Тропа нестерпимо медленно движется ему навстречу. Спиннинг цепляется за ежевичный куст, и леска вдруг безнадежно запутывается, надо же такому случиться, ну надо же, на ровном месте. Маллигэн останавливается, в ушах стучит кровь. Он дергает за катушку, но леска только крепче впивается в куст и вроде даже обвивает его со всех сторон; толстые шипы, чисто акульи зубы, держат ее мертвой хваткой. Маллигэн сникает. Всматривается в чащобу. Потом садится прямо в холодную грязь узкой рыбачьей тропы, чтобы заняться леской, и постепенно спасает ее от шипов. Дыхание приходит в норму. Леска мало-помалу, петля за петлей, высвобождается. На землю, кружась, падают рыжие и желтые листья.
Распутав леску, он укладывает ее как положено. Сквозь кроны долго изучает облачное небо. За спиной шумит река, причмокивает и монотонно бормочет. Шея у него побелела и напряглась, усы припорошило серебром.
В конце концов он разворачивается и бредет назад, к реке. С неба опускаются первые снежинки и целятся в бронзовые излучины реки Рапид.
Давно стемнело, решето лесной чащи просеивает снег, а Маллигэн, полузамерзший, стоит в реке и удит рыбу и перистой тьме. Руки-ноги потеряли чувствительность, спину ломит от бесконечного забрасывания лески. Хрупкие снежинки погибают в скользящей воде. А он все рыбачит.
Время близится к полуночи, и ветви гнутся под тяжестью снега, а снежинки все падают, и тут у него клюет: рыба длинными рывками выбирает леску и устремляется вниз по течению, недвусмысленно давая понять, кто здесь главный. Вскоре леска разматывается на всю длину. Кровь у Маллигэна в груди густеет, нагревается. Катушка скрежещет. Рыба прыгает раз, другой, пятый, призрачной пулей взлетает на полметра над рекой, прекрасной и жуткой, а потом скрывается за мелкой излучиной. И Маллигэн только слышит, как рыбина бьется, неистовствует, раз за разом выстреливает свечкой, плещется среди плеска реки, и шороха ветра в кронах, и лучезарного снегопада. Кровь стучит все сильнее – того и гляди разорвет грудь.
Леска натянута. Маллигэн придерживает ее обескровленными пальцами; рыба не утихает. Отваливается незакрепленный стопор – кто бы мог подумать, что рыба способна выбрать пятьдесят метров лески? – и леска сходит со шпули. Маллигэн бросается следом, успевает схватить ладонями, леска полностью отсоединилась от удилища, рыбина уплывает вниз по течению и режет леской ладони Маллигэна; он чувствует, как рыба борется со своим ярмом, поднимается, выпрыгивает из воды и шлепается обратно в реку. В этот миг леска выскальзывает у него из ладоней, рыба уходит на свободу, а Маллигэн остается стоять с вытянутыми руками – картина мольбы и покаяния.
Леска неспешно плывет по водной глади. Маллигэна пробирает дрожь. Удилище с пустой катушкой уткнулось в гальку. Кругом – немое равнодушие леса. И только вода назойливо чмокает в том месте, где река неудержимо пробивается сквозь валежник и снег, шепча на бегу о чем-то своем.
Мкондо
[mkondo, сущ. Поток, течение, напор, ток, бег воды (напр., в реке или при выплескивании на землю), воздуха, поступающего через открытую дверь или окно, т. е. сквозняк; кильватер движущегося судна; след, бег зверя]
В октябре тысяча девятьсот восемьдесят третьего, с целью найти останки одной доисторической птицы, в Танзанию прибыл американец по имени Уорд Бич, командированный Кливлендским музеем естественной истории (штат Огайо). Незадолго до этого в районе известняковых холмов к западу от города Танга нескольким экспедициям европейских палеонтологов удалось обнаружить окаменелости, напоминающие китайского каудиптерикса – мелкую пернатую рептилию, и музей стремился заполучить такой же экспонат в свою коллекцию. До палеонтолога Уорд, при всем своем честолюбии, не дорос (докторскую диссертацию в свое время забросил), однако поднаторел в сборе окаменелостей. Само это занятие – днями напролет горбатиться с долотом и ситом, заходить в тупик, в сердцах начинать все сначала – он недолюбливал, но проникся идеей. Ископаемые животные, говорил он себе, дают ответы на важные вопросы.
Когда он ехал безымянной горной дорогой, тем же маршрутом, которым вот уже два месяца следовал к месту раскопок, перед ним вдруг появилась бегущая девушка. На ней были сандалии и свободно спускавшаяся до колен ханга; по спине била тугая коса. Дорога, огороженная по обеим сторонам плотной стеной растительности, шла в гору, сужаясь и прихотливо извиваясь в палящих лучах солнца. Он уже собирался обогнать эту бегунью, как вдруг та выскочила на середину дороги прямо перед его пикапом. Уорд ударил по тормозам, пикап занесло набок, он покатился дальше, касаясь земли только двумя колесами, и чудом не вылетел в пропасть. Девушка даже не обернулась.
