Сарычи клокотали от ярости. По ночам из подвала доносились душераздирающие крики. Просыпаясь, Найма испытывала странное ощущение перевернутого мира: небо вдруг распростерлось внизу, где с криками метались ястребы. Лежа в кровати, она прислушивалась. Потом, как и следовало ожидать, начались телефонные звонки: соседи выясняли, не истязают ли Уорды детей у себя в подвале.
Мало-помалу до Наймы дошло: живая природа – это не то, что можно создать или принести в дом: она существует сама по себе, как чудо, с которым соприкасаешься только при большом везении, если в один прекрасный день проходишь по дороге от начала до конца. Каждый вечер она спускалась к птицам. Рассаживала их по разным углам подвала, гладила перышком, разговаривала с ними на суахили, точнее, на своем родном наречии чагга. Но они все равно кричали. Да заткнешь ты их или нет? – возмущался из кабинета Уорд. Всему есть предел! Но ярость не знала пределов: она жила у этих птиц внутри, копилась во взгляде.
Всю неделю соседи обрывали им телефон и дважды вызывали полицейских; не выдержав, Уорд усадил ее перед собой. Найма, сказал он, полиция заберет ястребов. Как ни печально. Пусть приезжают, ответила она. Но с наступлением темноты вынесла одного сарыча на задний двор, сняла у него с головы клобучок и отпустила. Птица неуклюже взмыла в воздух, пробуя крылья, и приземлилась на конек крыши, откуда начала пронзительно визжать, как автомобильная сигнализация. Под ударами клюва с крыши сыпались куски шифера. Сарыч свалился на крыльцо и стал биться грудью в оконное стекло. Потом уселся на почтовый ящик и завопил с новой силой. Найма, восхищенная, запыхавшаяся, прибежала туда.
Не прошло и пяти минут, как полиция уже светила в окна фонариками. Уорд стоял на тротуаре в домашних штанах, качая головой и указывая на визжащую птицу, которая теперь сидела на водосточном желобе. Вдоль улицы тут и там на крыльце загорался свет. Двое в спецовках, вооружившись сачками на длинных шестах, заехали грузовиком на газон и попытались поймать ястреба. Тот кричал и пикировал им на головы. Наконец, когда завывания полицейских сирен, людские крики и яростные птичьи вопли достигли апогея, прогремел выстрел, полетели пух и перья, а потом наступила тишина. Смущенный коп убрал пистолет в кобуру. Останки птицы комом упали за живой изгородью. А в темноте еще долго кружились лоскутки раздробленного оперения.
Найма дождалась, чтобы полицейские уехали, а соседи погасили свет. После этого она вернулась в подвал, взяла второго сарыча и выпустила его на заднем дворе. Как пьяный, он поднялся в небо и растворился над городом. А она, прислушиваясь, замерла в предрассветной мгле и всматривалась в ту точку, где потеряла его из виду, как черную песчинку среди серых россыпей.
Ну, хватит, не выдержал Уорд. Кого еще ты притащишь в дом? Крокодила? Слона? Тряхнув головой, он широко раскинул руки и сомкнул их вокруг нее. За каких-то три года он обрюзг настолько, что стал внушать ей неприязнь. Может, пойдешь учиться? – спрашивал он. До кампуса отсюда рукой подать. Но при мысли о колледже ей сразу вспоминались тягомотные школьные будни в Лушото, духота в классах, настырные математические формулы и прикнопленные к стенам невразумительные географические карты. Зеленый цвет – суша, синий – вода, звездочки – это столицы. Учителя просто свихнулись на том, чтобы давать имена вещам, которые испокон веков обходились без имен.
Ложилась она рано и каждый день спала допоздна. Ее одолевала зевота, в которой Уорду виделся безмолвный крик. Однажды, когда муж уехал на работу, Найма вышла из дому, села на первый попавшийся городской автобус и поехала неведомо куда; в конце концов водитель объявил конечную остановку – аэропорт. Она бродила по терминалу, разглядывая табло, где сменялись названия городов: Денвер, Тусон, Бостон. По кредитке Уорда купила билет до Майами, сунула его в карман и стала ждать объявления о посадке. Дважды она подходила к телескопическому трапу, но не решалась двинуться дальше и поворачивала назад. На обратном пути, в автобусе, она почувствовала, как из глаз текут слезы. Неужели она забыла, как делается завершающий шаг? Как это могло произойти настолько быстро?
Летом она жаловалась на влажность воздуха, зимой – на холод. Отговаривалась недомоганием, когда Уорд предлагал ей сходить куда-нибудь поужинать; стоило ему завести речь о музее, как она отводила глаза и даже не делала вид, что слушает.
