Огненные времена - Джинн Калогридис 11 стр.


Здоровье делало нас самонадеянными, и мы не предприняли ничего для того, чтобы защитить себя, и не попытались убежать от надвигающейся напасти. Бог смеялся над нами. После окончания сева мы все весело плясали вокруг майского дерева. Мир расцвел щедрым обещанием лета, и нас просто распирало от самодовольства: мы знали, что у нас будет еда, тогда как жителей Нарбонна и Каркассона ждет голод, потому что у них не осталось достаточно людей, чтобы снять урожай.

В свое тринадцатое лето я была уже почти женщиной, и уже несколько лет Нони тайно обучала меня магии и ворожбе, когда мы с ней оставались наедине, что случалось редко, потому что моя матушка, похоже, подозревала, что между нами происходит. По этой причине мама часто брала меня с собой на мессу в деревенскую церковь, и к лету я была уже обручена с богатым крестьянином и добрым христианином Жерменом, тридцатилетним вдовцом, оставшимся после смерти жены с дочерьми, последняя из которых была старше меня. Обручение опечалило меня, и не потому, что Жермен мне не нравился, ибо он был со мной весьма мил, а потому, что я не хотела покидать Нони и прекращать уроки магии. И мне не очень хотелось расставаться с легкой жизнью и брать на себя заботу о шести девочках. Но поскольку я была к тому времени уже опытной и уважаемой повитухой, мои заработки и способности, составляя мое приданое, делали партию со мной вполне выгодной.

Поэтому тем летом мысли мои были сосредоточены на предстоящем браке, а никак не на чуме – до тех пор, пока Нони не слегла в лихорадке. Мы были в ужасе: неужели чума докатилась наконец до Тулузы?

Два дня мы с матерью поили ее отваром ивовой коры и прикладывали охлаждающие компрессы. Я была вне себя от горя и думала, что она умирает. На следующее утро после того, как заболела Нони, я увидела у нашего очага зловещий знак: мертвого кота с зажатой в лапах крысой – последней крысой, которую довелось ему сцапать.

Наш ужас несколько спал, когда Нони наконец вышла из забытья. На третий день она уже была в состоянии сидеть и немного поела, а потом улучила момент и, сжав мою руку, произнесла успокаивающе:

– Бона дэа показала мне: мое время еще не пришло.

Мы были вне себя от радости. Ее болезнь не имела ничего общего с тем, что творилось в Марселе и Нарбонне, а если и имела, то это означало, что слухи были слишком преувеличены.

На четвертый день бабушкиной болезни, когда она уже могла вставать, к нам в дверь постучал неожиданный гость. Это была кухарка, девица чуть старше меня, румяная и пухленькая, в замызганном белом фартуке и темной юбке, с рукавами, запачканными мукой.

То ли она работала в поместье сеньора, то ли явилась из города. По ее виду и голосу было видно, что она сильно переживала, несколько русых прядок выбивались из-под белого платка.

– Повитуха! – задыхаясь, крикнула она моей матери, поспешившей на стук к двери, верхняя половина которой была открыта для того, чтобы свежий утренний воздух входил в дом. – Это вы – повитуха? Вам нужно пойти со мной. Моей госпоже плохо, а я не могу найти лекаря!

Матушка оглянулась на Нони, сидевшую на постели, а потом посмотрела на меня – я сидела на табурете рядом с ней. Молодая женщина повернула голову и с недоверием посмотрела на нас. Я увидела, что в ее глазах промелькнул ужас.

– Это просто малярия, – твердо сказала мама. – И сейчас ей уже лучше. Она – повитуха. Как и моя дочь, которая пойдет с вами.

Кухарка критически окинула меня взглядом. Видя на ее лице нерешительность, Нони сказала слабым голосом:

– Моя внучка так же хорошо владеет этим ремеслом, как и я. Я учила ее шесть лет.

– А я тоже пойду с вами и буду ей помогать, – добавила мать.

Она действительно часто помогала нам с Нони, а теперь сказала это, чтобы развеять все опасения в сердце пришедшей к нам женщины.

Когда мама произнесла это, Нони наклонилась ко мне и прошептала мне на ухо:

– Будь осторожна и не скажи и не сделай ничего такого, что может возбудить у твоей матушки подозрение.

Она знала, что я часто пользовалась внутренним зрением, когда помогала роженицам.

Я кивнула, заметив, что мама кинула на нас острый взгляд. Мне показалось, что она поняла, что сказала мне Нони.

– Тогда пойдемте скорее! – вскричала кухарка, стискивая свои пухлые, мягкие руки.

Я подхватила бабушкину сумку с травами и инструментами и поспешила к двери.

