Кирза - Чекунов Вадим 8 стр.


Повара хватают лежащего неподвижно Гулю и втаскивают обратно в поварскую. Запирают за собой дверь.

— Домой! — командует Борода, и, поигрывая бляхой, первым отправляется в казарму.

Мы следуем за ним.

Неожиданно Борода оборачивается и несколько раз охаживает нас ремнем по спине и ногам. Боль жгучая.

— Вы охерели, бойцы, так дедушек бить? — скалит зубы сержант. — Звери растут, Соломон! — обращается он к товарищу.

Тот отвешивает нам по оплеухе:

— Чтобы не борзели у меня, ясно? И ни кому ни слова!


Больше нас в столовой не трогали.

Отыгрались на Петруче.

Выдержал он в столовой месяца три. Затем сунул левую руку под нож хлеборезки. Остался без большого пальца и двух фаланг указательного.

Петручу увезли в госпиталь в Питер и больше он в часть не вернулся. Пальцы ему спасли, пришили. И комиссовали по инвалидности.


— Помнишь, Паша, про госпиталь мы с тобой мечтали? — спрашиваю я Секса. — Когда по полосе в карантине бегали?

— Помню… — вяло как-то отвечает Паша.


На стодневку старые, по традиции, отдают нам свое масло. Иногда подзывают, но чаще мы, бойцы, шустрим сами.

Два-три дополнительных кусочка масла — и совсем другое ощущение от еды. Забытое чувство сытости.

На ужине подходишь к их столу и говоришь:

— Разрешите доложить, сколько дедушкам служить!

Называешь оставшееся число дней до приказа.

Вижу, как гордому Черепу тяжело себя переломить и нести обязанности счетовода. Пробубнив под нос очередную цифру, он не спеша собирает желтые кружочки в одну миску и несет на наш стол, хмурясь и сердито поглядывая по сторонам.

Старые это тоже видят прекрасно, но лишь ржут и подначивают его. О том, как Череп уделал повара, уже все знают и авторитет его заметно отличается от нашего. Особенно обидно мне — я ведь тоже участвовал в разборке. Но, видать, есть существенная разница — бить первому, или пинать уже упавшего. Впредь мне наука.


Наши взводовские старые — Костя, Старый, Конюхов, Петя Уздечкин, еще несколько человек, — нормальные парни. Отдают масло, иногда и всю пайку, с сахаром вместе, без слов и не унижая.

В роте МТО, их столы рядом с нашими, через проход, Криницына и Ситникова заставили подбирать масло с пола. Сбросили его с тарелок и заставили поднять и на глазах съесть. Криня поднял, а Сито отказался. Его отволокли в мойку и отбили ему там все внутренности раздаточными черпаками. Но отстали после этого надолго.

Патрушеву старые «мандавохи» навалили целую гору масла — паек двадцать. И руками, без хлеба, приказали все съесть. Как всегда, на время.

Патрушева вырвало прямо на стол. Тряпку ему взять не разрешили, и он вытирал все собственной майкой.


По ночам «сушим крокодилов» — ногами упираешься в одну дужку койки, руками — в противоположную. Провисеть так долго невозможно — начинает ломить руки, и все тело ходит ходуном.

Маленький Мишаня Гончаров от спинки до спинки койки не дотягивается, и потому «сушит попугая». Усаживается ногами лишь на одну спинку и держится за нее руками.

Соломон или Подкова, развлекаясь, бьют его со всей силы подушкой, и Мишаня кувырком летит вниз.


«Дембель в опасности!» — обычно орет дурным голосом Конюхов.

Подбегаем к стенам, подпираем их и держим, чтобы те не рухнули.


В нарядах не спим сутками. С поста меняют лишь на полчаса. Бежишь в столовую, запихиваешь в себя сначала второе, потом, если успеваешь, запиваешь холодным супом и бегом обратно, на КПП.

В караул еще не ставят. Сказали, после увольнения осенников заступим.

