Пролог - Эдуард Веркин 5 стр.


Пока мы сидели на дереве, у Хвостова на самом деле родился брат, и бабка-Хвостова больше не могла сидеть с Тощаном. А я выжаривал по полтора мешка соли в день и не успевал засветло, матушка мне помогала.

Сначала мы грузили его в тачку и таскали с собой на соляной двор. Это Тощану даже полезно, поскольку с солью рядом находиться любому полезно, особенно если плохо дышится. Три дня все было хорошо, потом Тощан задохнулся и потерял сознание.

Я, конечно, успел прыгнуть, но поймать его не смог, так что Тощан опрокинул на себя соляную сковородку и обварил ногу. Кожа слезла, Тощан орал и не мог ходить, матушке пришлось обменять целый куль соли на склянку пихтового пасла. Масло помогало, нога гнила меньше, но было ясно, что лучше Тощана на солеварню не брать, лучше ему сидеть дома, мог ведь и совсем свариться.

Только вот с кем ему дома сидеть?

Одного Тощана дома оставлять матушка не хотела, разумно опасаясь, что бестолковый Тощан мог напороться на светец, или удариться о стол головой, или просто задохнуться до смерти, или в печь залезть, Тощан всегда придумывал себе новые беды.

Или мыши, таившие на него давнюю обиду, могли придти разом и съесть этого дурака.

Нет, Тощану требовался присмотр.

Матушка обежала все Высольки, но никто с Тощаном сидеть не согласился, даже за соль. Всем было известно, что Тощан больной, многие считали, что это не заурядный непродых, а хуже. Конечно, в глаза никто не говорил, но я то знаю — в деревне думали, что в легких у Тощана живет угорь, и что этот угорь выдышивает половину воздуха, так что самому Тощану уже не хватает. Угрем никто заразиться не хотел, ну, разве что старая бабка Хвостова, которой было все равно. Но теперь у нее имелся еще один свой внук.

Когда матушка поняла, что с Тощаном сидеть некому, она отправилась к грамотею, я отправился с ней. Я говорил, что, скорее всего, грамотей вымерз, и мы живым его не найдем, но матушка не слушала, так и пошли. Тощана накормили, привязали к скамейке старыми вожжами, чтобы спал и не безобразничал и пошли.

Грамотей почему-то оказался жив, живучий нам такой попался грамотей.

После избиения грамотей поселился на том берегу, возле дуба. Ноги ему подбили, пальцы раздробили, костыль поломали, не ходок совсем стал. Сначала жил стоя в дупле, потом, когда пальцы срослись немного, поставил кривой шалаш. Волки грамотея на самом деле не трогали. Наверное, Хвостов прав, грамотей какую-то хитрость противоволчью знал. Травилку или спотыкач, или свисток у него какой имелся, я слышал, есть такие. Во всяком случае, волки грамотея сторонились. Я подумал, что вот хорошо бы знать этот самый секрет, если бы мы его знали с Хвостом, не пришлось бы на дубу куковать.

Первое время грамотей питался рыбой. Конечно, со сломанными руками ловить затруднительно, однако, при желании мелочи можно набрать и ногами, достаточно обладать терпением и рыболовной сноровкой. Хвост, кстати, рассказывал, что многие грамотеи имеют не только сильные пальцы рук, некоторые развивают еще и ножные пальцы. Его, Хвостова, отец говорил, что тот грамотей, которого он видел на Кологривской ярмарке, мог писать свои писания не только руками, но и ногами тоже.

Более того, он мог ногами и есть.

Вот и этот наверное так. Да и помимо рыбы на том берегу можно было кое-как питаться, земляные орехи там всегда росли лучше, чем на нашем берегу, и крупнее. Кроме того, мужикам, которые грамотея побили, сделалось немного стыдно, и они стали присылать грамотею какой провизии, кто полбы, кто репу, кто отрубей, а староста Николай, вроде как, отправил корзину сущика. Так что совсем с голода грамотей не умирал.

