И вновь начались звонки: мы видели, Уорд, как твоя жена сидела возле дохлой собаки и щелкала фотоаппаратом. Она сфотографировала наши мусорные баки. Она битый час стояла на капоте твоей машины, Уорд, и таращилась в небо.
Он пробовал с ней поговорить. Ну, Найма, заходил он издалека, что нового в колледже? Или: ты на прогулке не зазевалась? Он продвигался по служебной лестнице, все больше времени проводил у телефона, выбивал дополнительное финансирование для музея и обхаживал спонсоров. К тому времени его и Найму уже разделяла пропасть шириной в много миль – их пути разошлись. Изредка она показывала Уорду свои кадры; он кивал. Здорово у тебя получается, говорил он и легонько похлопывал ее по спине. Вот это мне нравится – и поднимал со стола снимок, который она и в грош не ставила: радужное свечение в перистом облаке, плывущем на фоне луны. Найма не спорила; у нее в душе разгорался огонь. Теперь ничто не могло ее остановить. Пусть Уорд и его соседи опускают глаза в землю – она, Найма, будет поднимать глаза к небу. Пусть только ей одной видны эти оранжевые, пурпурные, голубые и белые скитальцы, эти пышные золоченые оборотни, пробегающие над головой. Когда по утрам она выходила за дверь, жесткая и темная сердцевина ее существа озарялась светом.
Начальный курс фотографии закончился. Найма получила высший балл. А осенью записалась на два следующих курса: «Современное фотоискусство» и «Техника обработки фотоматериалов». Один из преподавателей, не скупившийся на похвалы, предложил ей перейти на индивидуальную программу и сказал: думаю, мы должны предоставить вам возможность избрать собственный путь. А у нее уже был собственный путь: она воочию видела его перед собой. Кнопка спуска щелкала без остановки. Фотография сбитой собаки принесла Найме студенческую премию, в коридорах к ней подходили совершенно незнакомые люди и желали дальнейших успехов. В январе позвонил владелец какого-то кафе и предложил ей сто долларов за использование самой первой ее фотографии – дубовых ветвей, пронизанных светом. В конце весны ряд ее работ отобрали для коллективной выставки в небольшой галерее. Это же какое нужно терпение, вполголоса проговорила на открытии одна посетительница. Ее фотографии напоминают, что мгновение быстротечно, что небо всегда разное. К этой женщине присоединилась другая и объявила, что работу Наймы отличает идеальная воздушность, проникновенное выражение неосязаемого.
Не дожидаясь окончания вернисажа, Найма прошла мимо одетого во фрак официанта, который обносил гостей рулетиками, и решительно ступила в умирающий свет дня, чтобы сделать пару фотографий: клин заката, увиденный сквозь опору моста, зыбкая розетка света от скрывшейся за небоскребом Луны.
Как-то поздним вечером – дело было в апреле девяносто второго – на нее нахлынуло забытое чувство: восторг от близкого к завершению бега по тропе. Стоя на мраморных ступенях Музея естественной истории, она разглядывала небо. Во второй половине дня прошел дождь, и теперь звезды посылали на землю свое чистое сияние. Свет далеких галактик тронул ее шею и плечи, ускорил бег крови – небо стало совсем неглубоким: протяни руку – и дотронешься до его прохладной сердцевины, и приведешь в движение множество солнц, дрожащих капельками ртути. И глубокое, и мелкое – небо могло быть таким разным.
Уорд находился в зале бабочек – мучился с новыми поступлениями мертвых экспонатов. Ящик был упакован из рук вон плохо: крылышки у многих экземпляров оказались оторваны, пыльца осыпалась, узор смазался. Уорд вынимал бабочек одну за другой и раскладывал на полу, буквально собирая их по частям. Тронув его за плечо, Найма сказала: я уезжаю. Домой. В Африку.
От отшатнулся, избегая ее взгляда. Когда?
Сейчас.
Подожди хотя бы до завтра.
Она помотала головой.
Как будешь добираться?
Полечу. Она уже шла к выходу; мягкий звук ее шагов растворялся в тишине. Естественно, Уорд понял, что она собирается лететь самолетом; но в ту ночь, лежа в одиночестве на их супружеской кровати, он невольно представлял, как она раскинет руки ладонями кверху и, оторвавшись от земли, грациозно и легко поплывет над горами и равнинами к океану.
