Пролог - Эдуард Веркин 6 стр.


Грамотей принялся рассказывать про запах бумаги. Он знал несметное количество запахов бумаги. Запах бумаги, по которой едва прошлись чернила, и запах бумаги, которая с чернилами была знакома уже давно. Запах бумаги, которую облюбовали клещи. Запах бумаги, поедаемой плесенью. Запах горелой бумаги. Грамотей разговорился и поведал еще о десятке запахов бумаги, в этом вопросе он разбирался, кажется, тонко. Но лучше всего он знал запах чистой, недавно выделанной бумаги, по уверениям грамотея, он был необычайно восхитителен.

Поведав о запахах, грамотей приступил к ощущениям. Оказывается, бумага была весьма разной. Шершавой, колючей, холодной, равнодушной и наоборот, приветливой, и каждый вид бумаги издавал свою разновидность звуков, и опытный грамотей по тому звуку, с которым бумага опускалась на стол, мог определить ее качество. Потому что грамотей, если он конечно настоящий грамотей, будет писать только на достойной бумаге…

И немедленно рассказал историю про то, как однажды у него были две пачки бумаги, и он на них писал роман, и писал не жалея, как старые грамотеи, только на одной стороне листка, с большими полями и крупным почерком. Роман не получился, но те славные деньки он помнит до сих пор. Такой хорошей бумаги он больше не встречал, при том, что был знаком с мастером, который мог в день раскатать до тридцати листов! Но старая бумага это да, ее почти совсем не осталось, а ту, что добывают в забытых городах, использовать небезопасно. Вот был один неразборчивый грамотей…

Но про непутевого грамотея он не стал дорассказывать, загрустил, а объевшийся кашей Тощан стал с печки требовать продолжения истории про непутевого. Но грамотей молчал, а потом сказал вдруг отчетливо:

— Бумага — есть мерило таланта, именно бумагой можно проверить, стоит что-то грамотей или нет.

— Как это?

— Огнем, конечно. Настоящий грамотей проверяется только огнем. Рукопись не должна гореть, только тогда она рукопись. А если горит…

Тут Тощан потребовал продолжить рассказ про непутевого или рассказать, как он будет выписывать мышей, но грамотея потянуло в другую сторону.

Мир держало Слово. Да, Слово, ведь слово Слово лежит в начале любого дела, как лежит оно в самом сердце неба. Раньше Слово звучало так, что слышать его можно было лишь через войлочные заглушки. Да и то не каждому. Но Вселенная расширяется, галактики, будь они прокляты, разбегаются, и наша несчастная планета все дальше и дальше от центра мироздания, от места, где Слово было произнесено первый раз. Да. Да. Раньше Слово сдвигало горы и расступало моря, теперь я изгоняю Словом мышей. Мы больше не говорим, мы шепчем и скулим. Колокола переплавлены в пуговицы. Где вы, колокола? Я слышу лишь жалкое и ненужное жестяное дребезжанье. Пуговичники идут по миру, пуговичники стоят вдоль дорог. Будь проклято ты, время колокольчиков.

Это выступление грамотея нам всем очень понравилось. Матушка заслушалась и немного всплакнула. Тощан сказал, что про слово это все правильно, он сам парочку слов знает, матушка тут же велела ему молчать, а грамотей тоже замолчал, а потом сказал, что мышами он вот прямо сейчас займется.

Он вышел в сени и вернулся с толстым березовым поленом. Взял нож и распорол полено от верху до низу, ловким, несмотря на пальцы, движением сорвал бересту. Разложил ее на столе и сказал, что бумаги у него свободной нет, но это не хуже, а может и лучше, во всяком случае, хранится береста гораздо дольше бумаги, хоть тысячу лет.

Мы собрались и стали смотреть на это дело, а грамотей сидел и молчал, только ногти грыз и морщился.

