Улыбка Эммы - Сотников Владимир Михайлович 9 стр.


Я приезжал домой чуть ли не каждые выходные. И даже не домой меня тянуло, а в то пространство, которое дом окружало: поле, лес, проселочные дороги. Мне надо был надышаться этим воздухом.

В тот раз началась гроза, окна и двери в доме закрыли, не столько из-за грозы, сколько из-за холода, уже была осень, и я вдруг ощутил себя пойманным в неподвижности комнат. Сначала я захотел просто пойти на крыльцо. Потом – к бане. Она топилась, и в промытом воздухе приятно пахло дымом. Рядом, под навесом, стоял мотоцикл. Ну и что, что дождь, подумал я. Прокачусь, промокну, замерзну – потом еще приятнее будет париться.

По скользкой улице я выехал на пустынное шоссе и разогнался, как только мог. Капли летели навстречу, гром гремел громче мотора. Я пронесся по мосту, быстрым взглядом увидев вдалеке по обе стороны впивающиеся в речку молнии. «Проскочил», – почему-то подумалось мне. Восторг от увиденного и скорость захватили меня. Казалось, все дрожало на пределе, как стрелка спидометра. Впереди был холм, на который взмывало шоссе после речки. Я подумал, что сейчас и я взлечу. И тут, на вершине дороги, меня ударило и ослепило белой вспышкой.

Я пришел в себя в траве под крутым откосом дороги. Рядом лежал мотоцикл. Все тело болело, левая рука не слушалась, не могла вывернуться из-под меня. Я встал, потрогал правой рукой левую – она висела как неживая. Выбраться на дорогу мне помог пастух, который сторожил неподалеку мокнущее под дождем стадо коров. Он сказал, что мне повезло, а то у него в прошлом году здесь убило молнией корову.

Как раз в те дни мотоцикл был не совсем исправен – порвался трос сцепления. И я присоединил вместо него трос переднего тормоза. Крутил ручку газа, выжимал и отпускал сцепление одной правой рукой. А левой просто рулил и удерживал пальцами болтающийся без троса рычаг. Вот через него в левую руку и ударила молния.

Об этом я думал, отогреваясь на полке бани, когда добрался домой, управляя одной рукой. Левая потом еще долго болела, ее пальцы и сейчас болят на морозе, правда, по другой причине.

Я специально рассказал это все так же быстро, как оно и случилось. Но даже в этих быстрых словах я не достиг той скорости, с которой все изменилось. Когда я все-таки проговорился отцу, он разозлился. Не хочется пересказывать, но одна фраза почему-то запомнилась особенно. Ты бы и не заметил, как исчез, сказал он. Странные слова. Разве можно это заметить?

Конечно, глупо испытывать судьбу. Она отвечает стремительно, будто испугавшись за себя.

Как странно, что молодым совсем человеком я больше всего думал о жизни. Мне бы жить, а я думал об этом.

Я сидел вечерами в читалке общежития, засиживаясь до тех пор, когда уже оставался один, выключал свет, смотрел в окно на грустную двухэтажную улицу с желтыми фонарями в голых ветках деревьев и думал, как будто шел по бесконечной дороге. Этого света от фонарей было достаточно, чтобы читать, у меня всегда с собой был не только учебник, но и какая-нибудь книга и тетрадь. Я поочередно менял их местами перед собой. Читал «Жизнь Арсеньева», потом придвигал к себе чистую тетрадь, долго смотрел в нее, не зная, что написать, потом, устав от невозможности слов, брал учебник математического анализа, смотрел на график предела функции – плавную линию, которая бесконечно приближалась к прямой, – и представлял ее своей жизнью. К чему же я все время приближаюсь и никак не могу достигнуть? Я думал о возможности предела и уже видел молекулы прямой линии, к которым приближался, готовый вот-вот соединиться с ними. И вдруг догадывался, что в том мире – другое измерение, и в этом новом для меня пространстве опять продолжается бесконечное сближение.

Я переводил взгляд на аптечную вывеску за окном, не узнавая искривленных букв, чувствуя странное ожидание слов внутри себя, как будто и во мне изменилось время и пространство. Почему чиста тетрадь передо мной? Пошел вдруг снег за окном, и по бумаге заскользили тени. Они помогли мне.

Конечно, я лезу на рожон. Нельзя писать о писательстве. Но в моем характере есть странная черта: я обязательно сделаю то, что промелькнуло в сознании хотя бы в качестве варианта. Из жалости, что ли, к этому возможному и вероятному миру. А может, это сродни преодолению страха? Однажды в чужой деревне вечером меня поджидали на улице местные парни, чтобы побить. Наверное, они думали, что я побегу, а они погонятся, но я почему-то пошел прямо на них, и они расступились. Конечно, это была не смелость, а желание сделать то, чего боишься. Я шел дальше по улице, возвращаясь в школу, где мы жили – студенты, приехавшие в эту деревню на картошку, – и еле сдерживался, чтоб не побежать. Но уже не от страха, а от радости победы. И даже не замечал кощунства сравнения себя с человеком, который поднялся из окопа в атаку.