Уорд получил по почте фотографию: невообразимые громады дождевых облаков, прибившиеся к горизонту и прорезанные молнией. Он даже потряс конверт, но напрасно: она прислала только этот снимок. Через неделю доставили следующий: одинокий силуэт носорога на фоне горизонта и пересекающиеся трассы двух падающих звезд. Ни единого сопроводительного слова, ни подписи там не было. Однако фотографии продолжали приходить – раза два в месяц, иногда чаще, иногда реже. А в промежутках широко зевала жизнь Уорда.
Продав дом и всю мебель, он купил квартиру в центре города. По выходным ездил за покупками: приобрел гигантский телевизор, два кафельных панно для ванной комнаты. Сделал ремонт в своем рабочем кабинете: теперь подоконник украшали редкие морские раковины, а новый письменный стол был обтянут испанской кожей. Существенно поднаторел в музейном бизнесе: за порцией паэльи, суши-нигири «магуро» или пельменей «гедза» мог раскрутить кого угодно на спонсорскую помощь. Он научился уходить в тень, становясь идеальным слушателем, который раскрывает рот лишь в тех случаях, когда нужные люди ищут поддержки или не знают, о чем бы еще побеседовать. Чтобы пробудить в них совесть, он рассказывал о детях, которые так и рвутся в музей, а чтобы пощекотать нервы, показывал в музейном кинозале шедевры компьютерной графики – фильмы о динозаврах. В заключение он всегда говорил примерно одно и то же: «Мы открываем детям целый мир». Тогда его хлопали по плечу и отвечали: «Пожалуй, да, мистер Бич. Пожалуй, да».
Всеми силами он содействовал развитию музея. Посетителям нравились интерактивные выставки, сложные роботизированные экспонаты, миниатюрные панорамы бразильских лесов. На работу он приходил раньше всех и оставался до закрытия. По его задумке, в зале у входа каждые сорок пять минут наступал ледниковый период. Он заказал движущийся макет саванны, где качались акации, бегемоты подставляли бока солнцу, а крошечные свирепые львицы, как живые, рвали на части трехдюймовую зебру. Но, несмотря ни на что, он тосковал, и, если приглядеться, это было видно по лицу.
Как он страдает, Уорд Бич, и притом молча, приговаривали соседи и музейные волонтеры. Пусть бы нашел себе другую, твердили они. Чуть более здравомыслящую. Чтобы разделяла его интересы.
Он выращивал кукурузу, томаты, сахарный горох. В кафе садился у окна с газетой и улыбался официантке, когда та отсчитывала сдачу. И примерно раз в две недели получал фото в конверте: львиный след, наполненный дождевой водой, в которой отражаются тучи; грозовой фронт над вершиной Килиманджаро.
Так прошел год. Он видел ее во сне: она расправляла большие крылья, нарядные, как у бабочки, и кружила над земным шаром, фотографируя облака вулканического пепла, поднимающиеся из гавайской кальдеры, клочья дыма от бомбежек Ирака, изогнутые, прозрачные полотнища северного сияния над Гренландией. Ему снилось, как он ловил ее над лесом, но стоило ему занести над ней свои огромные руки-сачки, как сон прервался, горло сдавили спазмы и он, задыхаясь, невольно свесился с кровати.
Иной раз перед концом рабочего дня Уорд обходил безлюдные залы, цокая каблуками по каменным полам, и оказывался возле ископаемой птицы, которую почти два десятилетия тому назад прислал из Танзании. Косточки, вросшие в известняк, – изгибы и острия крылообразных рук, кожух из ребер, – все это было искорежено, а шея жутковато свернута: доисторическая особь погибала в муках. Ну и особь: полуптица-полуящер, неизвестно что, навеки застрявшее между более совершенными состояниями.
Впервые за долгие месяцы в почте обнаружился конверт с танзанийской маркой. «С днем рождения», – было нацарапано на листке бумаги ее неровным детским почерком. До его дня рождения и в самом деле оставалось совсем немного. Фотография, лежавшая в конверте, запечатлела глубокое, поросшее темной, густой травой ущелье, рассеченное рекой: в зеркале водной глади мерцали звезды. Он придвинул поближе настольную лампу. И трава, и речная излучина показались ему знакомыми.
Уорд понял: это их место, отрезок той реки, в которую он бросился со скалы и в которую пришла за ним Найма, почти растворившаяся в воде. Отодвинув лампу, он положил фотографию изображением вниз и разрыдался.
О чем он сожалел сильнее всего? Об их случайной встрече на дороге? О том, что ей взбрело в голову запрыгнуть на капот? О своем решении привезти ее в Огайо? О том, что он ее не удержал? О том, что не удержал себя?