Так мы постояли некоторое время, но грамотей так ничего и не написал. А когда мы простояли еще немного, он рассердился и сказал, чтобы мы ему не мешали и не отвлекали от работы, ему нужно сосредоточиться.

Мы не стали отвлекать.

Ночью я просыпался. Грамотей все сидел над берестой, думал и карябал по коре писалом. Жег лучину.

Ночью в карманах моего тулупа мыши не безобразничали, за пальцы меня никто не кусал, и я спал спокойно, не сжимая руки в кулаки. Однако утром, едва открыв глаза, я обнаружил, что мыши водят хороводы под печкой, а несколько наиболее крупных особей беззастенчиво грызли бересту, которую грамотей забыл на столе.

Сам грамотей спал на лавке.

Слово грамотея утратило вес и перестало пугать даже мышей. Хвост был прав — грамотей стал совсем негодным.

Глава 3 Зга

К Хвосту вот зашел, посидели на крыльце, поиграли в шашки.

Мне вообще-то с ним неинтересно играть, я все время выигрывал, и от такой игры никакого удовольствия не получал, только скуку. Я предлагал для интереса на щелобаны играть, но Хвост не соглашался, оберегая лоб. Выиграв в семнадцатый раз, я отставил доску и сказал, что надоело.

— Смотри, не опухни от ума, — буркнул Хвост обиженно. — А то еще в шахматы начнешь играть. Грамотей-то еще тебя в шахматы не приучал?

— Тебе-то что?

— Да ничего. Только я бы с ним поменьше дружил.

Посоветовал Хвост негромко.

— Да я с ним и не дружу.

— Вот и правильно, — кивнул Хвост. — Совсем правильно.

Он принялся снова расставлять шашки, но уже не для шашек, а для щелчков.

— Папка говорит, что грамотеи сами во всем виноваты, — добавил Хвост.

— В чем?

— В чем — в чем, во всем. Слишком много знали. Когда человек слишком много знает, у него в голове все ломается, и он начинает.

— Что начинает?

— Дурковать. Придумывать разное. Надо брюкву сажать, а он в дудку дудит или в трубу подзорную смотрит. Или просто сидит.

— Ну и что?

— А то. Если все в дудки станут жужжать, кто работать будет? Вот и смотри.

— Что смотреть?

— Вот и смотри, как в шахматы начнет тебя учить — так это знак тебе.

— Что за знак? — не понял я.

— Насторожиться. Если уж дело до шахмат дошло…

— А что шахматы?

— Шахматы — самая грамотейская игра. Нормальные люди в нее не играют. Начнешь в шахматы играть — и все, готово.

— Что готово? — продолжал не понимать я.

— Грамотейством замазался.

Вот оно как.

— Папка говорит, что так и бывает. Старый грамотей, когда помирать решается, он себе ученика ищет. Чтобы секреты ему передать. Смотри, с грамотеем поведешься, сам грамотеем станешь. А тебе это надо?

Хвост щелкнул по шашке и выбил у меня почти все. А вторым ударом так уж совсем все.

— Грамотей, конечно, эфирно живет, — Хвост расставлял шашки. — Работать не хочет, все отрицает, пожрать не дурак. А все остальные должны ему все это предоставить. О-па…

И сразу еще выиграл, в щелчках Хвост был мастер. Насчет грамотея не знаю, мне его жизнь легкой не казалось. Но и спорить с Хвостом тоже не хотелось.

— Ладно, пускай.

— Пускай-то пускай, только ты его гулять не пускай, пусть дома сидит, — сказал Хвост. — А то на вас уже и так смотрят косо — надо же, грамотея прикормили.

— Что ж ему, помирать?

— Все там будем, а ты смотри.

— Да что смотреть-то?

Хвост ухмыльнулся.

— А ты знаешь, как старый грамотей молодому свою силу передает? — спросил он.

— Нет. И как же?

— Известно как. За шею кусает. Только так. Это у них такой старинный способ.

— Как вупырь что ли?

