Пани царица - Елена Арсеньева 26 стр.


Интересно, кто он, этот новый Димитрий. Прежний, хоть и не был красавцем, любого мог за пояс заткнуть, такая сила исходила от всего его облика. И он был великим женолюбом – Стефка, у которой ушки всегда были на макушке, успела столько разузнать о красавице Ксении Годуновой и других любовницах государя… Конечно, своей жене он хранил нерушимую верность, но, с другой стороны, когда же было ее нарушить, коли после свадьбы прошло меньше двух недель?

Впрочем, подумав, Стефка рассудила, что панна Марианна, конечно, всего лишь использует своего нового мужа для достижения своих далеко простирающихся честолюбивых целей. Совершенно так, как она, Стефка, использует Егора.

За это камер-фрейлина не могла осуждать госпожу, иначе осудила бы себя саму.

Теперь ей еще сильнее захотелось соединиться с панной Марианной и Барбарой. Как бы ни было им там, в Тушине, тяжело, это всяко веселей, чем пережевывать жвачку буден в Калуге, под присмотром строгой свекрови и терпеть нежности этого теленка Егора.

Опасности, риск? Да ведь это и есть настоящая жизнь!

Стефка молилась – жарко, безудержно! – молилась о чуде, благодаря которому могла бы соединиться со своими.

И однажды небеса услышали ее мольбы.

1610 год, Россия

Защитники Троицкой обители даже не знали, как сильно действовали их непокорство и упорство на всю Русскую землю, какую внушали смелость и надежду.

Многие только благодаря Троице поняли, что «вору» можно и нужно сопротивляться. Города, скоро и быстро признававшие Димитрия, так же скоро и быстро начали от него отпадать.

Народ разъярился на собственное легковерие и понял, что больше не желает терпеть издевательства над собой. Равным образом жертвами этой ярости стали и сторонники «вора», и поляки. Обобранные до нитки люди с остервенением кричали: «Вы, глаголи[64], вы пожрали наших коров и телят; ступайте теперь в Волгу, обожритесь там рыбы!»

Желая удержать свое распадающееся царство, самозваный Димитрий прибегнул к крайне мере – ужасающей жестокости. Жертвой ее стали слабейшие – не воины царя московского, а население России.

Зверски свирепствовали над ними воины Сапеги и Лисовского: непокорным навязывали на шею камни и бросали в воду, расстреливали их из самопалов, иным перебивали ноги, совершали самые невообразимые неистовства над старыми и малыми.

Ну а те войска, которые служили Димитрию, издевались над соплеменниками сами. Причем москвитяне частенько превосходили в дикости по отношению к соотечественникам даже чужеземцев-поляков. Шляхтичи пришли сюда за богатствами и удовольствиями – этого они требовали от населения. К тому же каждый в душе знал: если в Московском царстве его постигнет неудача, он рано или поздно воротится домой, к родному очагу, залижет раны – и с помощью всепрощающего Езуса Кристуса и снисходительной Матки Боски начнет все сызнова на просторах любой другой страны, столь же бестолковой и несчастной, как Московия.

У русских приверженцев Димитрия не было этого тыла. Для них всякий сторонник Шуйского – боярин или стрелец, мужчина или женщина, старик или ребенок – являлся врагом, которого надо уничтожить, чтобы самому не быть уничтоженным. И если поляки убивали крестьян и горожан за непокорство, то русские – просто в опьянении кровью. Чтобы не умереть с голоду. Чтобы не быть убитому самому. Чтобы оставить за собой выжженную землю, на которой уже не сможет прорасти даже самый малый росток отмщения.

Не раз случалось, что у пришельцев возбуждалось чувство жалости, но Московского государства воры называли их за то бабами и щеголяли своей бесчувственностью и зверствами.

Кровавые побоища происходили беспрестанно по всей Русской земле. В одних городах людей сбрасывали с башен или крутого берега в воду, в других жарили на огне малых детей перед глазами родителей, отнимали у матерей грудных младенцев, разбивали их об угол или втыкали на колья, с насмешкою показывая их матерям. Девушек и молодок насиловали бессчетно, до тех пор, пока те не умирали. Иные, вырвавшись от врагов, бросались в реку, потому что негде было укрыться. Нередко бывало, что мать, спасавшаяся от погони, не в силах долее терпеть крика и плача голодного ребенка своего, сама убивала его, чтобы прекратить его крик, который могла услышать погоня. Немало погибло молодцов, которые пытались остановить блудных беззаконников и спасти от осквернения матерей своих, а сестер – от растления.

Повсюду царили пожары и истребления.