Жопа. Полная жопа.


Домой за все время написал лишь два письма. Все хорошо. Здоров. Кормят нормально. Водят в кино.


В кино действительно водят. В клуб, по субботам и воскресеньям. Один документальный и один художественный фильм. В субботу почему-то черно-белый, а в воскресенье цветной. Раз в месяц показывают зарубежный, польский или французский, типа «Откройте, полиция!»

На фильмы нам плевать.

Дикий недосып валит с ног, и хотя бы на сеансе мы мечтаем урвать немного. Забыться хоть на полчаса под бубнеж и мельтешение на экране.

Черпаки усаживаются позади нас, и уснуть не дают.

Чуть дернул головой — бьют по ушам резинкой. Боль жгучая, но за ухо взяться, потереть — нельзя. Сиди и смотри.

Облегчение — если вызовут с фильма тащить ужин в караул.

Там, конечно, припашут, заставят все мыть и подметать. Но, по крайне мере, не так дико хочется спать.


Осень заявилась в часть уже в середине августа — половина деревьев желтая, мелкие листья летят по ветру. Дожди каждый день. Тяжелый сырой воздух пахнет гнилью, мокрой землей.

По утрам трясет от недосыпа и холода. Все, кроме нас, бойцов, натянули под хэбэшки «вшивники» — свитера и вязаные безрукавки.

Но торжественные проводы сезона — строго по календарю.

В последний день августа, ровно в полночь, выгоняли лето из казармы. Бегали по всему помещению, махали полотенцами и шипели: «Кыш-ш! кышш-ш-ш!» Под каждой койкой, под каждой партой в ленинской комнате помахать надо.

Старые, у которых осенью приказ, активно руководят:

— Из сортира лето не выгнали! Там оно спряталось! Гони его на хуй, а то дембель не наступит!

И подбодряют пинками, если вяло полотенцами крутишь.


Вышел, наконец-то, приказ, и через неделю старых начали увольнять.

Первыми, в «нулевке», у нас ушли сержанты — Костя и Старый.

Получили в штабе документы, прослушали инструктаж, попрощались со всеми, посидели на КПП и укатили в Токсово на рейсовом автобусе.


На прощание Костя пожал нам всем руки:

— Давайте, бойцы! Если что не так — без обид! Служите, старейте! И у вас дембель будет! Пока!

Оказывается, Костя умеет говорить. И даже по-русски. А не только «мэнэ нэ ебэ».


Минут через десять к КПП подъезжает такси с ленинградскими номерами.

Из машины выходит миловидная девушка в коротком платье и разглядывает нас.

Мы ее.

Наконец девушка говорит:

— Здрастье, ребята! А я к Сереже Костенко приехала.

Мы переглядываемся.

— К Косте, что ли?

— К Сереже. Костенко его фамилия. Он увольняться на днях должен.

КПП начинает ржать.

Справившись со смехом, кто-то говорит:

— Опоздали вы, девушка! Уволился уже Сережа ваш! Теперь ищите его, ветра в поле!

Девушка хмурит брови:

— Ребята! Вы со мной так не шутите! Я его жена!

Секундная пауза и все бросаются запихивать ее обратно в машину.

— Гони за рейсовым, в Токсово только недавно пошел! Гони, успеете еще! — орут водителю.

Девушка выхватывает из сумки какие-то свертки и протягивает нам:

— Вот, гостинцы тут, поешьте! Спасибо, счастливо!

Такси разворачивается и уезжает.

Прапорщик Кулешов, дежурный по КПП, закатывает глаза:

— Вот Костенко сегодня теплой мандятины нащупается!

Но никто не смеется.


Осень. Осень…

На окрестных болотах начала поспевать клюква.

Выдали всем, кто не в наряде, резиновые бахилы от ОЗК, по паре вещмешков и котелку. Загрузили в автобус, полчаса протрясли по разбитой бетонке и высадили в какой-то уж совсем глухомани.