Впрочем, когда мы с матушкой нашли его на другом берегу, выглядел грамотей не очень. Он сидел под дубом на камне и разглядывал колени. Штанов на грамотее не сохранилось, они были обрезаны выше колен, сами колени походили на шары, распухли и напоминали гладкие блестящие гули. Это от голода. То есть от неправильного питания, недостаток питательных веществ, ну, да и старость тоже — я заметил, что грамотей сильно постарел и заметно ухудшился по сравнению с летом. Волос у него сохранилось меньше почти в три раза, а те, что остались, разбежались по краям головы, открыв на своем бывшем месте обильные шрамы разного возраста. По этим шрамам читалось, что судьба разочлась с грамотеем от души, не скупясь, не стесняясь. Большая часть шрамов была продольной и поперечной протяженности, однако имелось и некоторое количество полукруглых отметин, тогда я не понял их происхождения, сейчас, конечно, знаю — от кружек.

Грязный он был. И лицо, и колени и ступни — он сидел без ботинок, а ступни еще и красные через грязь. Видимо, заморозок его все-таки слегка зацепил, ноги отморозил. Не в гной, но все равно отморозил.

Грязный и совсем размок. Видимо, за время дождей. Размок и от этого сильно распух, наполнившись сопливой осенней влагой, распух, разрыхлился и побелел, и теперь напоминал боровик-переросток, ткни в бок и разъедется гнилыми потрохами.

Размок, постарел, обморозился.

Не очень он в таком виде походил на грамотея. То есть совсем не походил, доходяга какой-то, а не носитель культуры.

Да и ранца у него больше совсем не осталось, мужики отобрали. И зеленых очков. Ботинки тоже отобрали. Перевязь. Топор. Только голые грязные пятки остались. Обычная грязь, не целебная, целебная водилась по берегу дальше, возле Вонючего ручья.

В обычной грязи обычный грамотей.

Но в унынии он не пребывал. Сидел себе, невзирая на трудности. А если честно, этих трудностей у него впереди намечалось много, хотя эти самые трудности вряд ли можно назвать непосредственно трудностями — зиму он попросту не пережил бы. Шалаш у него худой получился, ничего он в шалашах не понимал. Ему бы шалаш мхом поверху заделать, а еще лучше землянку отрыть, в землянке как-то можно. Но тут и землянка не выручила бы, без еды ни в какой землянке зиму не перетянешь, хоть камни гложи, хоть зубы ложи.

Матушка так ему сразу и сказала — пойдем с нами, если хочешь жить, а грамотей в ответ стал смеяться, и смеялся до тех пор, пока не упал с камня. Я ничего смешного не видел в этом предложении, а матушка так и вовсе обиделась, но виду не подала.

Грамотей сказал, что от жизни он не отказывается, однако, не понимает, чем он будет обязан эту жизнь отрабатывать. И сразу же заявил, что ничего кроме своего грамотейства он делать не то чтобы не умеет, но и не станет по соображениям невозможности осквернения таланта. Для грамотея лучше смерть, чем прочий труд. Матушка не поняла, а грамотей пояснил: грамотеи, если они, конечно, настоящие, никогда не занимаются ничем, кроме сочинительства. Если грамотей возьмет в руки заступ, шкуродер, или пусть хоть и обычную вульгарную стамеску, то это крайне разрушительно скажется на его способностях. Талант отнимется.

Матушка сказала, что и со стамеской, и с заступом она и сама неплохо разбирается, здесь грамотей не надобен. Задачи же грамотея просты — смотреть за Тощаном, всего то и приключений. Грамотей поморщился, и некоторое время рассчитывал, что лучше: смерть или Тощан, но потом воля к жизни победила. Правда, он предупредил, что если Тощан опять учудит что-нибудь из своего бесчинного набора, то он, грамотей, будет отбиваться всей силой, в том числе и костылем. Кстати, ему нужен новый костыль, лучше осиновый.