После четырех лет семейной жизни она все еще машинально называла их дом его домом. Это наш дом, настойчиво поправлял Уорд и каждый раз стучал кулаком в стенку: а там – наша кухня. Наша полка для специй.
У него закрадывались подозрения, что она собирается уйти; он был почти уверен, что однажды проснется и обнаружит, что на комоде появилась записка, а из стенного шкафа исчез чемодан.
Приходил он поздно и сталкивался с ней на крыльце. На работе – аврал, оправдывался он, а она проскальзывала мимо и уходила в темноту.
Наконец в музейном офисе Уорд достал из ящика стола блокнот и написал: «Теперь я понимаю, что не могу тебе дать того, к чему ты стремишься. Тебе хочется движения жизни и чего-то такого, о чем я даже не догадываюсь. Я заурядный человек и живу, как все. Если тебе придется уйти от меня ради того, что тебя влечет, я пойму. Хотя бы раз увидев, как ты убегаешь в лес или бросаешься на капот автомобиля, ни один человек не смог бы жить без тебя счастливой и полной жизнью. Но я попытаюсь. Во всяком случае, как-нибудь выживу».
Он сложил подписанный листок и засунул в карман.
Как странно переплелись их судьбы: рожденные в разных концах света, они познакомились по воле случая, из чистого любопытства, но были разделены несходством своих представлений о мире.
Пока Уорд с этим письмом в кармане ехал в автобусе домой, их уже ожидало другое письмо: из чрева самолета оно перекочевало в грузовик, потом в другой и много раз перешло из рук в руки, прежде чем оказаться в Огайо и завершить свой путь в их почтовом ящике, – письмо из Танзании, от дядюшки Наймы. Она внесла конверт в дом, положила на столешницу и долго не сводила с него взгляда.
Уорд, придя с работы, отыскал ее на полу в подвале, свернувшуюся под шерстяным одеялом.
Поводив у нее перед глазами пальцем, он принес ей чаю, но она не стала пить. Тогда он вытащил у нее из руки письмо и прочел. Ее родители погибли на дороге в Тангу: их автомобиль, накрытый селевым потоком, рухнул в ущелье.
На похороны она уже опоздала, но Уорд счел, что лететь нужно так или иначе: он опустился возле нее на колени и предложил, что организует всю поездку. Ответа не последовало. Взяв лицо Наймы в ладони, он приподнял ей голову, но стоило ему отпустить руки, как голова ее бессильно упала на грудь.
Он лег спать рядом, прямо на бетонный пол, не сняв рубашки и галстука. С утра первым делом вытащил из кармана свое письмо и порвал. А после этого на руках донес ее до машины и отвез в окружную больницу.
Медсестра посадила ее в кресло-каталку, определила в палату и тут же поставила ей капельницу. С ней будет все в порядке, заверила женщина, здесь ей окажут помощь.
Но это была не та помощь, в которой нуждалась Найма: белые стены, искусственный свет, пропахшие лекарствами и болезнями коридоры. Дважды в день ее насильно пичкали таблетками. Она плыла сквозь время, в висках медленно стучал пульс.
Сколько же дней провела она под бормотание телевизора, лежа с пустотой в сердце и притупленными чувствами? Она видела, как поднимаются и заходят белые луны человеческих лиц: врач, медсестра, Уорд – рядом всегда был Уорд.
Ее пальцы впивались в металлические борта кровати; ноздри втягивали пресный запах больничной еды: картофельного пюре быстрого приготовления, протертых овощей с лекарственным привкусом. Поблизости беспрестанно жужжал телевизор.
Сны были пустыми и серыми; она пыталась вызвать в памяти образы родителей – и не могла. Память грозила в скором времени вычеркнуть Танзанию навсегда; в таком случае Найма, подобно своим осиротевшим питомцам-ястребам, уже не вспомнит свой настоящий дом, а будет знать лишь то место, где ее держат на привязи, с клобучком на голове.
А что потом? Пристрелят?
Сейчас утро? Она уже здесь две недели? Резко выдернув из вены катетер, Найма с усилием выбралась из кровати и заковыляла в коридор.
Препараты, курсировавшие в крови, замедляли движение мышц, притупляли рефлексы. Голова превратилась в стеклянный шар, едва держащийся на плечах: одно неосторожное движение – и всю жизнь придется собирать осколки.
В коридоре, среди каталок и торопливых медсестер, она увидела под ногами полоски скотча, расходящиеся в разные стороны, подобно тропкам ее юности. Выбрав одну такую полоску, она попробовала ей следовать. Через некоторое время – трудно сказать, долго ли она шла, – ее взяла под локоть незнакомая медсестра и препроводила обратно в палату.
