни князя, в покои во флигеле, примыкающие к детским. Без спроса — ни-ни! Блюдёт этикет боярышня Арсеньева. Постучал. Попугай за дверью крикнул:
— Хальт! [38]
Камеристка в белом передничке сделала книксен — душистая, сдобная плоть. Ущипнул пониже спины, охнула девка и объявила сумбурно:
— Либер [39] князь.
Наборный пол скользок, как лёд, изразцы вымыты мылом — помешана свояченица на чистоте. Всечасно тут скребут и трут, палят ароматное — понеже, считает она, болезни происходят от грязи и вони.
Комочком приютилась в кресле свояченица, поджав ноги под себя, нахлобучив шерстяной платок. Читает книжку.
— Устала я. Невмоготу с вами.
Сразу в атаку…
— С копыт собьёшь этак, милая, — молвил Данилыч. — Заикаться буду.
— Собьёшь тебя, Гог-магог! Ну вас всех!
— Полно, Варенька!
Омрачился притворно. Пустая угроза. Покинет она их на день, на три и заскучает. Повторялось уже. Шастает взад и вперёд, благо собственный дом рядом, на острове.
— Обламываю сыночка твоего, мочи нет. Басурман растёт. Одно занятье — саблей махать. Спать кличешь — брыкается.
— Глуп ещё.
— Кавалер уже… Одиннадцатый год.
Отец хмурит брови, но внутренне умилён. Прочит наследнику карьеру военную. Второй Александр Меншиков, второй тёзка великого македонца [40]. Отношение к именам у Данилыча суеверное. В походах прославит Сашка княжеский род.
— Он говорит — батюшка разве укладывался спать, когда шведов колотил?
Потеплела лицом и возникла прежняя Варвара, молодая, бойкая невеста в тайном ожидании суженого. Ладила паклю под платье, да зря, всё равно выпирал телесный изъян. Жених беспоместный взял бы горбатую, только ефимками позвякивай, так ведь ерепенилась Арсеньева.
— Марья учит французский?
Цель визита не выложит сразу. Разве спешит он или нуждается позарез в совете? Просто так приходит, душу отвести и заодно получить подтвержденье собственным мыслям.
— Учит. Дерзкая стала.
Старшей тринадцать, собой недурна. Немецкий осилила уже. Отец наметил жениха — польского графа Сапегу. Нос дерёт девка, будто краше её на свете нет. Санька на год младше, егоза, звонок в доме, всё ещё в детстве пребывает.
— Дура Санька. Дразнит брата. Царапаются…
— Златая пора, — вздохнул Данилыч. — Вот царица наша… Зрелые лета, а ума у неё…
— Не совладал?
Выронила книжку, развеселилась. Верхняя губка, арсеньевская губка, уголком вперёд, вздрагивает от любопытства, открывает мелкие беличьи зубки.
— Вожжа под хвост… Забылась. Что она без меня!
— А ты без неё?
Беспощадна Варвара. «Не сумел совладать» — куснула в больное место. Усмешка чуть свысока, боярская, и всё-таки терпит безродный князь, терпит безропотно, с неким сладострастьем даже. Не потому ли, что винит себя — настоять надо было, купить ей мужа да привести, благословить…
Рассказал о случившемся во дворце подробно. Царица удивила его и расстроила. Пашке наглость с рук сошла. Стало быть, он в авантаже… Ей бы опереться на друга испытанного и власти ему прибавить — отменой следствия, высоким градусом.
— Накось, помирила… Бояться ей нечего. Коли я с ней да гвардия, любого обломаем.
— Ишь ты, Аника-воин!
— Разве не так?
— Ой, пресветлый! Царскую палку тебе не поднять.
— Дай срок!
Вспоминая неудачу, Данилыч пришёл в неистовство. С Пашкой мир невозможен, он козни строит, задирает первый, ядом брызжет.
— Вижу, — Варвара покачала головой с грустью. — Вижу, каков мир у вас. До первой драки. А Катерина… Каково бедной, между двух огней! Умна ведь баба-то… Она и тебя выручает, а то прёшь напролом. Надорвёшься… Нынче другое требуется.
— Чего другое?
— Рафинэ [41].
Сощурилась, будто нитку в иголку вдела. Искорки в тёмно-серых запавших глазах. Спросила, знает ли пресветлый, что значит рафинэ. Он отмахнулся. Солдат он, груб, прощенья просит — не рафинирован.
— Самодержица… Миротворица… решила быть доброй со всеми, блаженная Екатерина.
— Дай-то Бог!
— Возомнила о себе…
Гвардейцы в то утро под окнами дворца голосили — отец наш умер, мать наша жива. Вот и смутили бабу… Забыла, как супруг её, великий царь поступал.
— Палку кто-то должен взять, милая. Без палки нельзя, слабого правителя в грош не ставят. Речено ведь — презренье подданных опаснее, чем ненависть.
Мудрость этой сентенции, услышанной давно, в пьяной компании, поражает князя. Участник трудов и борений Петра, он вынес убеждение — доброе, справедливое достигается лишь понужденьем. Люди, ведомые твёрдо, грозно, славят монарха, лобызают палку, которая бьёт их и учит.
— Кабы мы с государем разлюбезно да рафинэ… Где бы мы были? В сырой земле, миленькая… Стрельцы бунтовали, ты ещё сопливая была… Как с ними, скажи! Может, рафинэ?
Данилыч вскочил. Пожалуй, довольно.
— Сажай Марью за французский, — напомнил он, уходя.
Царь и камрат словно мясники — сапоги в крови, штаны, рубахи… Лужи кровищи. Два десятка злодеев прикончил Алексашка, рубя наперегонки с царём. И бояр бы этих — бородами отделались…
Отчего вспыхнуло вдруг зрелище стрелецкой казни [42], стародавнее? Пашка распалил. И он на плахе, ничком, в ряду приговорённых.
Дождётся Пашка…
«Печаль кровь густит и в своём движении останавливает и лёхкое запирает, а сердитование кровь в своём движении горячит. И ежели кровь есть густа и жилы суть заперты, то весьма надлежит опасаться такой болезни».