— Точно, — подтвердил Хвостов. — Как вупырь. Что грамотей, что вупырь, одна короста. Стоит один раз попробовать этого грамотейства — и пропал человек. Одну буковку написал — и все, заражен уже.

— Вранье и брехня…

— Брехня не брехня, а люди говорят. Думай сам. Спать ложишься, кол с собой бери, а то он тебя живо обграмотеит.

Хвостов начал обидно смеяться, и я ушел.

Гулять тоже не хотелось, холодно и ветер, отправился домой.

Грамотей спал за столом. Вокруг были разложены письменные принадлежности. Как оказалось, у грамотея оказался некоторый запас письменных инструментов, которые он хранил в плоском футляре, привязанном к спине. Когда наши мужики били грамотея и ломали ему пальцы, этот футляр они наивно не заметили. Нам грамотей его тоже не сразу показал, боялся, что ли. Только недавно достал, уже обжившись в избе окончательно.

Чернильница, только не та, что болталась у него на шее летом, а совсем другая, более похожая на плоскую еловую шишку размером с кулак, стеклянная и чуть зеленоватая на просвет. Чернильница лежала на боку, и даже издали было видно, что чернил в ней совсем нет, они растеклись по столу и образовали затейливую кляксу, и в одном месте даже не очень и просохли.

Чернила, кстати, грамотей действительно изготовил из сажи, как и говорил. Растер сажу, обжег ржавый гвоздь, растер получившийся обжиг и смешал все с черничным соком, а потом несколько уварил до гущины. Чернила получились хорошие и липкие, Тощан для пробы сунул в них палец, добела отмыть так и не смог, ходил с фиолетовым.

Бумагу, хранившуюся в плоском футляре, грамотей тратить не спешил, успешно заменив ее берестой. Он обдирал запасенные на зиму поленья, расслаивал кору, размачивал ее и растягивал между двумя досками, а потом медленно сушил, каждый день отодвигая от печи. Получались светло-коричневые длинные листы, на которых вполне можно было писать, эти листы грамотей шлифовал куском старой шубы, а потом сшивал в тетрадки.

Бумагу, хранившуюся в плоском футляре, грамотей тратить не спешил, успешно заменив ее берестой. Он обдирал запасенные на зиму поленья, расслаивал кору, размачивал ее и растягивал между двумя досками, а потом медленно сушил, каждый день отодвигая от печи. Получались светло-коричневые длинные листы, на которых вполне можно было писать, эти листы грамотей шлифовал куском старой шубы, а потом сшивал в тетрадки.

Рядом с чернильницей лежал серебристый продолговатый футляр. Это была выдающаяся вещь, я таких раньше не встречал. Вообще вещи, которые меня окружали, были совсем другого качества. Обычно грубые, самодельные, изготовленные кузнецом или столяром в самих Высольках, ну или может в Кологриве. Каждый гвоздь занимал длину ладони, стулья с трудом сдвигались с места, ухватом можно было задавить медведя. Другого сорта вещи появлялись редко, почти совсем не появлялись.

Футляр, который лежал на столе, отличался. Тонкий и гладкий предмет, на него было приятно просто смотреть, но еще больше мне хотелось его потрогать и узнать, что там внутри.

Грамотей спал, и его футляр лежал у берега кляксы, я протянул руку и взял. Он оказался неожиданно тяжелым. И…

На меня накатило странное чувство. Я вдруг почувствовал у себя в руке не просто кусок серебра, а кусок прошлого что ли. Того настоящего прошлого, когда мир был огромен и смел, рвался к звездам, пел, смеялся и не боялся волков. На футляре была искусно выдавлена картинка: размашисто сияла звезда, под ее лучами возвышалась штука, похожая на поставленный стоймя чертов палец, к ней шагал улыбчивый человек в чудном дутом костюме с круглой прозрачной шляпой.

