Но это только в тот миг я все так увидел, а больше, наверное, не видел никогда, потому что выбор был уже сделан, и я знал, что буду готов платить за него до своего смертного часа. Прожить в том, что христианство назвало грехом, но прожить интересно, было для меня важней пресной безгрешности. Я вдруг понял, что мои творческие потуги – это всего лишь голый половой инстинкт, и не будь на свете Фрейда с его ЛИБИДО и теорией сублимации, я бы сам, без него, в тот момент открыл для себя этот закон, эту взаимосвязь. Я вдруг понял, что художники, все, кто имеет дело с телесной плотью, с воплощением и перевоплощением, уже созданы быть такими, – это просто обделенные, сексуально ущербные люди. И ничего другого здесь нет. Вот такое открытие сделал я тогда, когда вел мою жертву к себе в логово зверя.
К моей чести соблазнителя, я ни взглядом, ни жестом не обмишурился, строил из себя радушного хозяина, показал, где и как помыться, где вода теплая, где холодная, вот мыло, паста, мочалка. Пусть сама обиходит свое молодое тело мне на потребу. В шкафу хозяев в спальне я нашел ей чистое белье, выдал свою чистую майку взамен ночной сорочки, постелил в той же спальне и мужественно, красиво, как в совковском кино, или в голливудском, что во многом почти то же самое, ушел к себе на веранду холостяковать.
Я прождал ровно пятнадцать минут, опасаясь, что если больше, – она заснет, вошел, как был, в одних плавках, откинул полог одеяла и со словами «я там чертовски замерз, на этой веранде» лег рядом. Она не метнулась от меня, не шарахнулась, не завизжала от испуга. Она только повернулась на бок, отодвинулась лицом к стене и сказала: «Обещайте, что вы меня не тронете». «Я и не собирался», – весело сказал я, почувствовав в ее голосе такую непререкаемость, что по спине у меня пробежали мурашки. Но это был только миг. Бог как бы приоткрыл на миг занавес в будущее, показав, что меня ждет. Но можно было сделать вид, что в этот момент ты, как та кассирша на станции, просто смотрел в другую сторону, не успел поднять глаза. А когда поднял, уже в третьей фазе, никакого будущего не было, а лишь настоящее, явленное тебе затылком, шеей, плечами, где моя майка заменяла снятый лифчик... В постели стоял ее молодой запах. Свежий грибной запах молодой самки, смешанный с отрешенным запахом шкафа, откуда я доставал простыни, отчего в этой смеси было что-то неожиданно сиротское.
Да, во время проскальзывания в постель, я уже обнаружил, что Надя в трусиках, на ощупь простых, трикотажных, далеко не нарядных, и простота этих невыгодных трусиков возбуждала меня больше, чем откровенный призыв чего-нибудь дорогого, нарочитого, полупрозрачно-узорчатого.
– Ей богу, ничего не будет, – сказал я приветливо-простодушным голосом, из набора своих самых искренних голосов, – только можно я просто прикоснусь к тебе, а то мне не согреться.
– Можно, – не сразу ответила она, не оборачиваясь, как бы решая для себя, насколько можно мне доверять.
Я обнял ее сзади, полускромно, полусдержанно, так что моя левая рука оказалась на ее бедре, ноги прижаты к ее ногам, а то, что распирало мои плавки, было предусмотрительно отодвинуто от ее попки... Носом же я уткнулся ей куда-то в шею, куда и задышал тихо и ровно, как человек, отходящий ко сну. От нее пахло сухим осинником, полным сыроежек, нагретой травой на скате дренажного рва, где, приглядевшись, всегда найдешь несколько земляничин. «Спи, – сказал я ей, – спи», – и она действительно через минут десять заснула, раза два дернув ногами – в непроизвольном сокращении мышц, которое можно наблюдать, например, у дремлющих собак. И вот она спала рядом со мной, в моем полуобъятии, доверившись мне, что могло говорить о самых разных ее качествах – чистоте, неопытности, и, увы, куриной слепоте. Моя рука соскользнула с ее бедра и осторожно, воровски, исследовала ее трусики – они были из толстого трикотажа, довольно свободными, производства какого-нибудь довоенного «Москвошвея», гарнитур нижнего белья наших коротконогих и широкобедрых плебейских бабушек, ходивших в них на демонстрации с транспарантами «Жить стало лучше, жить стало веселей!» Эти трусики, привет из эпохи великого перелома, действительно возбудили мое испорченное искусствоведением воображение, и чресла мои уже пели, как турбины межконтинентального лайнера, повисшего над бездной. Я приспустил эти довоенного дизайна трусики с талии, надеясь вовсе снять, для чего надо было приподнять бедра, на что я однако не решился, дабы не разбудить ее и не испортить все дело. Я изменил направление происков и обнаружил, что снизу перемычка вовсе не прилегает к объекту моего вожделения (о, коварная предусмотрительность довоенного закройщика дамского нижнего белья!) и что туда есть вполне приемлемый доступ. Правда, он был прикрыты бедрами, плотно положенными друг на дружку, как два венца деревенского сруба, но анатомическое строение моей спящей ночной гостьи скорее всего позволяло заход сзади, и я наугад поместил в область предполагаемых утех своего рыщущего зверя. Он уперся в теплый тугой смык ягодиц и стал по миллиметру продвигаться вперед, увлажняя проход собственной готовностью. За пару минут он прошел первую преграду и на него дохнуло влажно-горячим субстратом маленького компактного убежища, в котором можно хотя бы на несколько минут спрятаться от всех напастей этого мира. Я стал плавно погружаться туда, удивляясь, что меня еще не застукали, и радуясь, что, похоже, я здесь не первопроходец, и если мне и придется потом отвечать, то, по крайней мере, не по гамбургскому счету.
