Я был уверен, что она заперлась изнутри. На внутренней ручке была такая защёлка, если её повернуть, то можно запереть дверь без всяких ключей. Я был уверен, что дверь заперта.
Я совсем не сильно толкнул дверь, просто чтобы убедиться, что дверь заперта. Но коричневое полированное дерево легко и бесшумно поплыло от моей руки. В комнате был полумрак, сквозь шторы почти не проникал солнечный свет. Через полуоткрытую дверь свет из коридора веером падал на середину комнаты. Прямо на середину ковра. И я увидел, что на ковре, прямо посередине комнаты, лежит она. В первую минуту я даже испугался. А потом понял, что она постелила себе почему-то прямо на полу, и теперь просто спит.
Я вошёл в комнату и тихо прикрыл за собой дверь. Даже не знаю, как я решился войти. Не помню. Наверное, я не решался, просто ничего не соображал. Как бывает во сне, когда всё происходит вроде бы с тобой, но всё-таки без твоей воли, без твоего вмешательства. Будто всё заранее предопределено, ты уже ничего не можешь изменить, только участвуешь. Да, было очень похоже на сон. Но я всё очень хорошо запомнил.
Я помню, что когда я закрыл дверь, то ещё какое-то время стоял неподвижно. В комнате было довольно темно, а я вошёл из освещённого коридора, вот и ждал, когда глаза привыкнут к полумраку. Может, это был просто предлог. Может, я ждал, не проснётся ли она сама. И что тогда сделает.
Глаза быстро привыкли. Первое, что я увидел, — это её туфли на очень высоких каблуках. Туфли не стояли, как положено, а валялись возле двери, довольно далеко друг от друга. Я наклонился, взял её туфли и аккуратно поставил их возле стены, рядом друг с другом. Потом заметил, что в одной туфельке лежат её серьги из чернёного серебра с тёмно-красными камнями. Вернее — даже с вишнёвыми. Я вынул серьги и тихо положил их на журнальный столик рядом с диваном. Я терпеть не могу всяческого беспорядка. Но тогда мне показалось очень забавным, что она сунула серьги в туфли, а туфли бросила, как попало, куда придётся.
Потом я увидел её тёмно-вишнёвое платье. Оно полулежало в кресле, как живое. Как экзотическая бабочка, из тех, которые никогда не залетают в наши широты. Платье тоже спало, раскинув крылья. Я тогда подумал: надо бы сжечь это платье. Эти крылья бабочки. Эту лягушачью кожу. Тогда она останется здесь навсегда. Не сможет превратиться опять в постороннюю, из чужого круга, — и останется навсегда. В какой-то момент я всерьёз в это поверил. Я подкрался к платью и дотронулся до него. Платье проснулось, отстранилось от моей руки, соскользнуло на сиденье кресла и опять уснуло. Платье чувствовало себя спокойно, потому что знало: она рядом.
Она была рядом, на полу, посередине ковра, тоже спала. Я обошёл ковёр, стараясь не наступать даже на его края, сел на пол рядом с диваном и стал на неё смотреть. Мама говорит, что нельзя смотреть на спящего человека, от этого спящему может присниться плохой сон. Тогда я не помнил, что об этом говорила мама. Я просто хотел увидеть, как она спит.
Она спала в странной позе: лежала на боку, уткнувшись носом в подушку с вышитым тигром, а руки и ноги были вытянуты вперёд, далеко высунулись из-под покрывала, ладони и ступни сложены вместе. Узкие розовые ладони и узкие розовые ступни. Только пальцы рук были слегка согнуты, а пальцы ног — слегка растопырены. Я заметил, что кожа на подошвах была совсем гладкая, такая гладкая кожа бывает у маленьких детей. И маленькие дети тоже иногда спят в такой позе. Я однажды был по работе в детском саду, как раз в тихий час попал. Заведующая через дверь показала мне спальню, чтобы я убедился, какие там условия. Тогда я видел, что некоторые дети вот так спят. Ещё котята в такой позе иногда спят. Свалятся на бок, вытянут перед собой лапы, сложат их все вместе — и спят.