Уорд привстал над рулем. Что там стряслось? Неужели перед его пикапом и впрямь выскочила какая-то безумная? Да, сейчас она неслась впереди, поднимая сандалиями пыль. Он поехал за ней. Бежала она так, словно кого-то преследовала, бежала как хищница – грациозно, ни единого лишнего движения. Ничего подобного он в жизни не видел; она так ни разу и не оглянулась. Сократив расстояние, он теперь держался вплотную за ней: она почти задевала пятками бампер. Сквозь шум двигателя доносилось ее учащенное дыхание: вдох-выдох. Так продолжалось минут десять: Уорд, вцепившись в руль, боялся дышать, охваченный непонятным чувством – не то злостью, не то любопытством, а может, проснувшимся желанием; а девушка с развевающейся косой, мелькая ногами, точно механическими поршнями, стремительно бежала вверх по склону. И не замедляла бег. На вершине, где испарялись под солнцем лужи, она вдруг как-то извернулась и запрыгнула на капот. Уорд втопил педаль: пикап юзом пошел по вязкой грязи. Девушка перевернулась на спину, вцепилась в стойки лобового стекла и ловила ртом воздух.
Езжай! – выкрикнула она по-английски. Чтобы ветер в лицо!
На мгновение он оцепенел, глядя сквозь стекло ей в затылок. Мыслимо ли было после этой гонки сказать «нет»? И мыслимо ли было вести автомобиль, когда на капоте сидит девушка?
Но его ступня, словно чужая, сама собой отпустила педаль тормоза, и вот уже пикап медленно катился под гору, постепенно разгоняясь. Дорога делала опасные крутые повороты, и он видел, как мускулистые женские руки напрягаются все сильнее. Не остановившись у раскопа, Уорд еще с полчаса, а то и дольше, ехал крутыми, изрытыми дорогами; тугая коса била в лобовое стекло, на плечах девушки обозначились веревки мышц. Пикап скакал по выбоинам, кренился на поворотах. А она будто приросла к капоту.
Наконец дорога закончилась: дальше теснились лианы, а внизу открывался крутой обрыв, на дне которого ржавел искореженный остов перевернутого автомобиля. Задыхаясь, Уорд высунулся из пикапа.
Девушка, начал было он, вы что…
Послушай, как сердце стучит, сказала она. И он, видя себя как будто со стороны, вышел из машины и приник ухом к ее груди. Внутри у нее словно работал двигатель – точно такой, как у его пикапа. Мощная сердечная мышца гнала кровь по коридорам тела, в легких ветром гудело дыхание. Он и представить себе не мог, что звук может быть таким живым.
Я не раз видела тебя в лесу, сказала она. Ты лопатами глину копал. Что ты ищешь?
Птицу, выдавил он. Нужную для науки птицу.
Она рассмеялась.
Разве птиц ищут в земле?
Мы ищем мертвую птицу. Ее косточки.
А почему не живую? Вон их сколько.
Мне за другое деньги платят.
Неужели?
Она соскочила с капота и нырнула в заросли бамбука.
Через два дня Уорд, еще не уверенный в том, правильно ли поступает, появился вечером у дома ее родителей. Девушку звали Найма; ее немногословные, вполне состоятельные родители выращивали на продажу чай; они владели небольшим хозяйством над бобовыми полями и банановыми пальмами (четыре акра чайных плантаций, трехкомнатный дом и застекленная теплица-школка для выгонки сеянцев) высоко в скалистых, поросших лесом Усамбарских горах к югу от Килиманджаро и к западу от Индийского океана, на последнем уцелевшем островке тропических лесов, некогда покрывавших всю территорию от побережья Западной Африки до Танзании.
За теплицей, в гряде эвкалиптов стрекотала саранча; над головой мерцали первые звезды. Весь кузов пикапа был уставлен корзинами цветов; среди них были гибискус, лантана, жимолость – других названий он не знал.
Ее родители встречали его на пороге. Найма несколько раз обошла вокруг пикапа. Наконец она протянула руку, сорвала похожий на ромашку цветок, пристроила его за ухом и спросила: догонишь?
Что? – не понял Уорд.
