При Димке я не курила. А вот оставшись одна – да, бывало. Стыдно было… Ведь слово ему давала. Ну да ладно. Что говорить… Когда в душе чернота… Это немножко спасало. Или мне так казалось – не знаю. Но пачку сигарет я носила в сумке всегда. То детишки мои, ученички, доконают. То начальство разнервирует. То какая-нибудь мамашка поскандалит и кровушки напьется.
Я закурила и огляделась по сторонам. Начало июня, жарко. У палисадников облака сирени – белой, розовой, темно-сиреневой. А пахнет как!.. Детством моим. Раньше я любила начало лета, когда все просыпается, все оживает. По пыльной дороге летит тополиный пух – вьется, кружится, клубится, где-то сбивается в кучки и издали походит на снег.
Жужжит толстый шмель, пристраиваясь на бледно-розовую, ломкую кисть иван-чая.
Тишина и благодать. Вспоминаю, как уходила в жару на сеновал – подремать. Как бы готовиться к школьным экзаменам. Наберу с собой учебников, сушек похрустеть и кружку домашнего кваса – белого, кислого, мутного. У бабы он получался отменно. У нее даже в схоронках хранился древний, засохший изюм – она бросала его в бидон с квасом. Сморщенный, почти черный и мелкий изюм в квасе разбухал, увеличивался в несколько раз, становился гладким и налитым. Я любила вылавливать его пальцами и сосать, как конфету.
На сеновале было душно. В узенькое оконце пробивались солнечные лучи, и многолетняя пыль кружилась на солнце, как крошечные, сказочные балерины в медленном танце.
Учить параграфы было неохота. Я потихоньку отхлебывала из алюминиевой помятой кружки квас и закрывала глаза.
О чем я мечтала? Об этом я не сказала бы никому. Даже бабе. Это было только мое, сокровенное. Самое главное и стыдное.
Я мечтала о… маме. Нет, не о Полине Сергеевне! Она и это чудесное слово никогда не вставали рядом. Я придумала себе ужасно дурацкую и нелепую историю. И в ней Полина Сергеевна не была моей матерью. Моей настоящей, кровной матерью была… Совсем другая женщина.
Двоюродная сестра Полины Сергеевны – Аня, Анюта.
Анино фото (в отличие от фотографии Полины Сергеевны) висело у нас на стене. Аня была дочерью бабиного брата Ивана, погибшего в сорок четвертом. Бабиного любимого младшего брата.
Анечка была красавицей – высокой, тоненькой, синеглазой. С длинной, до пояса, пшеничной косой. Аня была смешливой. Певуньей была. Аню обожали все деревенские – бабы, старики, дети.
Но была она сердечницей – баба рассказывала, что иногда Анечка бледнела, опухала и даже падала в обморок. Лечиться она не хотела. «Сколько дадено, столько и проживу!» – говорила она.
Замуж не собиралась – кому нужна больная жена? Потратит жених деньги на свадьбу и… Через полгода я окочурюсь? И детей мне рожать нельзя – все ж это знают!
Все знали, а все равно к Анечке сватались. А она всем отказывала.
Однажды баба сказала, что короткий роман у Анечки все-таки был. С каким-то партийным начальником. Приехал тот с проверкой или с комиссией и влюбился в нашу девочку не на шутку.
Любились они – так говорила баба – всего-то пару недель. Важный начальник задержался в инспекциях по близлежащим селам и каждый вечер возвращался к зазнобе. А потом уехал – звали дела и семья. Семье его, кстати, незамедлительно капнули, и оскорбленная женушка раздула страшный скандал, объявив, что шлюху эту со света сживет.
Начальник, в глубокой печали и тревоге за любимую, поехал к ней и посоветовал уехать подальше – хотя бы на время.
Анечка уезжать отказывалась, мотала головой и говорила, что ревнивой жены не боится.
И тогда, видя, что этим ее не проймешь, начальник соврал: дескать, а давай убежим вместе? Ну, сначала уедешь ты, а потом подъеду и я. Как в песне поется: «И чтоб никто не догадался…»
Наивная Аня поверила. От счастья заплакала хрустальными и чистыми слезами и дала возлюбленному согласие.