Не лишнее ли это объяснение? Но курсив – мой, хочется пошутить. Легче потом найти и выбросить.

Тени на тетради от падающего за окном снега помогли. Они были похожи на слова, которые я хотел остановить. И я стал писать, поняв, что надо не о себе, потому что это не дневник. Из подворотни на улицу вышел щенок, посмотрел на снег и забыл о страхе темного двора. Я впервые смотрел глазами другого существа. Сверху падала спокойная легкая радость. Никого не было на улице, и щенок вдруг почувствовал, что охраняет этот видимый мир. Он уселся на задние лапы, как совсем взрослый пес, глянул по сторонам, вверх, как будто определяя, правильное ли место занял. Правильное. Он был в самом центре, один, и все было вокруг. Это одиночество, вдруг написал я. Одиночество, в котором только и появляется связь со всем остальным миром, которое ищешь всю жизнь, и вдруг падающий снег в желтом свете фонарей растворяет взгляд, и ты чувствуешь себя частью всего, что тебя окружает.

Я забыл о щенке, забыл. О снеге забыл, о домах и фонарях. О пределе функции и всех книгах, о своем доме и детстве. Забыл, потому что все слова, которые писал, были как раз об этом. Одиночество стало словами о нем.

Откуда появляются люди в моей жизни? Из пустоты, моей собственной пустоты, без вины виноватые за свое опоздание. Мое долгое ожидание делает их похожими на встреченных раньше – где первый образ? Преодолевая странный и несправедливый запрет на сентиментальность, я вспомнил Соню, с которой сидел за одной партой в первом классе.

По утрам я нес ей слова об искрящемся в поле снеге, отражающем красное рассветное солнце. Потом они так и оставались во мне несказанными, но по дороге думались только для Сони.

С крыльца деревенской почты я заглядывал в замороженное окно, выбирая из выставленных на стеклянной перегородке новогодних открыток для нее самую красивую. Я не мог это делать внутри почты, потому что все сразу бы поняли, что я влюблен. Эта картинка – мальчик, выбирающий открытку через разрисованное морозом стекло, – сама по себе новогодняя открытка, мое новогоднее чувство на всю жизнь. Выбрав, я быстро вбегал внутрь почты, покупал открытку и нес ее, как драгоценность, домой. Весь мир вмещался в мои обычные слова на обороте этой открытки, как на булавочной головке.

Так и надо писать, думаю я сейчас. Наверное, так я и писал в своей чистой тетради о щенке и одиночестве в читалке общежития. Где эта тетрадь? Помню последнюю фразу: «Я остаюсь на своем острове».

Мысль ясная и неразрешимая пряталась за этими словами. Если я хочу быть один, как Робинзон, то кому говорю это?

Я оглянулся на легкий шорох. За последним столом сидела в полутьме девушка. Моя однокурсница. Совсем как Соня. Сквозь жизнь проносятся линии, нанизывающие на себя похожие картинки. Как ужаленный временем, я подошел к девушке и отдал ей тетрадь. И вышел в коридор, как на берег океана.

Странное, странное чувство! В эту минуту не было в мире ни одного предмета, не сравнимого со мной. Я видел все, видел со стороны, как Бог, как Робинзон.

Весна загрохотала водосточными трубами. Мне казалось, я – зима, а Ася – уже весна. Она тянула меня к себе, и все мои слова были для нее. Я шел где-нибудь по улице и думал: вот это дерево росло и не знало, что когда-нибудь мои мысли об Асе коснутся его веток, ожидание троллейбуса было частью времени до нашей встречи, и улица вдаль, до поворота, была частью дороги до нее. И все было продолжением тех слов в моей первой тетради, которую я отдал Асе в читалке.

Она привыкла к моим запискам, листкам, перекидным блокнотам, которыми я заполнял время, живущее без нее.

– А говорить? – улыбалась она, глядя в написанные слова. – Что ты будешь мне говорить?

Я обводил рукой пространство, показывая – вот это буду говорить. Здесь слова еще неотделимы от предметов и поверхностей, но они взлетят, как быстрое воспоминание о только что случившемся. Казалось, это «только что» не проходило, а растекалось вокруг нас, как облако. Время шло странно. В нем не было частей, его составляющих, в нем не было длительности – оно то замирало, то перескакивало вдруг вместе с нами в парк, то растворялось где-то над деревьями.

