Завтрака и ужина у нас нет. На завтрак — сборы в школу, на ужин — уроки.
Её стрессы касаются в общем и целом только здоровья детей — а они, слава богу, всерьёз не огорчали нас в последние пятнадцать лет. Женщина, пытающаяся нагнать свою судьбу, переживает куда больше. Они ещё и курят очень часто. Очень часто и очень много. Мать четырёх детей не может себе позволить таких вольностей, сами понимаете.
Её жизненный график строг, как офицерская форма, — моя любимая стремится сделать все дела к 21:00 и немедленно лечь спать, потому что в 6:30 у неё подъём.
График удаётся выдержать не всегда, но тем не менее.
Ничего не держит человека в должном тонусе так хорошо, как постоянство, смирение и дисциплина.
Наконец, мы любим друг друга.
Во всех смыслах.
Любим и работаем над собою, а также друг над другом.
Да-да-да, осознавая, что любовь — это не дар, а труд, и ещё какой труд: непрестанный, ежедневный, послаблений не предполагающий.
Впрочем, моя любовь даётся мне гораздо проще — она же красивая, моя жена. Красивая и молодая. Этот мой многодетный, коротко стриженный подросток, брюнетка со вполне себе престижными формами.
…ещё её однажды приняли за мою дочь.
Хотя я вроде тоже нормально выгляжу.
Надо, наверное, поменьше ходить с друзьями в модные московские заведения.
Убить в себе актёра
Все мы смотрим кино и любим читать всякие глупости про артистов. Вроде давно уже понятно, что ничего такого необычайного не прочитаем, а всё равно тянет.
Одновременно с этим каждый второй из нас уверен, что работа артиста — сущая ерунда, и хлеб свой они едят едва ли не даром.
Если вы вдруг в этом не уверены, то вы тогда каждый первый, а второй — это как раз я.
По крайней мере, до недавнего времени я именно так и думал: актёрская жизнь — это поедание сливок, бесконечные фотосессии и раздача интервью, полных многозначительных банальностей.
Ладно там ещё театр — это куда ни шло: во-первых, в театре надо запоминать огромный текст, во-вторых, такая толпа на тебя смотрит, и если ошибёшься — все заметят, позорище какое!
Другое дело — кино.
Текст можно выучить за десять минут перед сценой, а облажаться совсем не страшно — ну, режиссёр обругает, а вообще на съёмочной площадке все свои, так что пожурят и простят.
В кино я попал совершенно случайно. Мне уже несколько раз предлагали что-то там сыграть, но, прекрасно зная, что никакой природной склонности у меня к лицедейству нет, я немедленно и без раздумий отказывался.
Когда позвонили в очередной раз, и потом ещё несколько раз (я всё не брал трубку), мы с детьми, женою и большой собакой находились в деревне.
Чтоб поговорить по телефону, который в тех местах обычно еле ловит, мне пришлось встать из-за обеденного стола, выйти на улицу и пройти до ближайшего, самого крупного в деревне столба — мобильный более-менее включался только там.
— Чего хотим? — спросил я у телефона, перенабрав.
Мне вкратце изложили суть дела: снимается сериал, хотели бы меня видеть в одной из ролей.
— Да ну, нет, — отмахнулся я.
— Вы всё-таки подумайте, — сказали мне, но я уже отключился.
Вернулся за стол, жена спрашивает:
— Чего там?
— Да вот опять в кино предлагали сниматься.
Тут и возникли непредвиденные факторы. Дело в том, что, когда мне предлагали сниматься в прошлый раз, дети мои были ещё не столь взрослы и убедительны, мало того, возможно, их было на одного-двух меньше.
А тут все четыре как закричат:
— Папа, снимись в кино!
Почему-то им показалось это очень нужным и важным.
Я опять отмахнулся, но они не отставали.
За обедом не отставали, за ужином, и на следующее утро тоже.
Жена почему-то их поддержала, хотя она как раз больше, чем кто-либо другой, охраняет меня от легкомысленных поступков.
Отступать было некуда, близким я не отказываю.
В общем, когда мне позвонили в следующий раз, я сказал: ок, выезжаю.
Сценарий прочитал уже в поезде, да и то — лишь свои сцены. Там сериал на двадцать серий, про бандитов и правоохранителей, я шесть лет работал в этих сферах, мне уже не очень интересно про такое читать.
Обсудили с режиссёром детали, подписали с директором договор, и через две недели я объявился на съёмочной площадке.
Стою, озираюсь. Повторяю про себя текст.
Не скажу, что я был очень напуган, но некоторый мандраж всё-таки почувствовал. Народу вокруг оказалось чуть больше, чем я ожидал, к тому же в моём вагончике переодевались всякие знаменитые артисты, чьих имён я, естественно, не помнил — зато видел их лица в разных журналах и цветных газетах.