И еще – ну, раз уж так вышло! – призналась ему в своей беременности.
Тот совсем было пал духом, но Анечка не расстроилась – все складывалось на редкость удачно.
Быстро собравшись, через пару дней она уехала. Денег он ей дал и договорились, что как только сможет – главное, кстати, не семья, а парторганизация! – он сразу же телеграфирует ей на главпочтамт городка К., выбранного ими для счастливого проживания. Ну и наступит их счастье.
Дальше все было странно: начальник так и не развелся, никуда не уехал и жил себе прежней, знакомой и размеренной жизнью.
А девочка наша просто пропала: что с ней случилось – никто не узнал. Ни ответа, ни привета. Уехал человек и пропал навсегда. Вот как бывает…
И в розыск подавали, и к начальнику в город ездили. Но он ходоков не принял – дескать, дел много. А когда его подкараулили на улице, у блестящей черной машины, он отшатнулся как от прокаженного больного и прошептал белыми губами: какая Анна Ивановна? Не знаю такой!
Вот я и придумала себе историю: дескать, я – дочка Анечки и того партийного босса. Родила меня Анечка и тайком привезла в родную деревню. Почему? Да понятно: как поднять одной ребеночка? Да еще и в незнакомом месте! А ехать домой было стыдно – позор все-таки. Позор и обман.
Так вот, привезла меня мамочка бабе Мане и – в путь. Потому что там, в Сибири, у нее сложилась большая карьера – стала наша Анечка… Например, главврачом!
Тут я вздыхала. Потому что хотелось мне придумать самую важную для Анечки должность. Да вот понимала я в этом не много.
А сестра Полина замужем и бездетная. Вот и записали ребеночка на нее – с ее же согласия.
От этих мыслей мне становилось так хорошо и счастливо, что я засыпала.
И не понимала я, что этими своими фантазиями я… Подспудно пытаюсь оправдать Полину Сергеевну – дескать, не кровная дочь, и тогда ее нелюбовь всем понятна.
Так мне было определенно легче.
А что стало с Анечкой – мы так и не узнали. Жива ли она? Наверное, нет…
Наконец я подхожу к своему дому. Калитка раскрыта и болтается на нижней петле. Я машинально приподнимаю ее и надеваю на верхнюю петлю.
Дверь в сени тоже открыта. Я захожу. В сенях стоят черные резиновые сапоги с комьями налипшей глины. Баба учила меня мыть сапоги сразу – пока грязь не превратится в цемент. Глина у нас в деревне злая, застынет – молотком не отобьешь.
Я открываю дверь в комнату и слышу, как громко работает радио. Оттуда несутся дикие звуки безумного рэпа – как колотушкой по голове: бум! бум! бум!..
Я зажмуриваюсь и вхожу. Окна раскрыты и под потолком вьется стайка мелких назойливых мушек.
Баба Маня всегда с ними боролась – вешала клейкую ленту, ставила ловушки с сахарной водой.
Полина Сергеевна лежит на бабином диванчике и храпит.
На ней бабина ночная рубашка – голубая, в синих букетиках.
Возле диванчика ссаное ведро – полное наполовину. Естественно, запах.
Я хватаю ведро и тащу его на крыльцо.
Когда возвращаюсь, она уже сидит на диване и хлопает глазами.
– Ой! – удивляется она. – Ты приехала, Лидочка?
Я не отвечаю – злюсь.
– Чего ссанье не выносишь? Не задохнулась еще?
Она всхлипывает и оправдывается. Бормочет, что нету сил.
– Иногда заходит соседка, Нина Разводова, приносит молоко и хлеб и заодно выносит горшок.
Я молчу и разбираю рюкзак – хлопаю на стол печенье, вафли, рассыпной чай, пару банок с консервами, пакетик соевых батончиков и мороженую треску – все, что мне удалось достать перед выходными. С продуктами тогда было плохо.
– Есть будешь? – спрашиваю я.
Она отказывается:
– Нет, дочура. Совсем нет аппетита. Пью только молоко.