За дверью стояла добротная повозка, запряженная лоснящейся, ухоженной лошадью. В повозке сидело пятеро детей. Все они плакали. Мы не стали спрашивать, чьи это дети, но они явно были не кухаркины: на девочках – парчовые платья с меховой каймой, а на мальчиках – шелковые вышитые туники.

Мы с мамой стали их обнимать и утешать.

– Дети, почему вы плачете? – ласково спросила я их. – Это из-за того, что случилось с вашей матушкой? Не беспокойтесь, мы о ней позаботимся, и скоро у вас будет сестричка или братик.

Но они вырвались из наших объятий, прижались друг к другу и не говорили ничего. Мы миновали деревенскую площадь и в полном молчании поехали через поля, мимо поместья сеньора, в обнесенный высокой стеной город.

Путешествие в город и обратно обычно занимало у нас целый день. Несколько раз в году мы ходили туда на ярмарку. Едва мы проезжали ворота, как мир вокруг словно оживал, наполняясь людьми самого разного происхождения и самой разной наружности. В деревне мы видели только простолюдинов, ничем не отличавшихся от нас самих, а здесь были и нищие батраки в лохмотьях, и благородные господа верхом на лошадях, разодетые в яркие шелка и шляпы, украшенные перьями, и купцы самого разного уровня богатства. Мы проехали центр города, миновав кузницу, мельницу, пекарню, таверну и гостиницу. Наконец мы свернули на улицу золотых дел мастеров – улицу ювелиров. Все дома здесь были похожи один на другой: четырехэтажные здания с деревянными опорами и балками, от старости наваливающиеся друг на друга, покрашенные в голубой или красный цвет, а то и просто побеленные.

Нижние этажи были заняты лавками, витрины которых выходили прямо на улицу, обычно запруженную народом, так что их владельцам приходилось постоянно следить, не стянули бы чего. Над витринами висели ярко раскрашенные вывески: подсвечник означал лавку серебряных дел мастера, три золотые пилюли – аптеку, белая рука с красными полосками – цирюльню, а вставший на дыбы единорог – золотых дел мастера.

Мы остановились перед лавкой золотых дел мастера. Кухарка слезка с повозки, привязала лошадь и, оставив хныкающих детей в повозке, помогла нам слезть и повела в дом. Сама лавка была заперта, и ставни закрыты. Это показалось мне странным, но я не встревожилась, потому что была поглощена мыслями о том, что мы как можно скорее должны оказать помощь.

Кухарка провела нас по узкой лестнице в столовую, которой темный очаг и окна, затянутые промасленным желтым пергаментом, придавали мрачный вид. Несмотря на это, комната показалась мне восхитительно чистой, потому что у очага был дымоход, благодаря чему стены оставались чистыми от копоти. И это было чудесно, потому что на стенах висели красивые гобелены, в том числе один с изображением единорога, бывшего символом ювелиров. В белой гриве единорога здесь светились нити из чистого золота. В этом доме явно жила только одна семья, хотя было так тихо, что казалось, в доме вообще никого нет.

В другом конце столовой, где стоял в разобранном виде большой стол, а на нем – пара вычурных серебряных подсвечников, находилась другая лестница, которая вела на третий этаж. Молодая кухарка остановилась и показала наверх:

– Госпожа наверху, в своей комнате. Я повернулась к ней.

– Нам нужно чистое белье и вода. Где мы можем это взять?

– Я принесу, – с неожиданной готовностью отозвалась кухарка и исчезла в дверях, ведущих в просторную кухню.

У меня в ушах до сих пор стоит стук матушкиных и моих собственных сабо по деревянным ступенькам крутой лестницы. Помню недоумение в голосе мамы, которая спросила:

– Но где же другие слуги?

Мне тоже стало не по себе, когда я сообразила, что время-то предобеденное, а значит, слуги должны быть заняты приготовлениями к обеду, однако очаг не горел и из кухни не доносилось ни звуков, ни запахов. Если те пятеро ребятишек были детьми ювелира и его супруги, то они наверняка были сейчас голодны. Почему же их оставили на улице?

Несмотря на недоумение, я чувствовала, что должна подняться наверх. Матушка продолжала следовать за мной.

На верхней площадке лестницы мы увидели дверь в хозяйскую спальню. Она была отперта, но ставни – закрыты и комната была погружена во тьму. Какое-то мгновение глаза мои привыкали к тусклому свету, единственным источником которого была открытая дверь. У ближней ко входу стены стояли два больших шкафа для платья и комод, над которым висело большое зеркало. В зеркале я увидела себя – печальную и смуглую, и матушку, красивую, но бледную, с лицом почти таким же белым, как ее плат и покрывало, накинутые поверх золотисто-рыжих кос, уложенных вокруг головы. Комод был открыт и пуст, причем явно обчищен: лишь одна разорванная нитка жемчуга свешивалась через край выдвинутого ящика. Несколько жемчужин лежали россыпью на полу. В углу комнаты стояло деревянное родильное кресло, в чем не было ничего необыкновенного, однако я сильно встревожилась, потому что оно было пусто.