Вдруг с каким-то сонным всхлипом втягиваемой слюны и бормотанием, увенчанным крючком вопроса, на который был рыбкой нанизан ужас, она гибко взвилась, села, пьяная от сна, в постели и сказала неверными губами: «Что вы делаете?» И тут я без слов опрокинул ее навзничь, навалился сверху, ерзая своим зверем по ее голому животу, дабы пробудить в ней ответное желание, накрыл своим ртом ее рот.
– Что вы делаете, вы же мне обещали? – твердила она между моими назойливыми поцелуями. Впрочем, рот у нее был с каким-то грубоватым брюквенным привкусом, и я чувствовал, что начинаю проигрывать. К тому же у нее были сильные руки, а еще сильнее бедра и, встретив столь яростное сопротивление, я и вовсе обмяк, поскольку не обладал темпераментом насильника, и весьма нуждался в партнерской поддержке. Утратив готовность, я посчитал глупым продолжать атаку и, разом выпустив Надю, перевернулся на спину и, глядя в темный потолок, тихо засмеялся:
– Прости меня, это была шутка.
– Грубо вы шутите, – сказала она в темноте. – Я от вас такого не ожидала. Культурный человек...
Странно, но в голосе ее я не услышал ни укоризны, ни возмущения, будто ее не устраивала не суть происходившего, а лишь форма его.
– Вы всегда так шутите с незнакомыми девушками? – продолжала она, укрепляя меня в моем предположении.
– Я считал, что мы знакомы, – ответил я, чувствуя, себя, признаться, в этот момент полным идиотом и, что называется, одним чохом пересматривая все свои наработки на ее счет, созданные в той системе ценностей, из которой, Надя, видимо по своей оригинальности выпадала. Мы ведь не только жизни приписываем свои мысли о ней, но делаем то же самое и в адрес других людей, вступая таким образом в порочный круг отношений не с ними, на нас непохожими, а с собственным «альтер эго».
Она молчала, словно ожидая услышать от меня более весомые аргументы во оправдание моей предприимчивости, и я сказал:
– Мы ведь встретились не просто так... – Знал бы я, насколько это истинно, не стал бы искушать судьбу.
И вдруг, повернувшись ко мне, она протянула ко мне руку и робко провела пальцами по моему виску, по моим волосом – жест прощения... Или?
Я понял его по-своему – я и не мог понять иначе, ибо затрепетал от этой какой-то сиротской робости и мое естество со стоном хлынувших в него сил, выгнулось и закачалось в боевой готовности. Впрочем, мне хватило сдержанной предусмотрительности нежно привлечь Надю к себе, замереть вместе с ней в подготовительной позе из Камасутры и только уж потом плавно опустить на постель. Я снова стал целовать ее. Но на этот раз медленно, проникновенно, словно, все плотнее присасываясь губами к ее губам и просовывая язык в пещерку ее по-цыплячьи раскрытого рта, отдающего брюквой, – запах этот казался мне теперь восхитительным и кружил голову. Поцелуй сделал свое дело, или не поцелуй, а ласка, которая, как понял, должна была быть именно такой – медлительно язвящей, как кончик лепестка, буравящий почву, как почка, что, медленно набухнув, выходит на свет, неся на своих плечах кожистые лоскуты стеснявшей ее упаковки.
О, чудо! Надя отвечала мне языком, толкающимся в мой, она ухватилась кончиками пальцев за мои плечи, словно боялась, что без меня уплывет слишком далеко, – обнимая ее правой рукой, я запустил левую ей под майку и стал оглаживать ее небольшие крепкие грудки, с маленькими и тугими, как брусничины, сосками, – она стала часто дышать, чуть озвучивая дыхание монотонной гласной, ближе всего к «у», и тогда я, уже победителем привстав над ней и не скрывая своего зверя, тараном уставившегося в ее воротца, потянул с нее трусики. Но она сказала: «Нет». И это было действительно так, поскольку что бы я ни делал, как бы ни целовал ее, при том, что она мне готовно отвечала, стоило мне подобраться к заветной цели, как Надя смыкала ноги и говорила «нет».
– Ты, что, больна? – спросил я ее наконец.
– Нет, – сказала она, – я здорова.
– Ты боишься, что тебе будет больно?