На улице была осень, и всех кормили кашей с тушёнкой из пластиковых тарелок.
Медленно вылуплялось на свет хмурое утро.
Как всякий неофит, я думал, что кино снимают подряд — в той же последовательности, что его видят зрители на экране, — давая артисту возможность вжиться в шкуру героя, свыкнуться с ней, стерпеться. Чтоб когда этого героя, к примеру, решат убить, он натурально о своей новой шкуре переживал и в сцене смертоубийства как следует страдал и терзался.
Не тут-то было.
Съёмки начались с последней моей сцены.
В этой сцене меня как раз убивали.
Мало того, что я был морально не совсем готов к новой работе, тут сразу ещё и погибай.
В 9 утра меня начали убивать.
Сцена, в общем, была следующей: я стою на улице с мальчишкой, который по ходу сюжета стал моим другом. Но это по ходу сюжета, а так я его вообще не знаю. Меня окликают двое негодяев и тут же начинают в меня стрелять из пистолетов.
Моей задачей было схватить пацана и бросить его в безопасное место, за машину, самому одновременно получить пулю в спину, — чтобы у меня на спине «взорвался» выстрел, мне привязали на грудь нехитрое устройство, а я должен был, эффектно и быстро повернувшись к камере спиною, нажать на специальную кнопку, — после чего упасть на капот автомобиля, скатиться вниз, обнять мальчика, произнести предсмертный монолог и благородно отойти в мир иной.
…И вот началось.
Услышал, как меня окликают. Схватил и бросил пацана. Выстрелы — нажимаю на кнопку. Падаю на капот, чёрт, больно. Скатываюсь, обнимаю пацана. Произношу монолог. Покидаю бренный мир под прицелом камеры.
Дубль два. Камера. Мотор.
Услышал, как меня окликают. Схватил и бросил пацана. Выстрелы — нажимаю на кнопку. Падаю на капот, скатываюсь вниз, чёрт, это действительно больно. Переворачиваюсь, ой, опять больно, обнимаю пацана. Произношу монолог, стараясь не смотреть ни на пацана, ни на камеры, ни на режиссёра. Покидаю бренный мир.
Дубль три.
Дубль пять.
Дубль семь.
На ногах у меня наколенники, на руках налокотники — но они не спасают, падать с машины на асфальт неизменно больно, и я весь постепенно покрываюсь синяками и ссадинами.
Всякий раз специально обученные девушки наливают мне в рот какой-то розовой жидкости и просят, чтоб я её не пил — во время предсмертного монолога она должна у меня выливаться струйкой изо рта, типа это кровь.
И вот я с сиропом во рту, падаю, жму на кнопку, переворачиваюсь, обнимаю мальчика, говорю… чёрт, опять не течёт этот сироп… Отплёвываюсь, как чахоточный, всем чем могу.
Ещё три дубля. Насколько я понимаю, проблема вовсе не во мне — просто сцену нужно снять с трёх разных ракурсов, к тому же периодически кто-то не вовремя появляется в кадре, или не работает нужный свет, или происходит ещё что-то, мне непонятное, но падать, нажимать на кнопку и произносить в пятнадцатый раз предсмертный монолог, пуская сироп, тихо подрагивая ногами, приходится всё равно мне.
Наскоро пообедав — селёдка под шубой и голубцы носили неистребимый вкус сиропа, — мы приступаем к продолжению рабочего дня.
Я ещё несколько раз был убит и столько же раз попрощался с плачущим мальчиком. Мальчику тоже было не очень хорошо, потому что я бросал его всякий раз всё злее, и, подозреваю, в каждом дубле он жалел о моей безвременной погибели всё меньше.
Часам к девяти вечера я твёрдо решил, что ненавижу эту работу и считаю всех артистов людьми запутавшимися и несчастными.
«Может быть, стоит дать объявление “Переучиваю артистов в писатели?”», — размышлял я, готовясь к очередному акту изобретательного издевательства.
«Приеду — детей выпорю, — обещал я себе твёрдо и остервенело. — Ни разу в жизни не порол, а тут выпорю. И жену…»
От моих размышлений меня всякий раз отвлекал режиссёр, симпатичный парень, по внешнему виду которого вовсе нельзя было предположить изощрённого и хорошо скрытого жестокосердия.
О, этот мир кино.
О, этот ужасный мир кино.
Спасли меня ассистенты режиссёра — милые барышни в многочисленных шарфах и вязаных шапочках, разодетые каждая в два-три пуховика, Видимо, морозная осень и целый рабочий день на свежем воздухе вынуждали их иметь подобные наряды — но поначалу я принял их за массовку бомжей.