Меня заливает жаром. Точнее, обдает кипятком. Ошпаривает всю – с пяток до корней волос – от слова «дочура». Его я слышу, по-моему, впервые. Впервые в жизни! Впервые за свои двадцать с небольшим лет.
«Дочура»… Я не могу двинуться, не могу обернуться, посмотреть на нее.
Я застыла, как жена Лота. Окаменела.
Баба Маня звала меня «доча». Но это было совсем другое.
Дочернее чувство – броситься к ней, обнять ее и пожалеть, слиться с ней телом, почувствовать ее худые плечи, тонкие руки, услышать ее запах – всего этого у меня не было. Не промелькнуло даже секундой, мгновением – нет.
А что было? Да ничего! Оторопь моя через пару минут прошла, я «расколдовалась», отмерла, кровь отступила от моего лица и я… Вернулась к себе.
– А чего одно молоко хлестать? – грубо бросила я. – Поешь вот… – я задумалась. – Рыбу, хочешь, сварю?
Мотает головой:
– Нет, Лидка. Не лезет. Вот чаю, может быть?.. Только нету его. Кончился чай.
Я громко вздыхаю, ставлю чайник и завариваю крепкий чай. Чай плохой, пахнет прелой соломой, а цвета густого, темно-коричневого, словно обещает терпкий вкус. Но он и на вкус трава травой. Эх, достать бы индийского, «Три слона»! Вот это чай, а не мура какая-то…
На блюдце кладу лимон, нарезанный дольками, вафли, печенье.
Полина, заметив мои приготовления, оживает и присаживается. Вижу, что дается ей это с трудом. Но помочь не спешу. Делаю вид, что не замечаю.
Наконец, усаживается и отхлебывает из чашки.
– Ох, как вкусно, Лидок! Сто лет не пила!..
– Печенье ешь, – строго говорю я.
Она пугается и поспешно кивает. Хватает печеньку и размачивает ее в кружке. Печенька распадается и тонет в стакане.
Полина пытается выловить ее и с опаской поглядывает в мою сторону.
Я молча протягиваю чайную ложку.
После чая я вывожу ее на улицу – точнее, почти выношу. Она болтается на моей спине, обхватив шею руками.
Несу ее как полупустой мешок.
Усаживаю на стул под рябиной.
Рябину баба Маня хотела спилить – у нее, женщины деревенской, пережившей и голод, и холод, отношение к природе было потребительское: расти должно только то, что приносит пользу. От чего есть толк. Что можно съесть или использовать.
Рябинка росла вместе со мной. Из ее зеленых ягод я варила кукольные супы. Из красных и спелых я мечтала сварить варенье. Баба Маня не давала: вот еще! Сахар переводить на это говно!
– А вдруг будет вкусно? – канючила я. – Вдруг не горько будет?
Ну и достала я ее, и баба моя в сердцах плюнула:
– Ну и вари, дура упрямая!
И швырнула мне пакетик с сахаром.
Сахара там было с полкило. А сколько нужно ягод? Я не знала. А вдруг сделаю что-то не так и варенье испорчу? А если нет – докажу бабе, кто упрямый баран, а кто нет!
И побежала я к соседке, бабе Паше. Спросить, сколько класть сахара в варенье.
Баба Паша, полуглухая и полуслепая, ни черта не поняла:
– Да сыпь весь, Лидка! – сказала она. – Чем слаще, тем вкуснее будет!
Ну и бросила я ягоды в кастрюльку, бухнула туда сахар и налила воды – так всегда делала бабушка.
Баба Маня в процесс не вмешивалась – даже не подошла.
Закипело мое варенье, помешала я его, сняла пену – так тоже делала баба – и, подув на ложку, осторожно лизнула.
Какая же это была горечь! Просто непереносимая, отвратительная и мерзкая горечь! Отрава!
Я увидела в окно, что баба возится в огороде. Быстро вылила «варенье» в туалет за домом и, бросив кастрюлю в крапиву у забора, побежала на улицу.
Вечером сели пить чай. Баба Маня – ни слова.