– Мне не больно, – сказала она.
– Тогда почему?
– Потому что от этого бывают дети.
– Ты делала аборт?
– Да, давно. Мне было шестнадцать лет. И врачи сказали: Еще один аборт и у меня никогда не будет детей.
– Не волнуйся, – сказал я. – Гарантирую, что никакой беременности. Я же опытный. Даже женат был...
Сам не ожидал, что прибегу к такому аргументу. Но на нее это не произвело впечатления, и я опять услышал «нет».
– Что, совсем нет? – спросил я. – Ты вообще ни с кем не спишь?
– Не сплю.
– Готовишь себя для мужа?
– Да.
– Я буду твоим мужем.
– Вы обманете, – сказала она.
– А если не обману? – сказал я.
Это мое жалкое «если» она даже не удостоила ответом. И вот что удивительно – она принимала мои ласки, явно испытывая страсть, все ее тело трепетало от возбуждения, но путь туда, куда я больше всего стремился, – рукой ли, губами, не говоря уже о главном моем орудии, путь туда мне был заказан. К середине ночи я все же избавил Надю от трусишек и подобрал пальцем ее лонную каплю, уже проложившую довольно долгую дорожку по нежной, внутренней стороне ее бедра. Эта капля разгорячила мой уже опадающий позыв, и, сделав еще один решительный рывок, я вдруг оказался между Надиных раскрытых ног, которые она, утратив бдительность, не успела сомкнуть. В следующий миг, удерживая ее распахнутые ноги руками, я притиснул ее к спинке кровати, наугад, вслепую протаранил створки ее ворот и, оказавшись в ее горячей купели, почти сразу же, едва сделав несколько движений, разрядил переполнявший меня экстаз – вопреки обещанному излив его внутри до конца, вместо того чтобы наградить им какую-нибудь частицу ее тела – пупок, кудель лобка, ложбинку между грудями или более манкую – между ягодицами, а то и пещерку ее рта, возжелай она разрешить мои мучения именно таким начисто снимающим проблему деторождения способом (дабы не спугнуть, не оттолкнуть, сам я боялся инициировать подобное). Изливаясь внутри нее, я помнил, что делать этого нельзя, но я уже не мог управлять собой, – теперь же, когда я лежал на ней и в ней, молча, и когда она безусловно чувствовала у себя внутри вязкую струйку моего вероломства, она тем не менее не выказывала никакого желания панически бежать и подмываться, не было в ней ни отчаяния, ни беспокойства, она лежала, как бы даже удовлетворившись мною содеянным, лежала по наблюдениям моим хоть и не испытав оргазма, но умиротворено и дружелюбно, как исполнившая свой долг верная подруга жизни. Это, наверное, от истеричности, – подумал я, – таков ее путь к соитию. Потом я подумал, что все же она могла кончить, просто скрыла это как собственную слабость. Во мне же было одно огромное сокрушительное опустошение – хотелось спать, хотелось быть одному, там на веранде. Вздохнув, я встал и с видом человека, который жертвует своим интересом ради комфорта ближнего, направился к себе.
– Почему вы уходите? – приподнявшись на локте, спросила меня моя новая подруга.
– Потому что я снова начну к тебе приставать, – соврал я, как если бы мы вовсе не были близки только что, и в силе мое предыдущее обещание, – как если бы я был Тристаном, положившим меч между собой и Изольдой.
На это она ничего не ответила. Я вернулся на веранду и лег, закутавшись в холодное остывшее одеяло. За стеклом в отдаленном свете электрической лампочки, шедшим то ли с дороги, то ли с соседнего участка, сквозили облетевшие ветви сада, и их неясные шевелящиеся тени на стене над моей головой создавали образ тревоги. Или даже не тревоги – просто на сердце лег камень, небольшой такой, но все же тянущий вниз гладыш. Мерещились какие-то бедки или даже беды.
Утром я не пошел ее провожать – вернее, я не проснулся, когда она уходила. Она не стала меня будить – просто ушла, как уходят навсегда. Ни записки, ничего. Белье, на котором я ее распял, было аккуратно сложено стопочкой, и, с болезненным любопытством развернув простыню, я нашел на ней несколько пятен нашего греха. От Нади у меня не осталось ни адреса, ни телефона.
Я не пытался ее найти – она сама напомнила о себе, двадцать лет спустя. Вернее, не она, а... Короче, однажды в моей квартире раздался междугородний телефонный звонок, я взял трубку и молодой мужской с едва уловимым акцентом провинциала голос осведомился, не я ли такой-то – он назвал меня по имени и отчеству. Я подтвердил, после чего услышал: «А вы не помните Надю из Загорска?» Именно так это и прозвучало: «Надю из Загорска».
Естественно, я помнил.
«Она умерла, – сказал ровный вежливый голос. – У нее был рак. Она попросила, чтобы я вам позвонил. Я просто выполняю ее просьбу».
Горло мне сжало, я хотел спросить: «Вы мой сын?», но не успел – в трубке раздались гудки.
(с) 2007, Институт соитологии