Особенно неистовствовали в своей жестокости казаки. В этом они видели единственный способ выйти из своего униженного положения или расквитаться за него – и с царскими войсками, защитниками притесняющей их власти, и вообще со всяким московским человеком. Они не только грабили то, что им годилось, но и уничтожали все подряд ради одной только злобной потехи: бросали в воду и навоз, утаптывали копытами своих лошадей съестные припасы, которые не могли съесть на месте или увезти с собой. Если не удавалось сжечь дом, они непременно старались выломать в нем по крайней мере двери и окна, чтобы сделать его негодным для жилья, жгли домашнюю утварь и всякое имущество.

Зверствам над населением не было числа. Под Владимиром казак по имени Наливайко – тезка мятежного казацкого атамана, пойманного и казненного поляками за несколько лет до этого, – отметил свой путь кровавыми оргиями, напугавшими даже Сапегу, который ему покровительствовал. Этот Наливайко зарезал собственноручно девяносто трех человек – мужчин, женщин, детей.

Страна была доведена до ужасного состояния. Города и деревни опустошены; звери поселились в человеческих жилищах, привлеченные запахом крови, а люди искали последнего прибежища в лесах и норах. Хищные птицы слетались, привлеченные запахом мертвечины, и новые горы воздвигались на Руси – горы трупов. Несколько сот тысяч москвитян погибло тогда. А сколько осрамлено было женщин, сколько разграблено, разорено добра!

К пущей беде и разорению, крымцы в этот год набегали на южные пределы государства три раза: ведь земля эта никем не охранялась, Шуйскому главное было – удержаться в столице. Крымцы сжигали деревни, угнали много скота, взяли в плен толпы народу. Они шли как будто помогать царю Василию, но причинили Московскому государству не меньше вреда, чем поляки и черкесы, служившие тушинскому царьку.

Раньше в России всякая власть внушала благоговейный трепет. Теперь же во всех бедах винили именно государя – Шуйского. Все чаще, все громче говорили, что царствование его не благословлено небом, что бедствия Русской земле посылаются за грехи царя, предательски убившего законного государя, сына Грозного (тому, что в Тушине сидит подлинный Димитрий, уже никто не верил!). Точно так же бедствия, постигшие Московское царство во время царствования Бориса Годунова, приписывали его грехам… Москва держалась за Шуйского только потому, что страшилась разнородного дикого войска «тушинского вора», а вовсе не из привязанности к своему царю, не из сознания его права. Все громче звучало по России имя Скопина-Шуйского, который одерживал победу за победой, неудержимо приближаясь к Москве.

– Вот, – говорили все в один голос, – вот какой царь нужен России!

И тут на Россию навалилась новая напасть. На Московское государство поднялась Польша! Сам король Сигизмунд двинулся во главе войска и объявил себя врагом Василия Шуйского. Надобно сказать, соблазнила его легкая добыча. Прежние послы, Гонсевский и Олесницкий, воротившиеся из Москвы, рассказывали, что Шуйского вся Россия едва терпит, что бояре не скидывают его с трона только потому, что не хотят попасть во власть обманщика и самозванца. И если бы сейчас возник на их престоле польский королевич Владислав, они присягнули бы ему со всей охотою, чтобы этим призванием чужеземной царственной крови положить конец Смуте, которой не видели предела…

Эта весть была очень по сердцу королю и панам. Особенно поддерживал выступление канцлер литовский Лев Сапега. Однако, чтобы выступить с войной, нужна была видимая причина, некий приличный предлог, не то, чего доброго, прослывешь сущим разбойником. Король поручил своему канцлеру Лубенскому составить манифест, который в собственное оправдание отправил папе римскому и в котором говорилось, что еще Иван III неправедно присоединил к Московии польские земли, а Иван IV превзошел его в этом. В манифесте излагались оскорбления и насилия, причиненные Шуйским полякам… Да еще, дескать, и сами московитяне желают польского правления…

Повод к войне имелся налицо.

Предводительствовать польскими войсками король назначил гетмана Станислава Жолкевского. Этот воинственный шестидесятилетний полководец отличился еще во времена Батория, потом громил на Украине восставшего против поляков Наливайко… Жолкевский не был в восторге от замыслов Сигизмунда идти на Русь, однако все его возражения не имели успеха.

Повод к войне имелся налицо.

Предводительствовать польскими войсками король назначил гетмана Станислава Жолкевского. Этот воинственный шестидесятилетний полководец отличился еще во времена Батория, потом громил на Украине восставшего против поляков Наливайко… Жолкевский не был в восторге от замыслов Сигизмунда идти на Русь, однако все его возражения не имели успеха.