Справа на плоском футляре виделся выступ, я нажал на него и футляр раскрылся. Внутри находилась штука, похожая на перо, на то железное перо, которым иногда писал грамотей по бересте. Только золотое. Да, золотое.

У старосты Николая есть золото, большой кругляк, который он таскает на шнурке на шее. Золотая монета из старых опять же времен. Золото не ржавеет, не темнеет, укрепляет здоровье, поэтому у Николая зубы белые — золото всю желтизну отбирает, если на ночь к нёбу приклеивать. Это было золото, золото сложно с чем-то спутать, это я уже понял. В серебряном футляре лежало золотое перо.

Конечно, я его достал.

Золото оказалось еще тяжелее серебра. Витая длинная ручка и блестящий стальной наконечник.

Перо неожиданно ловко легло мне в руку, пальцы нашли свои места и собрались в щепоть, я вдруг опять с удивлением почувствовал, что перо мне в пору. Что оно отлито как бы по моему размеру, что я его раньше уже держал в руках, что я…

Дальше произошла опять странная вещь. Я совершил несколько невероятных движений — я подышал на перо, обмакнул его в еще не до конца непросохшую лужицу кляксы и написал на берестовой странице букву.

И это была буква «А».

Не знаю от чего, от скрипа пера по бересте, или от внутреннего слуха, но грамотей открыл глаза. Он увидел меня и золотое перо. Я думал, что он вскочит и набросится на меня, но грамотей повел себя иначе. Он не сказал ничего, только смотрел.

А потом увидел букву.

У него что-то изменилось в лице. Не удивление, нет. Сочувствие, кажется. Печаль. От этой печали мне тоже сделалось печально, я подумал, что нарушил, взяв это золотое перо, определенные грамотейские правила или традиции какие. Поэтому я быстро вернул золотое перо в футляр и отправился на печь.

Грамотей закрыл футляр и спрятал его в карман.

Я лежал на печи, а в пальцах у меня продолжалось ощущение от золотого пера. Значимость, уверенность, сила что ли. И буква, которую я написал… Откуда-то я ее знал. То есть, рука моя ее знала сама, я написал букву, как ухо почесал.

— Каждый грамотей должен сочинить книгу, — сказал грамотей. — Это обязательно. Мир изменится только тогда, когда мы снова напишем великие книги. Это сложно. Они все сгорели, никто, даже председатель Союза не знает про что они были. Но мы должны их восстановить. Написать заново. Каждую книгу, каждую букву.

Он не просто рассказывал, он говорил со мной, и как бы с самим собой, но больше со мной.

— Игнатий, председатель Союза, написал целых две. Прекрасные книги, чудесные книги. «Молчащие Холмы» это первая, а вторая «Присутствие рыжей собаки». Мы смогли напечатать их внушительным тиражом, по пятьдесят экземпляров каждую! В Союзе всегда состоит тридцать три человека — и у каждого было по книге. А оставшийся тираж мы отправили в библиотеки…

— Я знал одну рыжую собаку, — перебил я. — Это была Речная Собака, ее утащил Старый Ник. Тот, которого вы убили…

— Старый Ник всегда начеку, — в свою очередь перебил меня грамотей. — Я убил всего лишь сома, а сам Старый Ник жив и ждет из тьмы, не надо заблуждаться. Мне его не одолеть… Я видел его однажды, в детстве, давным-давно, на площади… он подносил дрова к костру…

Грамотей хлюпнул носом.

— Каждый из нас видит его иногда, — продолжил он. — Ему сложно противостоять, он всегда убедителен. Убедителен и правдив. Да, отец лжи чудовищно правдив, он легко читает в твоем сердце…

Грамотей замолчал.

— Зачем вообще пишутся книги? — спросил я. — Я думал грамотеи прописывают что-то определенное? Погоду там…

— Это и есть определенное, — с неожиданным жаром ответил из запечья грамотей. — В книгах тоже прописывается погода. Только погода не над одной деревней, а вообще. Погода вообще.

— Как это «погода вообще»?