Тогда мне это показалось очень смешным — то, как она спит.
Я обхватил ладонями все её лапы и сгрёб их в пучок. Её лапы были очень горячими, как утюг, и в каждой лапе бился сильный медленный пульс. Целый пучок сильных медленных пульсов. Я вдруг услышал, как стучит моё сердце — в три раза быстрее. Раз — вместе с её сердцем, потом быстро: два-три, потом опять вместе с её сердцем: раз! Раз — два-три, раз — два-три… В ритме вальса. Я крепко держал в своих ладонях пучок её горячих пульсов, слушал ритм вальса и тихо смеялся. Я тогда подумал: наверное, именно такое состояние называют счастьем. Я уже понимал, что сошёл с ума, но при этом был счастлив. Очень.
Она шевельнулась, потянула свои лапы из моих рук, втянула их под покрывало, перевернулась на спину и, не открывая глаз, хмуро спросила:
— Чайник закипел?
Я поднялся с пола, подошёл к окну, раздвинул шторы и сказал:
— Марк кофе сварил. Вставай, уже поздно. Вон солнце какое.
Солнце заливало всю комнату, освещало каждый уголок, каждую деталь, но ярче всего — её. Она лежала, крепко зажмурившись, и поэтому я впервые мог рассмотреть её как следует. Ничего особенного, если судить объективно, в ней не было. Худенькое скуластое лицо, небольшой прямой нос, губы, вырезанные, как лук Амура. И разноцветные волосы, опять растрёпанные, как у Гавроша. Волосы щекотали нос вышитому на подушке тигру, тигр улыбался. Я тогда так и подумал, всерьёз: тигр улыбается. Уже совсем сумасшедшим был.
Она открыла глаза, минуту смотрела на меня, сильно щурясь, потом так же хмуро сказала:
— Я кофе не пью.
Я сказал:
— Марк в деревню за молоком пошёл, сейчас принесёт.
Она сказала:
— Молоко я тоже не пью. И мне надеть нечего. Я вчера платье томатным соком облила, пришлось сполоснуть. Оно, конечно, не высохло ещё.
Я сказал:
— Ну, вот это как раз не проблема. Наденешь что-нибудь моё.
Она вдруг захохотала — звонко, заливисто, я никогда не слышал, чтобы она так смеялась. Я никогда не слышал, чтобы вообще кто-нибудь так смеялся. Очень естественно. Я тоже невольно засмеялся. И тигр, вышитый на подушке, смеялся и щурил жёлтые глаза. Она перестала смеяться, потёрла кулаками глаза, а я спросил:
— Ты почему смеялась?
Она сказала:
— Это я представила себя в вашем сером костюме, в белой рубашке и с бордовым галстуком. И в ботинках сорок четвёртого размера. И с кейсом.
Я вдруг тоже представил эту картину — и сам захохотал, как сумасшедший. От смеха даже сполз на пол, сидел под окном и хохотал, никак не мог остановиться. Она протянула руку в сторону, пошарила на кресле и надела на нос очки. Это были мамины очки, я их сразу узнал — одно стекло у очков было треснуто, одна дужка замотана синей изолентой. Значит, мама забыла свои очки здесь, когда приезжала наводить порядок.
Меня эти очки совсем доконали. Она с интересом смотрела на меня поверх этих очков с одним треснутым стеклом, и от этого мне было ещё смешнее. Я хохотал и хохотал, даже слёзы на глазах выступили и живот заболел. Настоящая истерика. А она совсем не смеялась, даже не улыбалась, так, чуть-чуть, как всегда. Наконец она сняла очки, сунула их опять на кресло и сказала:
— Антракт в программе. Ну, так я не поняла: чайник закипел? И во что мне одеться? Правда, что ли, в ваш серый костюм?
Я с трудом отдышался и сказал:
— Сейчас я спортивный костюм тебе принесу, он совсем маленький. А пока будешь одеваться, чайник поставлю.