— Захару пора на поезд, — услышал я их ангельские голоса в начале двенадцатого.
Подступала мрачная осенняя полночь.
Режиссёр не реагировал, придирчиво отсматривая очередной дубль в открытой палатке неподалёку. Что-то его опять явно не устраивало.
— Захару пора на поезд, он опоздает, — ещё раз повторили мои ангелы в пуховиках.
— Да-да… — сказал режиссёр неопределённо, вглядываясь в мою очередную попытку умереть с сиропом на устах.
— Осталось меньше часа, — сказали в который раз мои ангелы.
Я тихо подкрался и стоял у режиссёра за спиною, облизываясь, как вампир.
— Захар, спасибо! — сказал режиссёр, поднимаясь. — На сегодня всё!
Ах, с каким чувством я бежал со съёмочной площадки.
Ох, как нервно спал я на своей верхней полке.
Эх, сколько воды я выпил, чтоб истребить вкус сиропа.
Боже мой, как я смотрел на детей и жену, когда вошёл в свой дом!
…Но их заинтересованность в моей работе была столь огромна и горяча, что я решил отложить порку на потом.
Через неделю я сам забыл о своих страданиях и отправился на очередной съёмочный день в столицу в приподнятом настроении.
Съёмочных дней оставалось ещё двенадцать.
В этом фильме я играл плохого человека, который всех убивает.
Так что все остальные съёмочные дни мне было гораздо легче — я стрелял в других актёров, а не они в меня.
«А неплохая, в сущности, работа», — думал я, расстреливая в последний съёмочный день целую автомобильную колонну.
Шёл первый снег, падали и кувыркались машины, актёры грели руки о термосы с чаем, надевали защитные костюмы и подставляли языки под розовый сироп. Им было противно, холодно и муторно.
С тихой улыбкой я заряжал холостыми свою снайперскую винтовку.
Война творцам Во мху и в паутине
Общаясь с коллегами, у которых не очень сложилась творческая судьба, узнаю́ много нового, необычного.
Говорить об этом нельзя, но мы будем.
— Дмитрий Быков получил «Национальный бестселлер» и раздал половину денег тем людям, которые помогли ему её получить, — сообщают мне, и тут же спрашивают: — Ты не поможешь мне решить этот вопрос? Скажи там кому надо: я раздам вообще всю премию.
Я молчу и таинственно улыбаюсь.
Я так привык слышать подобное, что уже только молчу и улыбаюсь. Не орать же.
— Мы все знаем, что Алексей Иванов — это издательский проект, — сообщает мне сразу целая группа писателей. — Если бы не его раскрутка — ничего бы не было: он пустое место.
По-прежнему таинственно улыбаюсь и молчу.
Нет бы сказать: «Идиоты, идите и заройтесь в навоз, чтоб вас никто не слышал больше».
— Везде свои да наши, — говорят мне. — Свои двигают своих, нормальным людям туда нет хода.
Потом смотрят на меня и милостиво добавляют:
— А про тебя отдельный разговор. Думаешь, мы не знаем?.. — и тихо смеются, и пихают меня в бок.
Синяк уже на боку.
Что-то они такое знают.
Были времена, когда я пытался спорить. Казалось, что объяснить реальное положение дел очень просто.
— Понимаете, — говорил я, — самое большое количество престижных премий получил на сегодняшний день писатель Михаил Шишкин. Я его немного знаю. Дело в том, что он не имеет и никогда не имел никаких особых знакомств в литературной среде. Шишкин живёт то в Швейцарии, то ещё где-то, вообще не ввязываясь в литературную жизнь России. Приезжает, забирает премию и отбывает. Всё объясняется элементарно: он неплохо пишет, умеет.
Мои оппоненты, как правило, не знают, кто такой Михаил Шишкин, им сложно со мной спорить.
— Понимаете, — посвящал я своих знакомых в таинственное и мрачное закулисье русской литературы, — координатор премии «Национальный бестселлер» Виктор Топоров не очень любил Дмитрия Быкова. В свою очередь, Дмитрий Быков отвечал ему взаимностью. Проще говоря, они друг друга ненавидели. У Быкова не было никаких тайных возможностей завладеть этой премией, равно как всеми остальными премиями на свете. Это крайне сложно, если не сказать — невозможно — чисто технически. И тем более Быкову незачем заниматься этой ерундой. Мало того, вовсе не секрет, что Топоров был всякий раз ужасно раздражён, что придуманную им премию получал Быков. Но ничего не мог с этим поделать.
Люди, слушающие меня, смеются. Они знают, как это бывает, и не хотят, чтоб я держал их за дураков. Они не дураки.