— Так. Ты не поймешь, потому что не видел ничего, кроме своей Солежуйки. Грамотей… что за дурацкое название… грамотей… Не грамотей, ловец, вот точнее.

— Кого ловец?

— Того, кого надо ловец, — ответил грамотей. — Того, кто заблудился.

— Где заблудился? В лесу?

— В лесу… Да, в лесу. В лесу, в поле, в овсе. Понимаешь, книги они…

— А у вас есть книга? — в очередной раз перебил я. — Своя? Вот как та, про которую вы говорили… «В присутствии собаки». Только своя?

Грамотей замолчал, подошел к печке, убрал заслонку и стал смотреть в огонь, опираясь на костыль.

— Знаешь ли ты, что такое книга? — спросил он с сокрушением в голосе.

Я так понял, что это такой вопрос, на который отвечать вовсе не обязательно.

— Нет, откуда ты знаешь, дитя сиротского времени… Это мир. Мир в бумаге, спрятанный в знаках. Он живет во всех тех, кто эту книгу прочитал. Вот здесь…

Грамотей постучал себя по виску.

— Когда случилась война, сгорел не только наш мир, — сказал грамотей. — С ним сгорели сотни и тысячи других миров. Те, что были созданы нами. Книги пылали вместе с взорванными городами. Книги горели на веселых площадях вместе со своими авторами, теплились в стынущих печках черной зимы. Их рвал жгучий паленый ветер, и смывала вода потопа. Мы меняли их на гнилой горох и на картофельную брагу, мы затыкали ими щели в наших жилищах, чтобы спастись от холода. Мы перестали их читать, Старый Ник был доволен…

Грамотей захлебнулся, снял с приступка чайник, налил в кружку, стал пить. Рука у него тряслась, и чай много проливался на пол.

— Да, мы перестали их читать, — повторил грамотей. — Наверное, это разгневало Создателя больше всего, да… На нас он давно махнул рукой, мы уже утратили последний образ, яростный огонь творения остыл в наших душах, превратился в золу и прах… Мы стали безнадежны и безжалостны, и Он уже не смотрел в нашу сторону. Но вот ирония — наши книги… наши дети оказались гораздо лучше нас. Они были велики и прекрасны, и чисты, и именно поэтому мир держался…

Грамотей поперхнулся, откашлялся и сообщил мне зачем-то шепотом:

— Думаю, мир держался только поэтому. Ангелы собирались по правую руку Его, и он читал им. То, что придумали мы. И ангелы смеялись и плакали, и Он смеялся и плакал вместе с ними. Никто во Вселенной не мог так, никто и нигде! Ни в бушующем пламени Асгарда, ни в мрачных норах Йотунхейма, нигде, только и только здесь. И мир устоял, уцепившись за трех праведников…

Грамотей хотел показать мне три пальца, но поскольку пальцы у него были сломаны, показал он мне всего лишь дулю.

— Но когда мы стали жечь и забывать своих детей, Его терпение истощилось… Это правильно, это все правильно, нет хуже отца, предавшего своего ребенка… а как пролог всегда смерть, смерть, смерть…

Грамотей замолчал. Я думал. Он сказал слишком много, и я мало что понял. На него, видимо, напала разговорчивость.

Потом грамотей посмотрел на свои кривые пальцы.

— Война длилась семнадцать минут, — сказал он. — Семнадцать минут… За это время атлантам, держащим небо, сломали хребет и выжгли глаза, и небо рухнуло на землю, и наступила зима. Она продолжалась почти тридцать лет… Великанская зима, во время которой замолчали все. Не игралась музыка, не писались книги, только с неба падал черный пепел, и выли волки, и ведьмы, поднявшиеся из топей, сеяли и сеяли по земле жгучую спорынью. На тридцать первый год был написан «Мост через белые волосы». И пепел перестал падать. И солнце впервые взглянуло на землю за многие годы.

Назад Дальше