Почему-то Ася казалась мне старше меня. Странное ощущение детства вспыхивало рядом с ней. Только сейчас я понимаю, что это долетали до меня слова, которые я писал на обороте новогодней открытки в первом классе.

А может быть, виновато было слово, которое она говорила, когда я, задумавшись, вздрагивал от ее прикосновения к моей щеке – беззащитный. Ты совсем беззащитный, говорила она. Мне это почему-то не нравилось. Почему она меня жалела?

Время все-таки шло. Весна была в разгаре. Студенты ходили парами, и я морщился оттого, что видел нас с Асей такими же, как все. Она замечала это и смеялась:

– Боишься, да? Боишься?

Я не боялся, а не мог ей объяснить неточности этого слова, неточности всего остального, что говорила Ася. Но она и сама понимала. Однажды в парке, сорвав с клена чудом уцелевший прошлогодний лист, я сказал неожиданно даже для себя:

– Потому что мы уверены только в своих чувствах.

Откуда взялись эти слова? Прочитанные где-то или подсказанные этим листом?

Ася помолчала и тихо сказала:

– Мы с тобой не совпадаем. Как будто идем не в ногу.

– А ну-ка пойдем в ногу! – попробовал я пошутить. – И побредем мы с тобой до самыя смерти…

Я обнял ее, увлекая идти рядом, но она отстранилась, невесело улыбнувшись.

Потом мы катались на качелях-лодочке. Я раскачал до самого предела, мы взлетали высоко, и вдруг широкое и свободное ее платье на верхнем взмахе качелей взмыло от воздуха, облепило Асино лицо, открыв ее ноги и все тело, она вскрикнула, отпустила руки, одергивая платье, и упала на меня. Я еле успел схватить ее, мы чудом удержались во всех этих тросах, качели продолжали взлетать… Когда нас остановили, Ася долго то ли смеялась, то ли всхлипывала от испуга. Успокоившись, она посмотрела вверх и сказала:

– Если бы я упала оттуда на землю, то сломала бы тебе всю жизнь.

Мы молча вернулись, молча попрощались. Потом Ася уехала домой. Я пытался писать для нее, но лишь смотрел в пустую бумагу. Мне казалось, слова не совпадали – я ими думал, но писать не мог.

Когда она появилась, то при встрече остановила меня взглядом. Чужая, строгая. Я все равно подошел, и она холодно спросила:

– Мальчик хочет выговориться?

И ушла. А я остался стоять, как над обрывом.

Потом она прислала ко мне свою подружку, которая сказала, что Ася выходит замуж за своего бывшего одноклассника.

Даже сейчас я иногда онемеваю в странном состоянии несовпадения себя со всем миром, будто никому не нужны мои слова.

Странная моя жизнь. Меньше всего я хочу быть собой, и в облаке чувств появляется кто-то похожий. Это моя душа. Что еще может быть ею?

Читая все книги, думая и вспоминая, я словно натягиваю жизнь, как холст на раму, на весь этот каркас событий – как бы ни были смешны эти слова, я все-таки их оставлю – да, натягиваю свою жизнь на каркас всех прошедших в истории событий и чувствую, что это я был или еще буду Одиссеем, что и мне указывала звезда, и что антоновские яблоки – уже не яблоки, а слова.

Все, что было, есть в человеке.

Забавный случай подсказал мне это. Однажды мы с однокурсниками спустились в подвал общежития с двумя парами боксерских перчаток. Моим соперником был двухметровый великан Гена, которого все звали крокодилом. Я чувствовал, что отказываться нельзя – все знали, что я занимаюсь боксом, и решили то ли проверить меня, то ли наказать. Почему я принял это странное науськивание? Принял как вызов.

Нам надели перчатки. Мой Голиаф усмехнулся и ударил. Несложно было подсесть под удар и пропустить его над собой. Гене это не понравилось, и уже без усмешки он повторил. Метил он прямо в голову, изо всей силы. Я опять присел. Выныривая, ударил его боковым в челюсть, едва дотянувшись, и Гена удивился. Удивиться потом пришлось и мне, потому что весь наш поединок был абсолютно одинаков: Гена страшно замахивался и бил, я приседал или уклонялся и бил в ответ. Он промахивался, я попадал. Через пять минут он так разъярился, что мне оставалось только бить и бить в кровавое месиво на месте его лица, чтобы остановить его.

Сейчас я пытаюсь описать этот бой, но это невозможно. Подробности жизни – это неправда, потому что их нет. А была пещера, то есть подвал, рычание зверя и крики толпы, и мое ощущение, что я, маленький, защищаю от великана не только себя, но и какое-то странное свое упорство быть не таким, каким меня хотят увидеть.

Гену все-таки остановили, вцепившись по двое в его руки.

– Победа разума, – сказал невидимый рефери.

Больше никто ничего не сказал.