Утро, холод, туман, по обеим сторонам дороги — моховой ковер с чахлым кустарником. Кое-где виднеются понурые деревья.

Ворон инструктирует:

— Толпой не ходить. Где видите, что топко — не лезть. Держаться на виду друг у друга. Норма с каждого — полтора вещмешка. Выполняем приказ замкомандира полка по тылу — обеспечиваем часть витаминами на зиму. Увижу кто просто так ходит или сидит — пизды дам. Не сачковать. Для себя же стараетесь.

Сам Ворон остается в автобусе.


Старые отходят от дороги подальше, выбирают местечко посуше и заваливаются спать. Свои вещмешки отдают нам. Теперь мне надо набрать четыре мешка.

Клюкву я никогда в жизни не собирал. На болоте тоже первый раз. «Где топко — не лезть.» Хуй его знает, где топко, а где нет.


С нами отправляются черпаки. Борода делит нас на группы, назначает старших.

Нашей «тройкой» — Костюк, Череп и я командует Соломон.

— Не дай божэ не соберете норму! Такой пизды вкачу — мало не покажется! — бросает нам свой вещмешок Соломон и закуривает. — Че стоим? Съебали на сбор!


Под ногами чавкает. Сапоги с бахилами норовят соскочить.

В некоторых местах идешь, как по батуту — все под тобой прогибается, колышится, пружинит. Хорошо, что с нами Костюк. Все-таки деревенский, привычный. Я-то дальше дачи под Истрой на природе не был. Череп тоже городской. Соломон — молдаван, этим все сказано.

Клюква — яркая, крупная, влажная и холодная. Технология сбора проста. Ползаешь на карачках по болоту, щиплешь ягоду в котелок, затем ссыпаешь в вещмешок. И по новой: Пальцы быстро коченеют и плохо слушаются. Сунуть руки в карманы и погреть нельзя — получаешь пинок.

Соломон прогибается перед Вороном за отпуск. Устал, сука, служить. Домой, в Молдавию захотелось. Ворон пообещал ему отпуск по завершении сбороа ягод. Вот он и старается.

Ни покурить, ни посто отдохнуть и разогнуться он нам не дает.

Если Соломону кажется, что собираешь медленно, он бьет ногой по котелку в твоих руках и вся набранная клюква разлетается по болоту. Получая по спине и затылку, собираешь ее и бежишь к следующей кочке.


Часа через два молдавану все же надоело таскаться за нами.

— Чтоб к моему приходу все мешки были полные! — пинает он согнувшегося Костюка. Тот, пытаясь удержаться, по локти увязает в мокром мху.

Соломон уходит на поиски своих дружков.

Череп и я сбрасываем с себя вещмешки и валимся спинами на кочки. Костюк пугливо оглядывается и продолжает щипать ягоды. Хорошо, что с нами он, а не Гитлер-Сахнюк. Тот бы стал визжать, что надо собрать норму, одному ему не справиться, и что мы его подставляем.

Я чувствую, как ткань гимнастерки пропитывается влагой и приятно холодит спину. «А если удастся заболеть, будет совсем хорошо. Воспалением легких, хотя бы» — мечтательно думаю я.

Череп лежит рядом, закрыв глаза. Губы сжаты в полоску. Лицо бледное-бледное.

Солнца как не было, так и нет. Мокрая дрянь кругом. На мне, подо мной, надо мной.

Бля, только бы завтра в наряд попасть. Хоть караул, хоть КПП: Только не на клюкву эту ебаную. Я же умру тут: Я уже умираю:

Нас расталкивает Костюк.

Издалека доносится сигнал сбора — протяжно гудит автобус.

Норму мы не собрали.


Излюбленный прием Соломона — поставить по стойке смирно и с разбега, как по футбольному мячу, заехать сапогом по голени. «Не дай божэ» попытаешься отскочить.

Голени у нас распухли так, что не пролазили в голенища.