Но она уже пустилась наутек и, обогнув чайную теплицу, скрылась за деревьями. Уорд покосился на ее родителей, которые с невозмутимым видом стояли в дверях, и побежал ей вдогонку. Под пологом леса тьма стала еще гуще; на дорожке топорщились узловатые корни, деревья стегали его ветвями. В какой-то миг Уорд разглядел, как она перепрыгивает через валежник и огибает молодые деревца. Потом она пропала из виду. Тьма стала непроглядной. Он упал раз, другой. Добежал до развилки, затем до следующей; дорожки ветвились, подобно артериям, расходящимся от центральных стволов, распадались на сотни мелких троп, а он понятия не имел, по какой из них она могла убежать. Прислушался, но уловил только жужжание насекомых, лягушачьи серенады и шум листвы.
Что? – не понял Уорд.
Но она уже пустилась наутек и, обогнув чайную теплицу, скрылась за деревьями. Уорд покосился на ее родителей, которые с невозмутимым видом стояли в дверях, и побежал ей вдогонку. Под пологом леса тьма стала еще гуще; на дорожке топорщились узловатые корни, деревья стегали его ветвями. В какой-то миг Уорд разглядел, как она перепрыгивает через валежник и огибает молодые деревца. Потом она пропала из виду. Тьма стала непроглядной. Он упал раз, другой. Добежал до развилки, затем до следующей; дорожки ветвились, подобно артериям, расходящимся от центральных стволов, распадались на сотни мелких троп, а он понятия не имел, по какой из них она могла убежать. Прислушался, но уловил только жужжание насекомых, лягушачьи серенады и шум листвы.
В конце концов он тем же путем повернул назад. Помог ее матери натаскать воды из ручья; выпил с ее отцом чаю у тлеющих угольков костра. Найма все не приходила. Ее отец, поднеся к губам чашку, только пожал плечами. Бывает, она до полночи пропадает, сказал он. Вернется. Она всегда возвращается. А удерживать нельзя – обидится. Тут мать Наймы добавила, что дочка уже взрослая – пусть делает, как знает.
Не дождавшись ее возвращения, он ушел. До отеля было два часа тряски по рытвинам, и все это время у него перед глазами маячила картина: девушка, вцепившаяся в капот, вздутые жилы у нее под кожей, и напряженные пальцы, и гулкий стук сердца. Через два вечера он приехал туда вновь, а потом еще, такое же время спустя.
Всякий раз он привозил какой-нибудь подарок: то окаменелый трилобит на золотой цепочке, то набор пурпурных кристаллов в деревянном футляре. Найма с улыбкой разглядывала подарок на свету или прижимала к щеке. Говорила спасибо. Уорд опускал глаза и бормотал в ответ: совершенно не за что.
За ужином он рассказывал о родном Огайо, о сверкающих на солнце небоскребах, о шеренгах городских домов, о музейной коллекции бабочек. Найма слушала с живым интересом, подавшись немного вперед и положив ладони на стол.
Засыпала его вопросами: «Какая там земля?», «Какие звери водятся?», «А ты видел торнадо?». Уорд на ходу сочинял полуправдивую естественную историю Огайо: как на обширных равнинах бились не на жизнь, а на смерть динозавры; как над низкими деревьями летали стаи доисторических гусей. Но не мог найти слов, чтобы заговорить о сокровенном: как в тот день, на дороге, дикий ее облик не только испугал его, но и взволновал. Как душными ночами, лежа в поту под противомоскитной сеткой, он без конца повторяет имя Наймы, словно заклинание, способное перенести ее к нему в номер.
С наступлением темноты она неизменно убегала в лес, где исчезала в лабиринте тропинок, подбивая Уорда помериться скоростью. Он спотыкался о валуны и разбивал в кровь руки, падал в кусты терновника, вырывая клочья из рубашки, но с каждым разом углублялся чуть дальше в лес. Уходил он все позже и позже, а до этого помогал ее отцу ухаживать за чайными сеянцами в застекленной школке или в учтивом, неловком молчании сидел за столом с ее матерью. Ему ни разу не удалось дождаться возвращения Наймы; по тряской дороге он ехал к югу, в гостиницу города Танга, и видел, как небо над горами золотит утренняя заря.
Так пролетели декабрь, январь и февраль. Уорду удалось собрать воедино останки доисторической птицы – изящные, размером с иголку, косточки, вдавленные в глыбу известняка; с этим трофеем его ждали в Огайо. На первое марта уже был куплен авиабилет, но Уорд его сдал, выпросив у начальства двухнедельный отпуск и комнату в Корогве, небольшом городке, ютившемся среди гор вблизи родительского дома Наймы. В течение двух недель он каждый день форсировал реку и ехал на север по грязному горбатому лабиринту, который обрывался у ее дома.
Ей в подарок он привозил теннисные туфли и футболки, ее маме – упаковки тыквенных семян, а отцу – романы в бумажных переплетах. Найма одаривала его все той же непостижимой улыбкой. За ужином она продолжила расспрашивать его о мире, откуда он приехал. Как пахнет зима? Что чувствуешь, когда ложишься на снег? Но каждый вечер, когда он углублялся в лес, она ускользала. Что мне делать, подскажи! – кричал он в сторону гор. По какой тропе ты убежала? И когда он без сил вваливался в гостиничную комнатушку и падал на кровать, с его губ срывалось ее имя: Найма, Найма, Найма.