А что потом? Пристрелят?
Сейчас утро? Она уже здесь две недели? Резко выдернув из вены катетер, Найма с усилием выбралась из кровати и заковыляла в коридор.
Препараты, курсировавшие в крови, замедляли движение мышц, притупляли рефлексы. Голова превратилась в стеклянный шар, едва держащийся на плечах: одно неосторожное движение – и всю жизнь придется собирать осколки.
В коридоре, среди каталок и торопливых медсестер, она увидела под ногами полоски скотча, расходящиеся в разные стороны, подобно тропкам ее юности. Выбрав одну такую полоску, она попробовала ей следовать. Через некоторое время – трудно сказать, долго ли она шла, – ее взяла под локоть незнакомая медсестра и препроводила обратно в палату.
После этого происшествия дверь палаты стали запирать на ключ. На ужин горошек, на обед суп. Она ощущала собственное угасание: сердечная мышца совсем ослабла, и кровь просто плескалась по жилам. Что-то глубокое и безграничное ушло из нее, было вытравлено, умерщвлено, раздавлено. Как такое произошло? Она ли не охраняла свою сущность?
После больницы – неизвестно, сколько дней было проведено взаперти, – Уорд привез ее домой и усадил в кресло у окна. Она смотрела на автобусы и такси, на соседей, не поднимающих головы. Внутри у нее обосновалась необъятная пустота, тело уподобилось пустыне, безветренной и темной. Казалось, Африка уже так далеко, что дальше не бывает. Порой Найма даже сомневалась в своем существовании, думала, что история ее жизни – это просто сон, притча, написанная для детей. Смотрите, милые, к чему приводят бездумные поступки, говорил рассказчик, грозя пальцем. Смотрите, что бывает с теми, кто сбился с пути истинного.
Прошла весна, за ней лето и осень. Найма не вылезала из кровати раньше полудня. С тягучей сменой времен года у нее стерлись все воспоминания, остались лишь обрывки: писк птенцов дрозда, жаждущих, чтобы мать принесла им червяков; снег, падающий в свете уличного фонаря. Эти образы возникали словно за толстым стеклом; смысл их размывался, утрачивал связность, четкость и первозданную остроту. Правда, впоследствии к ней вернулись сны, но тоже совсем другие. Ей снился караван верблюдов, движущийся сквозь редколесье, оранжевые облака над пологом леса, но в этих видениях не было места для нее самой: она смотрела издалека – и не могла приблизиться, замечала красоту – и не могла до нее дотянуться. Как будто ее аккуратно вырезали из каждой картинки. Мир уподобился экспонату в музее Уорда: приглаженный, обращенный в прошлое, выцветший и опечатанный, с табличкой «Руками не трогать».
Иногда по утрам она из кровати наблюдала, как Уорд завязывает галстук, стоя в рубашке, доходящей до толстых ляжек, и чувствовала у себя внутри гнильцу, над которой клубится отторжение. Тогда она утыкалась в подушку, ненавидя его за то, что он побежал за ней в джунгли, за то, что прыгнул со скалы. Больше они не притворялись: Уорд оставил все попытки до нее достучаться, а Найма полностью отстранилась, чтобы не отвечать на стук. Она прожила в Огайо пять лет, а казалось, что пятьдесят.
Был вечер. Найма в полудреме сидела на заднем крыльце, когда над крышей косяком пролетели гуси. Да так низко, что ей удалось разглядеть контуры перьев, глянцево-черные клювы, одновременное, согласованное мигание каждой пары глаз. Она ощутила стремительную силу крыльев, рассекающих воздух. Птичий клин с гоготом стремился к горизонту, вожаки менялись. Найма проводила взглядом птиц, задержалась на той точке, где они скрылись из виду, и задумалась: как они выбирают себе дорогу? Что за таинственный механизм, скрытый у них в голове, переключается каждую осень, заставляя их следовать все теми же невидимыми путями к тем же южным водам? Сколь восхитительно небо, думала она, и сколь непостижимо. Гуси уже давно улетели, а она все смотрела ввысь, ждала, надеялась.
Шел тысяча девятьсот восемьдесят девятый год; ей уже исполнился тридцать один. Уорд сидел в доме и ел кекс: с нижней губы свисал сталактит из глазури. Найма вошла и остановилась перед ним. Хорошо, сказала она. Я пойду учиться.
Уорд перестал жевать. Ну-ну, ответил он. Давай.