Пошарила в буфете, поохала, вытащила старые сухари и обернулась на меня:
– Ой, доча! А где же варенье? Ну, давай на стол! На сухари покладем и все веселее!
Глаза хитрые и веселые, что редко бывало.
– А нету его, – беспечно отвечаю я и отвожу глаза.
– Невкусно получилось? – притворно охает баба.
– Вкусно, – пожимаю я плечами, – только я его… – тут я задумываюсь – Мишке Котенкову снесла! На угощенье!
– Бедный Мишка… – качала головой моя баба. – Ох, выжил бы только!
Я чай допила и собралась спать.
А баба строго сказала мне вслед:
– Завтра кастрюлю отмой! Слышь, Лидка? Достань из травы и отмой!
Но все-таки рябинку свою я отстояла. По осени любила смотреть в окно на красные гроздья. И ставила ветки с ягодами в вазу на стол. Была у нас одна вазочка – синего стекла. Баба говорила, что папаша мой Полине Сергеевне на день рождения подарил.
* * *Полина Сергеевна сидела на стуле и плакала:
– Как на улице-то хорошо! А в избе душно…
– Ага, – сквозь зубы шиплю, – ты б еще полгода ведро не выносила и постель не меняла!
Она молчит. Глаза закрыла, голову свесила – дремлет.
Ну а я в дом. Убралась, полы перемыла, мебель перетерла. Постельное ей поменяла. Нагрела воды и вымыла ее прямо в тазу – до бани она не дойдет. Да и какая баня – ее ж надо топить.
Ну вроде все? Дела переделаны. Можно ехать домой?
В кровати на чистом белье она снова тут же уснула. Но мне показалось, что выглядела она получше – порозовела, слегка обветрилась. Посвежела. Уснула с улыбкой.
Я вышла на улицу и задумалась: уезжаю, обязательства выполнила. В смысле, Димкину просьбу. Ну, не просьбу – наставление. Сказано – сделано. Все чин чинарем. А на душе у меня было погано… Отвратительно было, по правде сказать. Остаться? Да что значит остаться? Остаться на сколько? Навсегда? На следующий день? А что он изменит? Нет, Лида! Езжай-ка ты домой! К родному мужу. К своей семье. А Полина Сергеевна, твоя, так сказать, мамаша, пусть уж как-нибудь! Сама. Сама строила свою жизнь, сама ею распоряжалась. И вот сейчас распорядись! А то как-то… Нечестно. Жила как хотела и плевала на всех. А сейчас ждешь любви и ухода? Сочувствия ждешь? Ээ-э, нет! Не выйдет ничего у тебя, дорогая Полина Сергеевна! Мало ты мою жизнь покорежила? Добавить хочешь? Не выйдет! Я только сейчас человеком себя почувствовала. А не загнанной, полудохлой крысой, брошенной мамкой родной. И поломать тебе мою жизнь я не позволю, слышишь?
Заболела? Ну что ж, бывает. До больнички могу довести. А там уж – как знаешь! Как выйдет, Полина Сергеевна! Все в Божьих десницах!
Как распорядится – не обессудь – и особенно хорошего не жди.
Не заслужила.
Димка ждал моего отчета – смотрел пристально и внимательно. А я медленно разделась, сделала себе бутерброд и налила чаю.
Молчу. И он молчит. А я баба вредная, все время тяну. И он не выдержал:
– Как там мама твоя?
– Кто? – переспросила я. – Аааа! В смысле, Полина Сергеевна?
И широко зевнула.
– Да ничего. Болеет…
И пошла разбирать диван.
– И? – спросил муж. – А подробности? Что там и как?
Я обернулась:
– Какие подробности, Дим? Ну, отвезла продукты. Поменяла постельное. Выкупала ее. Прибралась в доме – грязь такая была!.. – Я снова зевнула, демонстрируя свое равнодушие. – Да! Погулять ее вывела, под рябинку, в сад.
Я сняла халат, нижнее белье и легла. Спала я с краю. Димка у стенки. Обычно он ложился позднее меня – был он любителем посидеть допоздна, почаевничать и почитать газетку.
А тут разделся, лег на свое место у стенки и отвернулся.