Запланированный день вылета миновал, срок визы истек, равно как и срок действия прививки от малярии. Он отправил в музей заявление об отпуске за свой счет сроком на месяц. Наступил сезон дождей: неистовые ливни сменялись духотой, на улицах поднимался пар, над горами выгибались радуги. Иногда в реку, протекавшую рядом с гостиницей, наводнением смывало коз. Уорд смотрел с балкона, как поток воды, стиснутый речными берегами, проносил их мимо, как они отчаянно барахтались, вытягивая морды над водой, и ему иногда казалось, что он – одно из этих животных, что его подхватила непреодолимая стихия и теперь он изо всех сил борется с течением, отчаянно и безмолвно вспенивая воду. Быть может, вся жизнь в том и состоит, что река несет тебя к морю, не оставляя выбора, а впереди лишь безбрежные океанские дали, набегающее волны да мрачная могила в пучине.
Он начал тосковать по дому, по спокойной смене времен года, по мягкому воздуху и обыкновенной земле. Ночами, петляя среди холмов на своем пикапе, он порой смотрел на запад, туда, где вершины были немного ниже, и грезил, что за следующим кряжем увидит Огайо. Там его дом с книжными шкафами, там его «бьюик»; воображение рисовало холодильник, до отказа набитый сыром, яйцами и бутылками молока, и вазоны с чинными нарциссами. Ему стало невмоготу отбиваться от москитов, мыться под струями бурой воды, жевать вареную кукурузу в обществе безмолвных родителей Наймы. И, хотя жил он в Африке лишь пять месяцев, его одолевала усталость; сердце рассыпалось на части. Над головой палило солнце, в груди горел пожар – слишком много было огня; так недолго и сгореть.
Настал апрель: самый влажный месяц. В гостиницу пришла телеграмма из музея. Так и не найдя ему замены, Уорда звали обратно. Обещали должность куратора и повышение оклада. В случае согласия он должен был появиться на работе до первого июня.
Оставалось два месяца. Он начал делать пробежки. Небо дышало жаром, солнце сияло раскаленной белизной, но он бежал, покуда хватало сил, шатаясь, карабкался по склонам, а оттуда стремительно сбегал вниз, к гостинице. Поначалу ему удавалось преодолевать всего несколько миль – затем жара брала свое. На него беззастенчиво глазели прохожие: вот так диковина, здоровяк-мзунгу на последнем издыхании бежит по улицам. Когда он вошел в силу, зеваки потеряли к нему интерес, а некоторые даже подгоняли его добродушными хлопками. Он увеличил расстояние до десяти километров, затем до пятнадцати, а к концу апреля пробегал уже все двадцать. Кожа у него потемнела, мышцы обозначились резче.
Каждый день он отправлял в горы водителя, через которого передавал какие-нибудь знаки внимания: то засушенных мотыльков, то синий кувшин с плавающими в нем восемью крошечными медузами. А однажды прислал пластмассовую коробочку с бархатной подкладкой, к которой были приколоты три бабочки-парусника. Когда Уорд, отдышавшись, возвращался в гостиницу, у него в груди вспыхивали какие-то проблески, а из глубины его существа поднималась доселе незнакомая, бездонная сила. На теле не осталось ни грамма лишнего жира, притом что аппетит был зверским. К середине мая он уже мог бежать не чувствуя усталости, а однажды утром, пробегая мимо торговцев корзинами и гончарных мастерских на южной окраине городка, откуда открывался вид на широкую морскую гладь и голубые струйки дыма над пляжами, почувствовал, что может бежать вечно.
Только в конце мая он вновь сел за руль, чтобы ехать на север: через реку Пангани, по извилистым разбитым горным дорогам, выше плантаций – в тропический лес. В ногах он ощущал прилив сил: пусть-ка она попробует теперь от него убежать! Найма, затаив дыхание, встречала его на пороге: он держал в руках последний подарок. Напряженно вытянув руки вдоль туловища, он сжал кулаки и с дрожью смотрел, как она развязывает серебристую ленточку на коробке. Внутри оказалась живая бабочка: данаида монарх. Она выпорхнула из девичьих рук и затанцевала по дому.
Наблюдая, как бабочка бьется о потолок, Уорд объяснил, что ее прислали из музея в виде куколки. Судя по всему, она только что вылупилась. Но Найма смотрела только на него.
Ты изменился, заметила она. Совсем другой стал.
За ужином она разглядывала то его лицо, то руки, то вены, проступившие на тыльной стороне ладоней. В ее глазах отражалось пламя стеариновой свечи, поставленной ею на стол.