Матушка была согласна. Так грамотей поселился у нас. Костыль я ему выстрогал.

Матушка отвела грамотею место между стеной и печью, поставила там топчан и повесила дерюжную занавеску, за ней грамотей и начал жить, выставив пятки. Тощан, конечно, сразу воспротивился, лютовал на печке, кричал, что он не позволит так с собой разбираться, что он не давал своего добровольного согласия, что он без грамотея как-нибудь, пусть даже согласен быть привязанным каждый день к скамье. Пришлось мне немного Тощана поколотить.

Потом я спустил с чердака четыре мешка соли и первое время грамотей спал между ними и на них, пока лишняя вода не вытянулась из тела. Но даже после этого он все равно оставался пухлым от давней дурной еды и скопившейся меланхолии, но матушка сказала, что к весне это пройдет. Я спросил ее, разве грамотей у нас надолго задержится, а матушка ответила, что она, конечно, этому не шибко рада, но если его выгнать сейчас, он без сомнения сдохнет, а все живая душа. Пусть сказки про выхухоль Виолетту рассказывает.

Пусть, мне то что?

Оттепель держалась долго, так что река, превращенная заморозком в лед, начала подтаивать по краям. В эти проталины собирались со дна проснувшиеся раки, и мы с Хвостом их собирали, вспоминая Речную Собаку. Раки вкусные, дома мы их варили каждый вечер и ели. Грамотей сначала раками брезговал и рассказывал про то, что раки питаются преимущественно утопленниками и от этого нечисты, но потом отбросил предрассудки и тоже стал их есть.

А вот Хвосту они на пользу не пошли. Вместо того, чтобы относить раков домой и варить их вечером в кругу семьи, жадный Хвост приготовлял их в тихую на опушке возле леса, и не варил, а запекал в кирпичах. Отчего он, конечно, получил сильное расстройство желудка и просидел дома почти месяц, а на воздух показался синим и худым, как после двойной зимы.

А вот Хвосту они на пользу не пошли. Вместо того, чтобы относить раков домой и варить их вечером в кругу семьи, жадный Хвост приготовлял их в тихую на опушке возле леса, и не варил, а запекал в кирпичах. Отчего он, конечно, получил сильное расстройство желудка и просидел дома почти месяц, а на воздух показался синим и худым, как после двойной зимы.

Оттепель длилась и длилась. Мы с матушкой нажарили так много соли, что размещать ее было уже негде, забили весь чердак мешками. Смотреть на это было приятно, но куда больше девать соль не знали, поэтому, умерив жадность, решили уже закрыть соляной двор до следующего лета. Как-то утром я волок домой жарочную сковороду, тащил ее по земле, и она оставляла после себя скрипучий звук. Хвост поджидал меня возле колодца и напоминал жердь, одетую в одежду.

Мы поздоровались, и Хвост взялся мне помогать волочь сковороду, но на самом деле больше мешал, путался под ногами и то и дело останавливался отдохнуть. Я не торопился и тоже останавливался, слушал, как Хвост ругает своих братьев, которые с каждым годом становятся все злее, и после случая с раками придумали ему обидную кличку.

Рассказав о кознях своих родственников, Хвост перешел на грамотея, тоже стал его ругать, не ругать никого Хвост, кажется, не умел.

— Зачем вы его взяли? — спросил Хвост. — От него же никакого толка. Отец говорит, что он исписался. Даже дождь отписать не смог, тоже мне грамотей!

— У него просто творческий кризис, — сказал я. — С грамотеями такое бывает иногда, ты же сам рассказывал. И он совсем не исписался.

Не знаю, с чего это я вдруг взялся его защищать. Наверное, из чувства противоречия. Надоело мне, что Хвост всех подряд только ругает. Хотя у него вся семейка такая, ничего не поделаешь, кажется, их прадед жил в Брантовке.

— Грамотей совсем не исписался, — повторил я.