Я поднялся, осторожно обошёл ковёр по периметру, стараясь не наступить даже на край, и пошёл за спортивным костюмом. Вернулся через минуту, её в комнате уже не было, наверное, в ванную пошла. На ковре лежала простыня и подушка с вышитым на ней тигром. Покрывала не было, покрывало она забрала с собой, наверное, завернулась в него вместо одежды. Я положил спортивный костюм на диван и прежде, чем уйти, потрогал её темно-вишнёвое платье, которое так и продолжало спать в кресле. Одно крыло у платья было ещё мокрое. Я тогда подумал: надо было повесить платье на «плечики», тогда оно успело бы высохнуть. Но мне нравилось, что оно не успело. Чем дольше она не влезет в свою лягушачью кожу, в это птичье оперение, в эту шкурку экзотической бабочки из тех, которые никогда не залетают в наши широты, тем дольше она будет со мной. Понятия не имею, что я тогда имел в виду. Скорее всего — ничего. Вряд ли я тогда был способен мыслить рационально. Если бы был способен мыслить, я бы хоть посмотрел, что за пачка документов у неё в сумочке. И что за документы на другую фамилию. Тогда, гаишнику на дороге, она говорила о каких-то документах на другую фамилию. Гаишник вообще внимания не обратил. Как будто ему каждый день предлагают посмотреть пачку документов на разные фамилии и выбрать то, что понравится. Я тогда тоже почему-то внимания не обратил, но я ведь не представитель власти. А потом я вспомнил про документы, но в сумку даже не заглянул. Даже не подумал об этом. Наверное, просто уже не был способен думать.
Я спустился вниз и первым делом поставил на плиту чайник. У меня был здесь запас хорошего чая, несколько разных сортов, понемножку, но очень хорошего. Даже совсем особенный был, с лепестками цветов жасмина. Тогда такой чай можно было достать по большому блату, и то не всегда получалось. Лилия сказала, что это её отцу из-за границы коробку привезли. Она немного отсыпала в кулёчек для меня, вот он с тех пор и лежал в кухонном шкафу. Я решил, что чай заваривать сам не буду. Во-первых, я же не знаю, какой она любит. Мама говорит, что делать для человека то, что ему совсем не нужно и, может, даже не нравится, — это медвежья услуга. Во-вторых, если чай заваривать при ней, то можно сказать: «Ты какой чай предпочитаешь? У меня есть четыре сорта». Вроде бы мелочь, но из таких мелочей и создаётся благоприятное впечатление о человеке. О его положении в обществе и возможностях.
Потом я подумал, что, кроме чая, должен быть ещё какой-нибудь завтрак, лёгкий и изысканный. Я стал смотреть в холодильнике, из чего можно приготовить лёгкий и изысканный завтрак, но так ничего и не придумал. Я даже растерялся. Всякой еды было много, но всё обыкновенное. Мне тогда даже копчёная колбаса и ветчина в банке показались слишком обыкновенными. Тут пришёл Марк с банкой молока и с кульком, свёрнутым из газеты. Марк вытряхнул из газеты на стол десятка полтора маленьких пупырчатых огурчиков и сказал:
— Смотри, что я нашёл! Извини, что без твоего разрешения. Но ты же не против?
Я удивился и спросил:
— А почему я должен быть против? И где ты их нашёл?
Марк противно захихикал себе под нос и сказал:
— У тебя на участке я их нашёл. Там целая грядка. Ну, ты буржуй! Даже не знаешь, что у тебя на даче растёт!
Я сказал:
— Наверное, мама сажала. Она тогда ещё не знала, что нам отсюда уезжать придётся.
Не знаю, как это у меня сорвалось. Мы с мамой даже друг с другом старались это не обсуждать. И с Лилией я старался на эту тему не говорить. Наверное, сглазить боялся. Но вообще-то и не хотелось.