Когда королевское войско вошло в пределы Московии, ему немедля стали содействовать все поляки, служившие и Димитрию.

Настали совсем тяжелые времена. Шуйский едва держался на своем престоле. Обуреваемый страшными тревогами, он ринулся к той же гадалке, знаменитой юродивой Олене, которая некогда предсказала Борису Годунову скорую смерть, а затем пыталась предостеречь первого Димитрия от заговорщиков. Насчет этого заговора Шуйский все знал лучше других, а потому и верил Олене больше, чем себе самому. Он отправился к юродивой, которая по-прежнему обитала в подвале разрушенной часовни, втихомолку надеясь на лучшее. Однако вышел от нее с больной головой, едва сдерживая слезы. Мало того, что Олена сообщила, что ему остаются считаные месяцы властвовать! Она назвала имя его преемника.

Имя его было Михаил, и Шуйский вдруг понял, что чувствовал в свое время царь Ирод, отдавший приказ погубить всех младенцев мужского пола, чтобы наверняка убить предсказанного мессию. Шуйский готов был сейчас убить всякого мужчину или ребенка, крещенного Михаилом!

Он был настолько подавлен, что его мало утешали вести о том, что и положение Димитрия в Тушине стало весьма тяжким…

Январь 1610 года, Тушино, ставка Димитрия Второго

– Панна, проснитесь! Проснитесь, моя ясна панна!

Послышался голос Барбары, или она в самом деле пришла будить госпожу?

Марина с усилием разлепила веки.

Слава Богу, в спальне никого. Значит, можно еще поспать. Она еле-еле забылась нынче ночью, так шумел и гомонил табор. Сполохи факелов, с которыми метался по улицам народ, плясали по стенам, словно отблески адского пламени. Кончилось все тем, что Марина приказала Барбаре завесить окна черкесскими бурками, на голову положила подушку и только тогда кое-как смогла уснуть, благодаря Бога за то, что Димитрия нынче не обуревают супружеские чувства. Последние дни, с тех пор как в Тушино прибыли посланцы короля, он как обезумел: без конца лез к Марине в постель. Такое ощущение, что несколько торопливых содроганий и мгновенное наслаждение помогали ему хоть немного успокоиться. Впрочем, стоило выйти из дому, как волнения и беды наваливались снова, так что Димитрий порою дважды на дню норовил прибежать к Марине за утешением.

Она не противилась – терпела. Убудет с нее, что ли? Единожды уступив, когда поняла, что иначе венчанный супруг просто убьет упрямую шляхтянку, перестала с тех пор ему отказывать. Не то чтобы он особо досаждал жене до последних дней – у него всегда были какие-то женщины в лагере, Марина прекрасно знала о них, даже знала их в лицо – но, Пресвятая Дева Мария, насколько же ей было это безразлично! Может, с ними он вел себя иначе, чем с женой, был ласков? Наверное, она сама виновата в том, что Димитрию враз хотелось и любить ее, и убить. Принимала его с ледяным, презрительным видом, не могла скрыть насмешливой усмешки, когда все заканчивалось поспешным семяизвержением. Ну что она могла поделать с собой, если беспрестанно – и в постели, и вне ее – везде сравнивала этого Димитрия с тем, другим. Вернее, с тем, первым!

И каждый раз убеждалась: неприятный внешне, с непривлекательным характером, неотесанный в обращении, грубого нрава, ее второй муж ни по телесным, ни по каким другим качествам не походил на первого.

Марина умела быть справедливой – она не винила Димитрия, а больше винила себя. Коли продалась за дорогую цену, словно одна из тех шлюх, коих во множестве навезли в Тушино казаки и шляхтичи, то терпи, если купивший тебя мужлан чешет о тебя кулаки. За твое терпение плачено…

Но в том-то и дело, что ей не было уплачено! Москва оставалась по-прежнему недосягаемой, и все, чем она могла тешить свое безумное честолюбие, это громкий титул царицы, которым по ее строжайшему повелению, должны были именовать ее в Тушине все, от мала до велика, от последнего москвитянина до самого Рожинского или до мужа. Она пыталась удержать хотя бы тень титула и положения, хотя бы призрак утраченного величия… Но теперь, когда в России король Сигизмунд, она может потерять и это.

– Панна! Да проснитесь же!

– Что с вами, государыня? Вы живы? Отворите нам!