На верхней площадке лестницы мы увидели дверь в хозяйскую спальню. Она была отперта, но ставни – закрыты и комната была погружена во тьму. Какое-то мгновение глаза мои привыкали к тусклому свету, единственным источником которого была открытая дверь. У ближней ко входу стены стояли два больших шкафа для платья и комод, над которым висело большое зеркало. В зеркале я увидела себя – печальную и смуглую, и матушку, красивую, но бледную, с лицом почти таким же белым, как ее плат и покрывало, накинутые поверх золотисто-рыжих кос, уложенных вокруг головы. Комод был открыт и пуст, причем явно обчищен: лишь одна разорванная нитка жемчуга свешивалась через край выдвинутого ящика. Несколько жемчужин лежали россыпью на полу. В углу комнаты стояло деревянное родильное кресло, в чем не было ничего необыкновенного, однако я сильно встревожилась, потому что оно было пусто.

Роскошная кровать с резными спинками и парчовым балдахином на четырех подпорках стояла у дальней стены. Оттуда доносились страдальческие звуки – не громкие, ничем не стесненные крики роженицы, а слабые, еле слышные стоны умирающей.

«Мы опоздали, – подумала я. – Она уже родила и теперь умирает от потери крови».

Я двинулась к женщине, но внезапно остановилась. Должно быть, почувствовала что-то в воздухе – слабый, но совершенно отчетливый тошнотворный запах, который никогда не встречался мне до этого страшного времени и ни разу не встречался мне с тех пор.

Чем бы ни был вызван этот запах, матушка тоже его почувствовала. В ту же секунду, когда я остановилась, она схватила меня и оттащила назад. Я помню этот момент с ужасной отчетливостью: мы долго стояли на пороге смерти, не зная, идти ли нам вперед или назад.

Потом, отринув страх, я оставила маму на пороге и пошла через комнату к окнам, чтобы открыть ставни. Поток света проник в комнату и осветил женщину, лежавшую на кровати.

К своим тринадцати годам я уже повидала много чего, и крики рожениц и вид крови нисколько не смущали меня. Я слышала, как женщины поносят своих мужей такими словами, какие вогнали бы в краску самого дьявола, и видела, как умирают в родах и мать, и дитя. Все это я умела сносить стоически, но вид женщины на кровати поразил меня до глубины души.

Она лежала тихо – слишком тихо, – не считая тех моментов, когда приходили схватки, вскидывавшие вверх ее большой, вздутый живот. Когда же они проходили, женщина замирала, как тряпичная кукла. Смятая куча одеял валялась у нее в ногах, а посередине кровати виднелось большое мокрое пятно. Это означало, что воды отошли прямо в постели, а ведь большинство беременных старались во что бы то ни стало этого избежать. Еще более странным было то, что никто из слуг не позаботился о том, чтобы воды не промочили перину.

Вглядевшись, мы поняли, что открывшееся нам зрелище еще более странное, чем показалось сначала. Дело в том, что женщина была полностью обнаженной. Это означало, что слуги вообще не одели ее нынешним утром. Ее голые раскинутые ноги были покрыты от бедер до ступней черными пятнами или синяками, и даже ногти на ногах были черными. Поначалу я испытала приступ гнева, подумав, что, наверное, это муж зверски избил ее, хотя ей скоро было рожать. Но когда я приблизилась к кровати и увидела ее лицо, у меня чуть колени не подогнулись от страха. Глаза ее были широко открыты, но явно ничего не видели; они были затянуты тусклой пленкой, как у умирающих. Когда-то она, возможно, была красавицей, но теперь вид у нее был самый жуткий, ибо лицо было покрыто теми же фиолетово-черными пятнами. Рот был открыт, и между окровавленных зубов виднелся темный, вздутый язык. Матушка подошла наконец ко мне и зажала нос и рот рукой, не в силах перенести запах. Мне показалось, что она сейчас упадет в обморок, и я хотела уже подхватить ее, но она справилась с собой и протянула руку к женщине:

– Мадам…

– Матушка, – мягко остановила я ее. – Она на пороге смерти и не слышит вас.

Раздался стон, потом резкий выдох, и женщина судорожно изогнула спину. Почти показалось окровавленное темечко ребенка. Над ним, на черновато-лиловом, покрытом пятнами животе я увидела большие нарывы, из которых сочился желтовато-зеленый гной.

Обычно я клала руку на живот женщины и с помощью внутреннего зрения определяла положение и самочувствие ребенка, но на этот раз страх так захлестнул меня, что я не была способна ни на что.

Мое смятение усилилось, когда я услышала изумленный вскрик матери и, проследив за взглядом ее широко раскрытых глаз, увидела на полу завернутый в саван труп – судя по размеру, мужской. Очевидно, он пролежал тут всего несколько часов, так как еще не начал разлагаться.