В спортивном зале колледжа абитуриенты толпились у щитов с надписями «Муниципальное управление», «Антропология», «Химия». Ее внимание привлек один стенд, оформленный глянцевыми фотографиями. Вулкан в снежном ожерелье. Потрескавшееся сиденье стула. Серия снимков пули, вырывающейся из яблока. Она изучила все изображения – и заполнила необходимые документы: «Фотография, начальный курс: Введение в технику фотосъемки».
В подвале валялся без дела принадлежавший Уорду старенький «Никон-630»; она обтерла его от пыли и принесла на первое занятие.
Никуда не годится, сказал преподаватель. Другого нет, ответила она. Он подергал туда-сюда заднюю шторку и объяснил, что она пропускает свет, а это губительно для негативов.
Можно ее закрыть поплотнее, предположила Найма. Или же заклеить. Пожалуйста. У нее брызнули слезы.
Хорошо, хорошо, забормотал педагог, что-нибудь придумаем.
На второй день занятий он вывел студентов на территорию кампуса. Здесь мы сделаем только по паре снимков, объявил он. Не тратьте зря пленку. Все внимание – на конструктивные детали, друзья мои.
Студенты разбрелись кто куда, направляя объективы на угловые камни зданий, резные оконечности перил, купольную покрышку противопожарного гидранта.
Найма подошла к полузасохшему, согнувшемуся дубу на треугольнике газона, зажатого асфальтовыми дорожками. Заднюю шторку камеры наглухо фиксировала изолента. Пленка была рассчитана на двадцать четыре кадра. Найма с трудом понимала, что отсюда следует. Диафрагма, светочувствительность, глубина резкости – это и вовсе было для нее пустым звуком. Между тем она слегка наклонилась, направила объектив кверху, где на фоне неба шевелились голые ветви, и замерла. Облака толстым занавесом скрыли солнце, но она заметила небольшой проблеск. И стала ждать. Минут через десять облака мягко разомкнулись, выпустили тонкий луч света, озаривший дерево, и Найма нажала на кнопку спуска.
Через два дня у нее на глазах, в проявочной, преподаватель снял с сушильной веревки закрученную черную ленту ее негативов и одобрительно покивал. По его примеру она поднесла пленку к лампе и, увидев запечатленный два дня назад образ – озаренные солнцем ветви дуба, а над ними расселина облаков, – почувствовала, как с ее глаз спадает темная пелена. По рукам пробежали мурашки, ее захлестнула радость. Это было упоение, одно из древнейших чувств: как будто ты взмываешь над чащей и смотришь поверх лесных крон, заново открывая мир.
В ту ночь она не могла уснуть. Вся горела. А утром примчалась в колледж на три часа раньше положенного.
Они сделали контактные листы, а затем напечатали фотографии. В фотолаборатории Найма не сводила глаз с кюветы, ожидая, когда на бумаге проступят очертания, которые приплывали неведомо откуда, вначале совсем слабые, потом серые – и наконец, как по волшебству, появился весь образ целиком: ничего похожего она прежде не видела. Проявитель, стоп-ванна, фиксаж. Все так просто. Ей подумалось: я была создана и перенесена сюда, чтобы дать этому голос.
После занятий ее подозвал преподаватель. Склонившись над отпечатанными снимками, он указал, что она зацепила видоискателем телефонный провод и недодержала экспозицию. В целом, конечно, неплохо, для первого раза очень даже неплохо. Хотя огрехи налицо. Камера пропускает свет – видишь, как размыт край? А здесь дерево выглядит плоским; нет фона, нет центровки. Он снял очки, откинулся на спинку стула и пустился в рассуждения. Как передать трехмерность средствами двухмерного изображения, как поместить мир в плоское пространство. С этими проблемами сталкивается каждый художник, Найма.
Найма отступила назад, чтобы еще раз изучить свою работу. Художник? – мысленно переспросила она. При чем тут художник?
Каждый день Найма ходила фотографировать облака: сплошные, перисто-кучевые, а еще пересекающиеся следы самолетов, воздушный шарик над железнодорожными рельсами. Она запечатлела и пики небоскребов, уходящие в облачность, и два пышных кучевых облака, плывущих в луже. И лазурный ромб неба, отраженный в глазу мертвой собаки, только что сбитой автобусом. Мир теперь виделся ей сквозь призму источников света: окон, лампочек, солнца, звезд. Уорд оставлял ей деньги на продукты, а она тратила их на пленку; она заходила в незнакомые районы, могла присесть на корточки в чужом палисаднике и целый час ждать, когда разойдется толща облаков, чтобы убедиться, достаточно ли будет освещена нить паутины, натянутая между двумя травинками.