А тут вдруг почему-то проболтался. Главное — Марку! У него такая профессиональная хватка, что если информацию за кончик ухватит — всё до конца вытащит. Ему любой мог рассказать всё, что знает, о чём догадывается и что во сне видел. Марк, конечно, в меня сразу вцепился. И, конечно, всё вытащил. Не знаю, как это получилось. Наверное, потому, что я уже совершенно сумасшедший был. Или потому, что невозможно всегда всё носить в себе и ни разу ни с кем не поделиться. Я ничем никогда ни с кем не делился, не было у меня такой пошлой привычки. Да мне и не с кем было делиться. Разве только с мамой. Но ведь и ей не всё можно рассказать.
А Марку я рассказал всё. Почти всё. О Лилии в общих чертах рассказал. О том, кто у неё отец. И о том, что мы с Лилией давно встречаемся, у Лилии серьезные намерения, и я тоже не против, мы уже многое обговорили. И что отец Лилии предвидит серьёзные трудности, он не хочет оставаться здесь, когда начнутся погромы иди даже война, а это обязательно начнётся, он всегда всё чувствует заранее, он на этот счёт никогда не ошибается. И что он уже готовится вывезти всю семью за границу, вполне законно, без материальных потерь. И что у меня тоже будет возможность попасть за границу, если я стану членом семьи. Ведь такого шанса больше никогда в жизни может не выпасть, это же ясно.
И ещё я рассказал, что Лилия выбила мне путёвку в Коктебель на июнь, вот почему я тогда с ним из-за отпуска ссорился — мне позарез был нужен отпуск в июне, мне нужно было поехать и познакомиться с родителями Лилии в непринуждённой обстановке. И ещё рассказал, почему отказался от путёвки. Сошёл с ума — и отказался. Потом, когда думал, что сумасшествие прошло, жалел, что отказался. Но оказалось, что сумасшествие не прошло, а я теперь не знаю, что делать. Через пару недель Лилия вернётся, с её родителями так и так знакомиться надо, и мама уже ищет солидного покупателя на дачу.
Я тогда чёрт знает что говорил, свалил всё в кучу. Потом вспоминать было неприятно. Во-первых, у меня такое правило: не выбалтывать лишнюю информацию. Марк, конечно, вредить бы мне не стал, но правила вообще нарушать не следует. Во-вторых, я всё равно не мог выразить словами то, что тогда чувствовал. Получалось, что вроде бы жалуюсь. Чего доброго, Марк жалеть меня вздумает. Была у него такая пошлая привычка — жалеть страдальцев. Я не хотел выглядеть страдальцем, это не мой стиль.
Но Марк сказал без всякого сочувствия:
— Экая ты орясина, братец.
Марк любит иногда ввернуть в речь простонародные словечки. Это неприятно. Достигший его положения человек должен следить за речью. Но тогда я даже не обиделся, я просто удивился и спроси:
— Почему?
Марк ни с того — ни с сего рассердился, даже закричал:
— Почему! А я откуда знаю — почему?! Наверное, родился таким! Чего ты ко мне прицепился? Совета хочешь? На тебе совет: иди и утопись. Страдалец! Шанс он не может упустить!
Я тоже закричал:
— Марк! Но ведь это действительно шанс! У меня такого шанса никогда больше не будет! Там совсем другие возможности, ты же лучше меня знаешь! Мы с Лилией уже договорились! Я обещал! Мне действительно нужен твой совет! Я схожу с ума! Я без неё умру!
Марк вдруг успокоился, посмотрел на меня с непонятным выражением и сказал:
— Не, ты не умрёшь. И с ума вряд ли сойдёшь. Если только временное помешательство… Ну, это ничего, ты этого даже не заметишь. Там медицина на высоте, тебя в момент подлечат, будешь как нормальный. Хотя какая тебе разница, по большому счёту?
Я тогда подумал, что уже устал от его странного чувства юмора, и сказал:
— Марк, мне не до шуток. Я не знаю, что делать.
Марк противно захихикал себе под нос и сказал:
— Тебе всегда не до шуток. По большому счёту, тебе и не до жизни. Не, вот уж не ожидал… Шанс ему выпал! Тебе, может, два шанса выпало, орясина. Вот и выбирай сам. Я тоже не знаю, что тебе делать.
Я не понял, почему он говорит про два шанса, и спросил:
— Почему два шанса? Какие два шанса?