— Понимаете, — прибегал я к последнему доводу. — Алексей Иванов — прекрасный писатель, он написал несколько литературных шедевров.
На меня уже не смотрят. Во мне разочарованы.
— Никакие литературные стратегии не способны привить интерес к сочинениям плохого писателя — если речь идёт про более-менее серьёзную литературу, — продолжал нудить я. — Мне известны несколько очень богатых людей, которые, заработав все деньги на свете, начинали писать прозу. Выход своих сочинений они обставляли пышно, как юбилей любимой мамы: реклама на радио, бегущая строка в общественном транспорте, стикеры в метро, хвалебные развороты в самых тиражных печатных изданиях, и т. д., и т. п.
Итог озадачивал: продано десять тысяч экземпляров первой книги, второй — пять тысяч, третьей — одна тысяча.
Подобных казусов — множество.
Обратных примеров — нет.
Любовь к Виктору Пелевину — народная, искренняя, её не надуешь, как воздушный шарик. Любовь к Людмиле Улицкой — искренняя, и тоже, в определённом смысле, народная, и уж точно никем не придуманная.
Мало того, литература — это не шоу-бизнес, здесь нет многомиллионных прибылей, и даже миллионные встречаются крайне редко. Тут нельзя поставить на кон золотую монету и получить мешок монет в качестве чистого кэша.
Так что издатели давно ни на кого не ставят, а тихо ждут, когда что-нибудь само прорастёт.
В литературе не так много легковерной публики, которую можно обмануть.
Огорчённые невниманием сочинители искренне верят, что читателям можно навязать любую ерунду. Слушайте, у нас в России серьёзную литературу читают считанные тысячи человек. Вы всерьёз считаете их идиотами? Но если они идиоты, которые покупаются на любую чушь, — зачем вам нужны такие читатели?
Оппоненты молчат и хитро улыбаются.
Да, чуть не забыл про самое главное! Все знают: литературу ещё в девяностые захватили люди заезжие и правят там свой бесовской бал.
— Э! — просил я своих собеседников. — Годы девяностые — в некотором смысле уже история. Но взгляните сегодня на новую литературную генерацию: Михаил Елизаров, Денис Гуцко, Роман Сенчин, Дмитрий Данилов, Сергей Шаргунов, Андрей Рубанов — всё русские ребята. Такие морды — смотреть страшно. Ни одного приличного интеллигентного лица. Есть ещё Ильдар Абузяров, он татарин, — ну то есть опять, считай, русский. И Герман Садулаев, чеченец. И Алиса Ганиева, дагестанка.
Имеется в наличии, чисто для разнообразия, Олег Зоберн, но он самый несчастный в этом поколении и самый обиженный. Вопреки здравому смыслу и тихим надеждам Зоберна, самый русофобский в мире «Русский Букер» достаётся то харьковскому молодчику Елизарову, то ростовскому казаку Гуцко. Что характерно: глава жюри, земля пухом, Василий Аксёнов отказался в своё время вручать премию Гуцко, потому что очень хотел отдать её своему другу Найману, а милейший Александр Кабаков пришёл в ужас от победы Елизарова, назвав его роман «фашистским трэшем».
Но даже такие титаны ничего не могли поделать с нашими чернозёмными самородками.
«Может, плохо знают молодых?» — думаю я кисло, разглядывая оппонентов.
— Ну, смотрите тогда на следующее поколение — пятидесятилетних! — восклицаю. — Чьи имена на слуху? Про Алексея Иванова уже говорили, ладно. А русского писателя-почвенника Алексея Варламова, кстати, лауреата «Большой книги», знаете? Такой, с бородой? А? Нет? А русского писателя-почвенника Олега Павлова, кстати, лауреата Букеровской премии, знаете? Тоже такой, с бородой? Опять нет? А ещё одного русского писателя, правда, без бороды, зато из Тульской области, — Александра Терехова?
Страшно молвить, но ведь и Виктор Пелевин — русский писатель. И, не бросайте в меня чугунком, Владимир Сорокин — не менее русский писатель.
Мы уж не говорим про Юрия Полякова.
В книжные магазины-то ходите, милые? И что, никого не увидели там, кроме Шендеровича?
…Есть, никто не спорит, и некоторая компанейщина, и клубы по интересам, и застарелая вражда, и премии для своих, и журналы для наших, и государственное осмысленное оглупление реально самого читающего в мире советского читателя, и прочее, и прочее.
Есть, наконец, собственная человеческая судьба, которая иной раз гнобит человека так, как никакие окололитературные твари не сумеют.
Но главная социальная проблема всё равно заключается в другом.
В России писателей теперь больше, чем читателей. С какого-то момента это перестало быть риторической фразой и превратилось в скучную статистику.