У него не было ни ее адреса, ни номера телефона, ничего. В самолете он дважды вставал и выходил в туалет, чтобы посмотреть на себя в зеркало. Ты хоть сам-то понимаешь, что творишь? – спрашивал он вслух. Ты в своем уме? Вернувшись на свое место в салоне, он пил водку, как воду. Далеко внизу виднелись облака, не дававшие никаких подсказок.
После своего дня рождения – ему исполнилось сорок семь – он пришел к директору и, как положено, за две недели подал заявление об уходе. Купил билет, тщательно упаковал вещи. Каждое из этих действий стало утесом, с которого бросаешься в пропасть.
Во влажной духоте Дар-эс-Салама на него нахлынули старые воспоминания: знакомый узор на женской ханге, запах развешенного на просушку чеснока, перекошенное лицо безногой нищенки, просящей милостыню. Утром первого дня при виде собственной тени, резкой и черной, упавшей на стену гостиницы, у него возникло чувство дежавю.
Оно не покидало его и во время поездки в Тангу. Буро-зеленый простор Масайской степи, испещренный тут и там тонкими шпилями дыма; зрелище двух дхау, плывущих в Занзибар, – все это он вроде бы когда-то видел, а сейчас будто сбросил двадцать лет и впервые ехал по этой дороге на «лендровере» с лопатами, ситом и долотом.
Впрочем, без перемен тоже не обошлось. В Лушото, например, построили гостиницу: в ресторане предлагалось меню на английском языке, у входа охотники зазывали на дорогущее сафари. Горы Усамбара тоже было не узнать: на склонах появились сотни расположенных террасами плантаций, на гребнях мигали огоньки антенн. Но эти перемены – и мобильные телефоны, и такси-микроавтобусы, и чизбургеры в закусочных – не играли никакой роли. В конце-то концов, думал он, разве не по этой земле, не в этих предгорьях бродили первые насупленные человеческие существа, разве не по тем же ветрам, что и мы, определяли они приближение дождя и засухи? В каком-то путеводителе он прочел, что вплоть до тысяча девятисотого года не наблюдалось миграции хищников и зебр по реке Серенгети. Сто лет – с позиций его профессии это как щелчок пальцами. Какие перемены могут произойти за одно столетие? Насколько это ничтожная частица времени для животных, которые перемещаются туда и обратно по этой долине и от века учат своих детенышей, как жить в здешних краях?
Спал он глубоким и мирным сном, впервые за много лет его не будили видения когтей на горле. Перед тем как отправиться в путь, он выпил кофе на веранде гостиницы и сжевал сдобный хлебец. Ему казалось, найти ее родительский дом не составит труда: сколько раз он туда ездил – пятьдесят? Но дороги, широкие, с разметкой, стали неузнаваемыми: за каждым поворотом он хотел сориентироваться на местности, но шоссе внезапно ныряло вниз, вместо того чтобы идти в гору, а на месте перекрестка оказывались ворота плантации. Тупики, съезды, развороты.
Несколько дней пропетляв по предгорьям, он стал повсюду наводить справки о ее родителях, о ней самой, об имеющихся фотоателье, где можно проявить пленку. Расспрашивал и сборщиков чая, и проводников, и лавочников. Юноша за стойкой в гостинице сообщил, что отправляет пленки туристов на проявку в Дар, но с этим к нему обращаются только белые господа. Какая-то престарелая женщина вспомнила родителей Наймы, умерших много лет назад, и на ломаном английском объяснила, что после их смерти дом остался бесхозным. Накормив старушку обедом, Уорд засыпал ее вопросами. Вы можете точно сказать, где они жили? Можете объяснить, как туда проехать? Пожимая плечами, она только махала рукой в сторону гор. Чтобы найти, выговорила она, сперва нужно потерять.
Такого он не ожидал – что придется тратить время, болтаться неизвестно где, часами жариться во взятом напрокат автомобиле. Припарковавшись в каком-нибудь тупике, он шел пешком по бездорожью. На пятках вздувались мозоли, рубашки промокали от пота. Но он не сомневался: только так можно ее разыскать – если идти горной тропой. Причем такой, которая пересечется с ее дорогой, ибо на этот раз следов не будет, за деревьями не мелькнет белое платье, больше она себя не выдаст.
Каждое утро он возобновлял свои поиски, всячески стараясь заблудиться. Вырезал себе посох, купил мачете, отворачивался от щитов с надписями на суахили, предупреждавшими, вероятно, о возможных столкновениях с буйволами или о штрафах за нарушение границ частных владений. Икры были изранены, руки искусаны насекомыми. Одежда истрепалась; рукава пиджака и вовсе пришлось отчекрыжить, чтобы надевать его только в лесу, как в эпизоде из какого-нибудь постапокалиптического фильма.