Не спит. А я уже стала проваливаться. И тут слышу:
– Лида! А как там она… ну, вообще? В смысле – чувствует себя, выглядит? И что делать дальше, а, Лид?
Я резко обернулась к нему:
– Как чувствует себя? Как выглядит? Да паршиво чувствует и отвратительно выглядит! Болеет она, Дима! Тяжелая болезнь у нее. Рак, понимаешь? А раком легко не болеют. А что дальше, Дим? В каком смысле? Прости, не поняла! Ну, буду ездить раз в неделю. Мыть ее, прибираться. Пожрать привезу.
– Лида! – Он сел на кровати. – Ты что говоришь, Лида? Какое «раз в неделю»? Какое «прибраться и пожрать привезти»? Человек ведь смертельно болен! И сколько ей осталось? С таким-то диагнозом! А ты – «раз в неделю»! Странно все это слышать, Лида.
Дима громко вздохнул и встал с кровати. Открыл форточку, чиркнула спичка и зажегся огонек сигареты.
Димка давно не курил – только в момент сильного душевного волнения.
Я подошла к нему, забрала сигарету и выкинула в окно.
Потом посмотрела в глаза:
– Димочка, миленький! Что же такое выходит? Мы с тобой и из-за… этой? Цапаться будем? Ссориться? Ругаться и не разговаривать? Ты что, мой хороший? Она ведь… – тут я замолчала. – Она ведь, Дим… Мне всю жизнь исковеркала. Детство все… сирота при живой матери, а? Я же все годы златые проплакала! Ждала ее как. Скучала. На дорогу бегала, автобусы караулила. А она… Да ты же все знаешь! И теперь, после всего этого, ты предлагаешь мне?..
Я не договорила – Дима меня перебил:
– Что я тебе предлагаю? Что-то невозможное? Отказаться от чего-то важного, главного? Поступиться принципами? Я предлагаю тебе сделать человеческими последние дни твоей матери! Все! Вынести за ней горшок, поднести чашку с чаем, почистить яблоко. Поменять мокрую простыню. Дать лекарство. Это много, Лида? Ты мне ответь! Ведь помогают даже чужим, малознакомым людям! А тут – твоя мать! Я вот не пойму, уж ты извини, что это у тебя? Бездушие такое, черствость или жестокость? Странная ты женщина, Лида!.. Вот живу с тобой и никак тебя не пойму: какая ты? Хорошая или?..
Я отпрянула от него и усмехнулась:
– Жестокость и бездушие? Черствость, говоришь? Все правильно, Дима! Только ты еще добавь обиду, злость и тоску мою вечную! Стыд перед всеми – мать ускакала и нас бросила, как щенков беспородных, в канаву. Злая, говоришь? А если и так? Что ты, теперь бросишь меня?
– А жалость, Лида? Что, нет совсем? Даже на донышке?
Я мотнула головой:
– Нету, Дим. Вот совсем нет! Что, удивлен?
Он долго молчал. А потом ответил хриплым голосом:
– Удивлен, говоришь? Ну да. И это тоже. Но… Больше всего меня пугает то… что мне с тобой страшно, Лида!
С того самого дня отношения наши совсем разладились. Димка перестал смотреть мне в глаза. Перестал есть дома. Приходил поздно. А по выходным брал рюкзак и уходил. Куда? Я не знала. Но и не спрашивала – гордая ведь.
А на сердце было погано. Паршиво было в душе. Очень страдала я, очень. Господи, если Димка уйдет от меня! Я жить не буду…
Постепенно гордыня моя успокоилась, и я включила мозги. Нееет, мои дорогие! Просто так Димку я вам не отдам – в смысле вам, обстоятельствам.
Надо быть умной, Лида, – говорила я себе – умной и мудрой. Молодых женщин и девчонок полно. А хороших мужчин – маловато. А мне ведь так повезло! Димка мой – непьющий, не хам. С мужиками во дворе козла не забивает. По воскресеньям в подворотне не пьет. Зарплату – домой. Рубля не возьмет. И вот такого мужика я из-за своей гордыни? Откажусь от него? Да никогда и ни за что!