– Мари-Сибилль, – произнесла вдруг матушка таким властным голосом, какого я прежде от нее не слышала, – в Тулузу пришла чума. Попроси кухарку отвезти тебя домой и ни с кем не разговаривай по дороге.

– Я не могу их оставить, – сказала я, указав подбородком на мать и дитя.

– Я сама останусь, – тут же возразила мама, с отчаянной храбростью сделала несколько шагов вперед и встала рядом со мной у кровати.

Я никогда не забуду этого волнующего мгновения, хотя тогда и сердилась на маму: несмотря на все свои страхи, она так сильно любила меня, что хотела умереть вместо своей единственной дочери.

– Если уж вы остаетесь, то разыщите кухарку, – велела я. – Справьтесь у нее насчет чистого белья и воды.

В обычное время матушка надрала бы мне уши за непослушание и попытку ей приказывать, но в этот миг я была опытной повитухой, а она – нет. Она сжала губы и вышла из комнаты.

Я слышала ее шаги на лестнице, а потом на втором этаже. Но кроме ее шагов, других не было слышно. Я поняла, что мы никогда больше не увидим ни кухарку, ни детей, ни повозку.

Когда матушка вернулась с бельем и водой, женщина на постели извивалась в яростных корчах. Поначалу я подумала, что это потуги и дитя вот-вот родится, но потом ее судороги стали неестественными для роженицы. Она напряглась, потом резко дернулась, словно пыталась выброситься из постели, движением, похожим на движение пойманной рыбы, пытающейся добраться до воды. Матушка схватила ее за руки, чтобы она не упала и не поранилась. Женщина тут же зарычала, а потом с такой силой стиснула зубы, что, конечно же, прикусила свой вздутый черный язык. Я испугалась, что она вообще откусила его. Тонкая струйка темной жидкости потекла по ее подбородку.

А потом ее движения вдруг сразу прекратились и тело упало на перину. Тусклые, затуманенные глаза уставились в какую-то точку, словно далеко за потолком она увидела что-то ужасное.

Я тут же вытащила из сумки маленький нож с белой ручкой, который обычно использовала для перерезания пуповины. Но теперь я знала, что не смогу никакими усилиями вытащить ребенка из матки: самая широкая часть его головы еще не прошла. Когда я начала делать разрез, у матушки посерело лицо и над губой показались бисеринки пота, но она не пошевелилась.

Из разреза, сделанного мной во вздутом животе женщины, хлынула кровь. Я была знакома с запахом крови и родов и знала, как отвратительно пахнут человеческие внутренности. Но, разрезав живот мертвой жены ювелира, я почувствовала такой мерзкий запах, какого мне никогда прежде вдыхать не доводилось.

Я резала осторожно, медленно, пальцами свободной руки приподнимая почерневшую от чумы кожу вместе со слоем окровавленного желтого жира, и наконец добралась до ребенка внутри. Сначала мы увидели его крошечные ягодички, блестящие от темной крови и бледно-желтой творожистой смазки, а потом и его маленькую спинку. Морщась от мягкого, скользкого ощущения крови и матки, я просунула руки ему под животик, в то время как матушка раздвигала в сторону кожу. Головка ребенка застряла в родовых путях, и мне пришлось потянуть его, чтобы освободить. Это потребовало большого усилия. Затем я потянула его вверх. Ребенок вышел наружу с громким хлюпом и чуть не выскользнул из моих рук. Несмотря на страшную обстановку вокруг, я радостно улыбнулась: ведь рождение ребенка способно развеять самую тяжелую печаль – и передала мальчика маме, которая завернула его в тряпицу и начала вытирать.

Но чувство радости быстро прошло, когда мы увидели, что малыш не шевелится и, несмотря на неоднократные шлепки, не делает ни единой попытки вздохнуть. Он лежал у меня в руках недвижно, как дохлый котенок.

Матушка завернула несчастного в кухонное полотенце и положила его между грудей его мертвой матери. Потом я накрыла окровавленный труп женщины одеялами и подняла свою сумку. Мы пошли вниз.

В доме не осталось ни одной живой души. Кухарка явно сбежала, причем на повозке. Я испытывала сильный гнев на нее за то, что она покинула свою хозяйку и еще не рожденное дитя, а также за то, что привезла нас в охваченный чумой дом. При этом я понимала, что она, вероятно, была доброй женщиной, а столь дурной поступок был продиктован страхом. По крайней мере, она позаботилась о хозяйских детях и доставила к умирающей хозяйке повитух, полагая, что те позаботятся о новорожденном. Возможно, она даже надеялась на то, что у знахарки найдутся травы, которые смогут спасти ее хозяйку.

Назад Дальше