— Да ладно, не исписался, — ухмыльнулся Хвост. — Исписался вдоль и поперек.

— Я тебе говорю, нет, — сказал я, а потом вдруг добавил. — Он от нас всех мышей выписал.

— Как это? — удивился Хвост.

Это было неправдой. То есть, не совсем. Матушка на самом деле попросила грамотея выписать мышей. Грамотей пообещал, но ничего для этого пока не сделал, мыши чувствовали приближающуюся зиму и бесчинствовали без страха. Подъедали припасы, гадили в просо, и забирались в карманы моего спального тулупа, и когда я во сне прятал в них руки, кусали меня за пальцы. Тощан, раньше с мышами справлявшийся и даже руководивший ими, сдал свои позиции, как бы в отместку за долгое порабощение мыши съели у Тощана все волосы, оставили лысым, как горошину.

После этого матушка попросила грамотея обуздать грызунов. Грамотей вроде не отказался.

— Так это, — ответил я Ховосту. — Сел вчера утром, достал бумагу, посидел, подумал — потом что-то раз — и записал.

— Что записал?

— Откуда я знаю, что именно? Я в буквах не разбираюсь. Немного написал, четверть страницы, вот столько.

Я показал пальцами. Хотя, конечно, грамотей ничего не писал, только обещался.

— И как?

— Как-как, просто. Мыши встали и ушли.

— Врешь ты все, — сказал проницательный Хвост. — Никуда мыши не ушли, так и остались сидеть. Ладно, бывай.

— Пойдем к нам, — предложил я. — Соли поешь, чаю попьем, в шашки сыграем.

— Не, — отказался Хвост. — Мне дубовую кору как раз жевать надо. Уже неделю жую.

— Помогает?

— Ага. Понос вроде прекратился, зато тошнит. Но лучше пусть тошнит. И вообще он не настоящий.

— Кто?

— Грамотей твой. У каждого грамотея есть букварь — книга такая, с буквами, а у этого нет. Брательник рассказывал — ничего у него не было в ранце, голодранец он, вот и все. Пока.

Хвост направился домой, а я потащил сковороду дальше. Деревня встречала день дымами из труб и тишиной. А раньше Речная Собака лаяла. Где теперь собаку возьмешь, одни волки остались.

Дома было тепло. Матушка куда-то ушла, а грамотей сидел возле печки, грелся и иногда швырял в зарвавшихся мышей ржавой подковой. Мыши были грамотея проворнее, конечно.

Я поинтересовался. У каждого настоящего грамотея должен быть букварь, это такое правило. Грамотей рассмеялся и сказал, что это все сказки и сплетни. Впрочем, когда-то у него действительно был личный алфавит, но теперь его давно не осталось, он канул в превратностях жизненных бурь. Кому сейчас нужен букварь?

Букварь, действительно, кому нужен?

Букварь — это символ, сказал грамотей. Как непосредственно книга он не нужен, грамотей его и так наизусть помнит. В доказательство этого грамотей стал рассказывать буквы и рассказал, правда, пару раз, конечно, сбился. Я сосчитал, букв было тридцать три, некоторые я запомнил, а некоторые почему-то даже представил. Я не знал, как они выглядят, но почему-то представлял, мне казалось, что буквы похожи на свои звуки.

Грамотей пересказал буквы еще раз, а потом взял и нарисовал одну угольком на стене. И сказал, что буквы вырезаны на его сердце, мне, погрязшему в постылой дремучести, не понять, да и не к чему. Буква мне понравилась, круглая и спокойная, а еще знакомая, будто я ее уже раньше видел.

Пришла матушка. Тощан, спавший на печке, почувствовал это и сполз в избу, и матушка стала его кормить кашей. Я есть не очень хотел. То есть хотел, но только головой, потому что для того, чтобы сбить голод я, возвращаясь с солеварни со сковородой, держал под языком соляную горошину. Теперь хотелось пить, а не есть, я достал из кадки ковш воды и напился. Полегчало, впрочем, с голодом я привык мириться. Матушка предложила каши и мне, но я отказался, решив усиливать силу воли.