Он опять посмотрел на меня как-то странно и ответил:
— Никакие. На свадьбу пригласишь? Я тебе подарок подарю и пожелаю большого счастья в семейной жизни с Лилией и её папой… Надоел ты мне. Давай лучше завтрак какой-нибудь приготовим. Я омлет умею делать. Только ты будешь яйца взбивать, я и так вчера всю посуду перемыл.
Я тогда подумал, что он специально переменил тему разговора. Он же намекнул мне, что желает семейного счастья с Лилией… Выходило так, что Марк сам посоветовал мне использовать такой шанс. Но перед этим орал, что я орясина и советовал утопиться. Это было нелогично. Марк и сам должен был это понимать, вот и переменил тему разговора, чтобы отвлечь моё внимание от этого обстоятельства. Я всё время думал об этом, пока что-то взбивал, перемешивал, резал — делал всё, что Марк мне говорил, — а потом решил, что всё-таки его позицию следует уточнить. С Марком никогда нельзя быть уверенным в том, что он имел в виду. Я спросил:
— Значит, ты считаешь, что мне надо от неё отказаться?
Марк сделал дурацкое лицо и спросил:
— А тебе что, её кто-нибудь предлагал?
Всё-таки у него бывает очень неприятная манера разговора. Очень, очень неприятная. Просто ударить его хочется. Но я только сказал:
— Не говори о ней, как о какой-нибудь вещи.
Марк громко захохотал, а потом почему-то спросил:
— Слушай, ты чего хочешь? Не сию минуту, а вообще? Вот представь: волшебник может исполнить одно твоё желание. Любое. Но только одно! Какая у тебя самая заветная мечта? Чего ты хочешь больше всего на свете?
Вопрос был дурацкий, я удивился, но ответил честно, без шуток:
— Чего и все. Я хочу добиться успеха в жизни, определённого положения, благосостояния. Чтобы не прозябать, а жить полной жизнью. Этого все хотят.
Марк покивал головой, похмыкал и сказал:
— Ну что ж, добивайся. А пока сходи, редисочки надёргай, я ещё салат сделаю. Ты знаешь, где у тебя редиска растёт?
Он объяснил мне, как найти грядку, где растёт редиска, дал пластмассовую миску, и я пошёл в сад. Я нашёл грядку с редиской довольно быстро, ещё по пути нашёл зелёный лук, несколько кустов красной смородины и длинный ряд каких-то цветущих кустов, цветы на них были мелкие, но очень изящные. Они все были разного оттенка: белые, розоватые, голубоватые. И листва была очень изящная, пышная, тёмно-зелёная, вся резная. Я таких цветов никогда не видел, наверное, тоже мама посадила. Мне вдруг стало очень обидно, что всё это придётся продать.
Я набрал всего понемногу — редиски, луку, даже несколько мелких морковок, на всякий случай. Потом сорвал несколько пышных веток с мелкими неизвестными цветами, сложил их в красивый букет и вернулся в дом.
Марк забрал у меня миску с овощами, поставил её на стол, потом посмотрел на букет у меня в руках и удивлённо спросил:
— А ботву ты зачем оборвал?
Я ничего не понял, и тогда он уточнил:
— Картофельная ботва тебе зачем? Это же картошка. Ты что, в вазу её поставишь?
Мне стало неловко от того, что я перепутал картофельные цветы с настоящими, но я не хотел, чтобы Марк это понял. Я сказал:
— Почему бы нет? Очень оригинально. Если взглянуть без предвзятости, то можно заметить, что эти цветы прекрасны и изящны. Такие необычные.
Марк вдруг похлопал меня по плечу и сказал:
— Не такой уж ты тупой, каким иногда прикидываешься. Пару веков назад в Европе придворные дамы прикалывали цветы картофеля к корсажам своих бальных платьев. Прикалывали, естественно, бриллиантовыми булавками. Цветы считались гораздо более модным, ценным и редким украшением. Ты прав, ты прав… Всё дело не в самом явлении, а в отношении к нему. Ладно, ставь букет в воду и давай завтракать.