Через три недели таких походов Уорд оказался на узкой тропке под кедрами. Смеркалось, он сбился с пути. Тропа так петляла, что он уже не понимал, где север, где юг; начнешь подниматься по склону – и с равной долей вероятности углубишься в горы или выйдешь на равнину; ни компаса, ни карты у него с собой не было. С деревьев запутанными сетями свисали какие-то лианы, неслись крики невидимых птиц. А он шел дальше, с трудом пробираясь по заросшей тропе.
С наступлением темноты вокруг него сомкнулись голоса ночи. Он достал из рюкзака налобный фонарь и прикрепил к шляпе. По листьям забарабанил дождь; крупные капли, падавшие на подлесок, били по плечам. Тропка давно закончилась. Он посветил фонарем в разные стороны: луч выхватил гнилой валежник, побег лианы, карабкающийся по стволу, длинные бороды мхов. Огромная колония муравьев, преодолевая все лесные препятствия, стремилась на новое место.
Ему уже было к пятидесяти; оставшийся без работы, без жены, он плутал в горах Танзании. В тонком луче света дождевая капля скользнула в чашечку красного цветка. Уорд представил, как через считаные дни эти лепестки упадут на лесную подстилку и увянут, скукожатся, чтобы в конце концов стать чем-то совсем другим: древесной корой, ягодой, энергией стремительной саламандры. Он сорвал этот цветок, бережно завернул в бандану и положил в рюкзак, сверху.
Всю ночь он шел не останавливаясь, пробирался ощупью, падал, вставал и ковылял дальше. На рассвете ему показалось, что он топтался на одном месте: никаких новых ориентиров рядом не было. Сквозь просветы в кронах лился дождь. Одежда промокла до нитки. Все знания, накопленные в течение жизни, оказались абсолютно никчемными. Как двигаться вперед, как найти воду, как высмотреть тропу – вот что сейчас было важнее всего. Какая-то часть его сознания твердила, что он напрасно не остерегся, а другая часть внушала: тебе здесь не место, здесь ты умрешь.
Чем он занимался в последние годы? Память указала на обтянутый кожей письменный стол, позвякивание столового серебра о фарфор, карты вин в ресторанах с открытыми террасами – все это пришло на смену юности, когда в руках рассыпа́лись толстые куски глины, а сердце заходилось от восторга, когда удавалось найти редкую морскую лилию, застывшую в камне, или позвоночную рыбу, вросшую в кусок сланца. Ему вспомнилось, как голосило из воды козье стадо, смытое разливом реки. Неужели он не извлек для себя никаких уроков? Почему не сберег в себе ту чистую энергию, ту фантастическую уверенность, что заставила его прыгнуть со скалы? А вдруг он сгинет здесь в одиночестве? Что станется с его костями? Быть может, они, рассыпавшись на части, уйдут в землю и станут загадкой для других видов, которые надумают заняться окаменелостями? Он не использовал всех возможностей, данных ему жизнью. Не увидел, что с жизнью – с деревьями, с беспокойной колонией муравьев, с молодыми зелеными побегами, вырывающимися из-под грунта, – его роднит сама жизнь: первый свет, изо дня в день посылающий в этот мир все сущее.
Он не умрет – просто не сможет. Он только-только начал припоминать, что такое – жить. Что-то у него внутри хотело петь и кричать: я потерялся, совсем заплутал. Грубая древесная кора, похожая на дранку, переборы дождевых капель на листьях, скрипучая любовная песнь жабы где-то совсем рядом – в этом открылась ему невероятная красота.
В лианах порхала белая бабочка размером с ладонь. Уорд продолжил путь.
В конце тропы, а вернее сказать, едва различимого просвета в джунглях, забрезжил восход. В ту ночь Уорд, пробившись сквозь гряду крапивы, нашел жилище родителей Наймы – сказочный домик, маленький, скудно освещенный. Из печной трубы поднималась струйка дыма. По стенам ползли какие-то плети, чайные поля одичали, потемнели, заросли бугенвиллеей и репейником. Но следы человеческого присутствия определялись безошибочно: за домом был разбит огород, где нежились грузные тыквы и гордо вздымались початки кукурузы. За оконным стеклом горели две свечи. Сквозь сетку от насекомых виднелись деревянные шкафчики, массивный дубовый стол; на кухонной стойке лежала гроздь томатов. Уорд стал звать Найму, но ответа не было.