Грамотей же проголодался сильно, как всегда. Желудок у него громко гудел и булькал, а Тощан нарочно ел охотисто, облизывая ложку, чмокая и то и дело громко нахваливая кушанье, Тощан такой, вредный человечишко, незначителен с виду и невыносим в тесном помещении. Когда он еще не болел грудью и выходил иногда в селение, его многие били только от одного его противного вида.

Грамотей, не в силах переносить громкие рассуждения Тощана о достоинствах каши, отправился, было, в свое запечье, матушка сжалилась и тоже выставила ему миску. В последнее время каша впечатляла грамотея не в пример сильнее, он не стесняясь хрустел зубами и не показывал прежней надменности.

Тощан умял кашу и потребовал добавки. Матушка плеснула ему в миски еще каши, Тощан стал ее хлебать. Не забывая громко объявлять о том, что каша сегодня необычайно хороша.

Грамотею добавки не полагалось, он бы этим несколько разочарован. Голод и озлобление придало ему неожиданных сил, немного посидев в закуте, грамотей вдруг вскочил и сказал, что так и быть, чтобы продемонстрировать свое расположение к хозяевам крова, он готов таки выписать из избы мышей, равно и других вредителей.

Мне было интересно посмотреть, как именно грамотей вершит свое ремесло. Конечно, он исписался, Хвост прав, но вывести мышей вряд ли очень сложно.

Я напомнил ему, что у него нет бумаги и покалечены пальцы, но эти препятствия его ничуть не смутили, грамотей объявил, что бумага, перо, пресс-папье и другие грамотейские принадлежности ему и не нужны, такую жалкую процедуру, как выписка он может произвести буквально чем попало.

После этого грамотей полез в печь и достал клок сажи.

Он сказал, что вообще-то чернила изготавливаются из особых чернильных орешков, но сейчас этих орешков нигде не сыскать, поэтому для начала сгодится и унылая сажа, хотя ее стоит добывать из самой верхней части трубы, там сажа не в пример тоньше и чернила из нее получаются крепче и долговечней, главное сажу эту смешать с хорошим мягким маслом.

А еще есть чернила из ржавчины.

А еще есть чернила из черных гусениц.

А есть чернила из черники, и их рецепт прост.

Чернила из черной крови бешеного ежа; ежа надо доставать из норы зимой, в последнюю глухую стужу, а потом держать месяц в железном садке, злить бессонницей и беспокоить сквозняками до тех пор, пока еж не придет в неистовство и кровь его не почернеет от лютой злобы.

А есть из слюны морских каракатиц.

Не каждый может правильно приготовить чернила, раньше для этого в Союзе был особый мастер, искусство которого было удивительно и велико, чернила, приготовленные им, не могла смыть ни вода, ни слеза, ни царская водка, ни даже огонь. Если бумага, исписанная такими чернилами, попадала в пламя, то огонь забирал только бумагу, буквы же оставались невредимы, напротив, твердели и были как черное олово.

А бумага? Знаешь ли, что такое бумага? Как тонка бумага? Как прозрачна бумага. Она гладка, как кожа и остра, как сталь. Бела как снег, терпелива, как мул. А знал бы ты, как пахнет бумага…

Грамотей принялся рассказывать про запах бумаги. Он знал несметное количество запахов бумаги. Запах бумаги, по которой едва прошлись чернила, и запах бумаги, которая с чернилами была знакома уже давно. Запах бумаги, которую облюбовали клещи. Запах бумаги, поедаемой плесенью. Запах горелой бумаги. Грамотей разговорился и поведал еще о десятке запахов бумаги, в этом вопросе он разбирался, кажется, тонко. Но лучше всего он знал запах чистой, недавно выделанной бумаги, по уверениям грамотея, он был необычайно восхитителен.

Назад Дальше