Да, я забыл сразу упомянуть: в подвале тогда была и Ася. Почему она после этого говорила, что я беззащитный?

Как природа?

Мне надо было уехать куда-нибудь. Далеко, с чувством безвозвратности дороги, чтобы ощутить течение жизни. Здесь оно остановилось. Но даже этого я тогда не понимал. Ничего не знает о себе человек в ту минуту, когда живет.

Иногда кажется, что извлекаешь из простора звуки жизни, иногда, наоборот, пространство играет на тебе. Эти два ощущения, как вдох-выдох, соединились во мне на Енисее.

Я стоял на берегу, как на краю своей прежней жизни, смотрел на сильное течение огромной реки и думал так, как думает, наверное, ребенок или старик – мысли появлялись и сразу улетали в бесконечность без продолжения и ответа. И это хорошо, – думал я о том, что видел. Эти слова как раз и не требовали ответа. Они были только словами над твердью и водой.

Как странно, что при этом были, например, пуговицы, которые я застегивал от холода на своем бушлате. Одна так и не влезла в новую петлю. Консервная банка, которую кто-то втоптал в прибрежный песок. Енисей закручивал свои струи в невидимые косы, не зная ничего ни о чем. Что это за мир – пустивший к себе живого человека? Я вдруг подумал, что совсем не чужой ему, и когда я один, мы похожи. Где я больше, там или здесь?

– На берегу пустынных волн, – услышал я позади себя и понял, что я, конечно же, больше здесь. – Думаешь?

Это был мой старший брат. Начальник геофизической партии, взявший меня к себе на работу. Странно и незаметно пронеслись эти подробности: наши письма друг другу, его предложение поехать с ним на Енисей, оформление, дорога – и вот я здесь.

– Думаю. И не думаю. Так странно здесь.

– Что ж тут странного?

– Соединение. Завершение. Как будто тут все было завершено. И потекла вода.

Брат засмеялся:

– Это мысли твои странные. Хотя… Я как геофизик могу объяснить твои ощущения.

Я улыбнулся:

– Ну объясни мои ощущения как геофизик.

– Все просто. Здесь зона аномальной энергии. Разлом земной коры. Мы стоим на левом, болотистом берегу Енисея. Низменность. А на другом берегу – выход коренных пород. Каменистые сопки, горы. Когда-то миллионы лет назад тут все извергалось, ревело, бушевало, соединялось, как ты говоришь, вот и соединился наш земной шарик по этому разлому – по нему и течет Енисей.

– Правда? – только и мог я переспросить.

– Ей-богу, не вру, – шутливо сказал брат. – Дипломом геофизика клянусь.

– Нет уж, ты выбирай что-то одно, – поддержал я его шутливый тон, – или Бог, или геофизика.

– А это одно и то же. Ладно, думай. А то я, когда молодой был, тоже много думал, а потом остановился. Одни знания остались, без мыслей. А ты разгоняйся. Пошли спать, завтра рано вставать.

– Я еще постою. Поразгоняюсь, – улыбнулся я.

Брат ушел в лагерь, я остался.

Все продолжается, думал я, глядя на течение.

– Потому что мы уверены только в своих чувствах, – сказал я отчетливо вслух.

Мне хотелось, чтоб слова падали в воду. Как когда-то камни с гор.

Чем меньше людей рядом, тем меньше ощущаешь одиночество. Это в толпе, в ее бесконечной ячеистости, скорее почувствуешь себя одиноким. А здесь, на пустынном берегу, нас было вместе пять человек – маленький кусочек сот. И мое одиночество стало каким-то странным, даже уютным, соразмерным с одиночеством этих людей, таким же, как у них. Хочешь – видишь человека, хочешь – говоришь с ним, хочешь – остаешься сам по себе и смотришь на двухкилометровую ширину Енисея с перекатами сопок на противоположном берегу, радуясь простору.

Я впервые почувствовал огромность жизни и хотел не затеряться в ней, а поместиться, именно поместиться, как звезда на небе. Как? Своими чувствами, думал я. На моем месте – только я, и перейди я на другое место, там тоже буду я, никто не заменит меня. И я – не внутри меня, не назойливость мучения своего нахождения в себе, а какое-то бесконечное излучение своих чувств. Я это понял, когда увидел самого настоящего отшельника.

Но обо всем по порядку, а то моя нелюбовь к подробностям делает меня совсем непонятным.

Пять человек – это геофизическая партия геологоразведочной экспедиции ленинградского института Гидропроект. Мой брат Леня с женой Светой, Гера с женой Нэлей и я. Леня – начальник партии, Гера – второй инженер, Света и Нэля – техники, а я – рабочий. Никогда не думал, что нас так трудно назвать по именам. Это ли подробности?

Назад Дальше