Мужской голос…

В дверь загромыхали – по всему видно, кулаками. Марина всполошенно вскочила на постели и только тут вспомнила, что заложила дверь на засов. Наверное, спросонья, когда никак не могла найти мгновение тишины и покоя. Обычно комнату между ее спальней и передней комнатой, где спала Барбара, запирали, только если у Марины был в постели супруг, в остальное же время она не задвигала засова.

Ох, как они стучат, сейчас, кажется, выбьют дверь!

Марина спустила ноги на пол, устланный коврами и медвежьими шкурами так, что не оставалось ни единой щелочки, куда бы могла проникнуть стужа и застудить ее нежные ноги. В последнюю минуту вспомнила, что слышала мужской голос – значит, Барбара не одна. Схватила с кресла большой платок и окутала плечи.

Ей всегда было трудно справиться с засовом, вот и сейчас пришлось повозиться. Все это время слышала тяжелое, заполошное дыхание Барбары и едва слышную брань. То мужчина не в силах был сдержать своего нетерпения.

Наконец засов отъехал в сторону, и тотчас дверь распахнулась так стремительно, что Марина едва успела отскочить, не то ее зашибло бы. Но все равно – не удержалась на ногах и упала на ковер.

Эти двое влетели разом – пышная Барбара, которая от привольной, малоподвижной жизни в Тушине (здесь, в отличие от Москвы и Троицы, не голодали: напротив, все кипело изобилием, мяса, молока, сыру было столько, что все окрестные собаки сбегались за щедрыми объедками, а пиво вообще выливали на землю – пили только вино и самые лучшие меды!) еще пуще раздалась, и высокий статный казак.

Заруцкий!

Марина торопливо натянула завернувшийся при падении подол сорочки, но было уже поздно: донской атаман уже уставился на голые ее ноги. Потом взгляд его скользнул выше, и Марине почудилось, что он насквозь прожигает тончайшую ткань, под которой, конечно, сквозило нагое тело. Вот он ощупал взором грудь, которую Марина пыталась прикрыть тончайшим кружевом платка, вот перевел взгляд на припухшие со сна губы, а потом глаза их встретились, и Марину пробрало легким ознобом, как всегда, когда она перехватывала взгляды этого человека: жадные, алчные, ненасытные и такие жаркие, что у нее занимались, начинали гореть щеки.

– Ну, говорила я тебе, казак, а ты не слушал, – с нескрываемой насмешкой проворчала Барбара, отлично заметившая, какими глазами атаман смотрит на ее госпожу. Впрочем, она давно кое-что приметила, но держала свою приметливость при себе. – Наверняка он уже далеко!

– Ох же чертова сила, – пробормотал Заруцкий, ударяя кулаком по столику, стоявшему возле кровати.

Столик подскочил, словно с перепугу. Ожерелья и серьги Марины, разбросанные в беспорядке, покатились на пол.

– Подбери! – сердито рявкнула Барбара, и атаман рухнул на колени. Выглядело это так, словно он упал к ногам государыни, но ноги-то были босы, тонули в пышной медвежьей шкуре, лежащей около кровати…

Заруцкий тяжело вздохнул, отер лоб рукавом.

– Ладно, иди, – смилостивилась Барбара. – Сама подберу, а то еще сломаешь ненароком, боярин.

Заруцкий глянул на гофмейстерину подозрительно, но ее круглое лицо хранило равнодушное выражение. Только Марина знала, что, когда Барбара так вот поджимает губы, она с трудом сдерживает издевательскую ухмылку. Да, что Барбара, что сама Марина втихомолку издевались над той воистину царской щедростью, с какой Димитрий раздавал высшие чины и звания в своем крошечном королевстве. Димитрию непременно хотелось иметь в Тушине штат по образцу московского дворцового, вот он и завел свою думу. Здесь были, конечно, подлинные, родовитые бояре, отъехавшие от Шуйского: Михайло Туренин, Михаил Салтыков, Федор Долгорукий, родственники и свойственники Романовых Сицкие и Трубецкие, Федор Засекин, Александр Нагой, Григорий Сумбулов, Федор Плещеев и другие. Но этого было мало, и Димитрий даровал боярство своим худородным сторонникам: Заруцкому, Ивану Наумову, Федору Андронову, Михаилу Молчанову… В думе были устроены приказы, во главе которых стояли опытные дьяки: Петр Третьяков, Иван Чичерин, Иван Грамотин, Димитрий Сафонов. Был и «нареченный патриарх» Филарет. Ну почти совершенно как в Москве.

Между тем «боярин» Иван Мартынович Заруцкий тяжело поднялся, побрел к двери, и Марина спохватилась, что так и не поняла, зачем он рвался к ней в опочивальню. Не на голые же царицины ножки полюбоваться!

Назад Дальше