Костюка жалко, ему-то за что.

Но молчал Сашко, ни словом не попрекнул нас.


Возили взвод на клюкву целую неделю.

Соломон теперь на болоте не отходит ни на шаг. Упросил Бороду в наряды меня и Черепа не ставить. Вооружился толстым дрыном («глубину промеривать» — объяснил Воронцову) и чуть что, пускал его в ход.

— Я вас, блядь, сгною тут на хуй! — в мутных карих глазах плавает животная злоба.

Костюк вздрагивает и рассыпает ягоды.

Мы с Черепом Соломону верим.

Он нас здесь сгноит.

Или мы его.


Вечером пятого дня подходит Череп:

— Разговор есть. Пойдем в сушилку.

Среди воняющих прелой ватой бушлатов, в свете тусклой лампы, происходит торопливый деловой разговор. Уединиться бойцам непросто, каждая минута на счету.

Начинает Череп:

— Завтра снова повезут. Я — все, пиздец. Больше не могу.

— Саня, я уже давно пиздец как не могу. Сам себе удивляюсь, что еще ползаю…

Череп смотрит пристально.

— Не тяни, — говорю ему. — В первый день еще надо было:

Череп не отводит взгляда:

— Мы об одном и том же говорим?

— Думаю, да.

Кто-то из роты связи заходит в сушилку и долго возится среди сапог. Нам приходится делать вид, что развешиваем бушлаты. Я замечаю, как дрожат мои руки. Наконец «мандавоха» находит свои кирзачи и уходит.

— Только надо без следов, — продолжаю я.

Череп думает.

— Болото — лучшее место. Мордой в воду его, придавим оба сверху, подержим, — Череп до хруста сжимает пальцы. — И пиздец ему: Упал, захлебнулся…

«Очнулся — гипс», — выплывает откуда-то никулинское, и я произношу это вслух.

Мы нервно ржем и заметно успокаиваемся. Мандраж отходит. Остается отчаянная решимость.

— Жаль, болото не топкое. Хотя можно место найти. Или под мох его…

— Подо мхом найдут быстро. Нужно к топи его вывести. Потом сказать, что ушел, не видели его:

— С Костюком как быть? — неожиданно вспоминает Череп. — Если сдаст?

— Не сдаст. Он в наряде завтра, Секса меняет. К Сексу маманя приехала, завтра в гостиницу Ворон его пускает.

— Ну, значит, сам Бог велел, — заключает Череп.


Дверь сушилки распахивается и на пороге появляется Борода.

Мы замираем.

— Вот они где, родимые! И хули мы тут делаем? — Борода слегка навеселе. — Так, ладно. Ты, Череп, пиздуй к букварям, к каптерщику ихнему, Грищенко, знаешь? Я звонил ему. Возьмешь дипломат и парадку у него, для Соломона. Ты, — тыкает в меня пальцем сержант, — осторожно, используя рельеф местности, летишь в кочегарку, к Грудкину, банщик который. Берешь пузырь и приносишь сюда. Попадешься — вешайся сразу.

Борода улыбается и снисходит до объяснений.

— В отпуск завтра Соломон едет.

Мы выбегаем из сушилки.

— Отвел, значит, Бог, — говорю я у выхода Черепу, и мы разбегаемся.


***


Небо — сталь, свинец, олово. Солнце — редкое, тусклое — латунь, старая медь. Трава, побитая заморозками — грязное хаки. Черные корявые деревья — разбитые кирзачи. Земля — мокрая гнилая шинель.

В сортире холодно, вместо бумаги — рваные листы газеты. Читаю на одном из них: «В этом сезоне снова в моде стиль и цвета милитари…» Ну до чего же они там, на гражданке, долбоебы…


Уволились последние старики-осенники, опустели многие койки. Строй наш поредел сильно — людей мало, из нарядов не вылазят.

Особых послаблений пока не чувcтвуем. Как летали, так и продолжаем. Да и старые были, как оказалось, людьми спокойными. С сентября почти и не трогали нас.

Зато теперь разошлись вовсю черпаки, весенники.

Но появилось ощущения чего-то необычного, важного. Полгода за спиной — даже не верится.

Не только смена времени года. Кое-что поважнее.

Иерархическая лестница приходит в движение.

Этой ночью нас будут переводить в шнурки. Шнурков — в черпаки. Черпаков — в старые.

Со дня на день ожидается прибытие нового карантина — духов.


Происходит перевод так.

Нас поднимают где-то через час после отбоя и зовут в сортир.

Холодно, но мы лишь в трусах и майках. Как тогда, во время «присяги».

Но перевод — дело совсем другое. Желанное.

Его проходят все, или почти все.

Больше всего последний месяц мы боялись, что за какую-нибудь провинность оставят без перевода. Тогда все — ты чмо, последний человек, изгой. Любой может тобой помыкать.

Среди шнурковского призыва есть один такой — по кличке Опара, из «букварей». Когда-то он уверовал в слова замполита о том, что необходимо докладывать обо всех случаях неуставщины, и тогда ее возможно искоренить.

Доложил. Двое отправились на «дизель», в дисбат.

Всю службу Опара проходил застегнутый наглухо, бесправный и презираемый. Не слезал с полов — руки его были разъеты цыпками и постоянно гноились.

В глаза он никому не смотрел. Питался объедками с кухни.

Больше всего его гнобил свой же призыв.


У окна стоят Борода, Соломон, Подкова и Аркаша Быстрицкий, тоже черпак, прыщавый весь, с мордой мопса.

Вернее, они уже не черпаки. Старики.

Переводили их мы — били ниткой по положенной на задницу подушке восемнадцать раз и орали со всей дури: «Дедушке больно!» Теперь их черед. Но порядок иной.

— Кто первый? — щелкает в воздухе ремнем Борода.

Блядь, страшно.

— Кирзач, давай ты! — Соломон указывает на ряд умывальников.

Подхожу к умывальникам, вцепляюсь в одну из раковин и наклоняюсь.

— На, сунь в зубы, — Аркаша протягивает с подоконника пилотку.

Пилотка вся влажная и жеваная — до нас здесь переводили шнурков.

Мотаю головой.

Хуже всего ждать.

Смотрю в пожелтевшее нутро раковины и стараюсь не думать ни о чем.


Борода разбегается и…

— РАЗ!

Я еще не успеваю почувствовать боль от ударившей меня бляхи…

— ДВА — это Соломон.

Блядь!

— ТРИ! — Аркашин голос.

Пиздец. Только половина!

— ЧЕТЫРЕ!

Хуй знает, кто это был. Пиздец. Пиздец. Пиздец.

Орать нельзя.

— ПЯТЬ!

Все. Почти все. Суки, давайте… Дергаться нельзя. Нельзя.

Борода, сука, медлит, наслаждаясь моментом.

Разбегается.

— ШЕСТЬ!


Жмут руку. Пожать в ответ я не могу — пальцы свело, так за раковину цеплялся.

Кивком головы Борода отпускает меня, и, подволакивая ноги, я бегу в тамбур крыльца.

Дневальный у выхода, из «мандавох», отрывается от газеты и понимающе ржет.

В тамбуре темно. Стягиваю с себя трусы и прижимаю зад к холодному кирпичу.

Бля. Бля. Бля.

Я — шнурок.

Бля.


Влетает Кица и прилепляется к стене рядом со мной. Даже в темноте видно, какое у него белое лицо.

Меня начинает колотить смех:

— Кица, тебе по жопе кистенем молотить надо, чтоб почувствовал что-нибудь!

Кице не до шуток. Смотрит молча и зло.

— Не злись, ладно! — хлопаю его по плечу.

Холод здорово помогает, и когда к нам вбегает Гончаров, Кица вдруг начинает ржать.

Назад Дальше