Пролог - Эдуард Веркин 9 стр.


Все кончилось.

Грамотей стоял, придерживаясь руками за печь. Из уха у него текла кровь. Ведьма молчала.

Сумерки, зимой сумерки приходят рано. Когда все это закончилось, солнце почти уже село, потемки наступили и принесли за собой грозу. Мужики стучали и в дверь и в стены. Они страшно стучали, озверело, но я отчего-то подумал, что по-настоящему страшно мне вряд ли уже когда будет.

Староста Николай скулил.

Разбилось стекло, и в окно просунулась чья-то рука.

Николай с трудом поднялся на ноги и снял со стены косу.

Грамотей продолжал стоять у печи, теперь он опирался на нее не только руками, но и головой. Лбом.

И старостиха тоже очнулась, и сразу поползла к люльке, достала из нее дочь.

Мужики били стекла.

Староста Николай ходил по избе с косой и говорил, чтобы мужики уходили, что у них тут все хорошо. Старостиха прижимала к себе кулек с ребенком и тоже боялась. Грамотей сидел на сундуке у стены и хрипло дышал. Мужики перестали стучать и ломать стекла, и принялись ломать уже дверь. Кажется, они притащили с опушки огневое бревно и теперь вместо добывания огня, выбивли им дверь. И уже ясно было, что дверь не выдержит, хотя староста позаботился о ее крепости.

Дверь сломалась, и они ворвались, много, они сразу заполнили избу плечами и злобой. Они не очень то стали разбираться, приступили к делу. Хвостов, старший брат Хвоста и Иван Рябой, горшечник, схватили грамотея за руки, дернули его назад, а потом вперед и с размаху ушибли о печь.

Грамотей произвел звук, какой бывает, когда о колено ломают отслуживший свое голик. Сухой хруст. Грамотей прилип к печи, брат Хвостова схватил его за ворот рубахи дернул и разорвал до пояса. Грамотей отстал от печки, на побелке осталась кровь от разбитого грамотейского лица. Сам грамотей покачнулся, кто-то из мужиков проворно подставил ему подножку и добавил поленом.

Староста что-то промычал. Он и его старостиха задвинулись в угол, старостиха прижимала к себе ребенка, а староста Николай выставил перед собой косу.

Но мужики кинулись не на старосту, а на грамотея, и стали его бить ногами и поленьями. Грамотей привычно и быстро свернулся, закрыл голову руками, втянулся сам в себя. Лоскуты рубахи на спине разъехались и выставилось голое тело, я заметил, как поперек плеч у грамотея тянется длинная синяя надпись.

Его пинали ногами, а он дергался, и надпись на его спине извивалась и тоже дергалась, точно сбежать пыталась. Я слышал, как хрустели и ломались его ребра. Мужики старались, отталкивали друг-друга, каждый хотел успеть.

Глава 4 Соленый стриж

«Возле колодца меня догнал Хвост.

— Ты что это? — спросил он. — Куда уходишь?

Я пожал плечами.

— Все-таки в грамотеи решил податься? — усмехнулся Хвост.

Я не ответил.

— Во дурак-то… — Хвост постучал себя по голове. — Вода ушла, солеварня скоро откроется. Кому это нужно?

Я промолчал

— А я говорил, что заразишься, — сказал Хвост.

И в этот раз не ответил.

— Ладно уж, — сказал он. — Если ты уж совсем решил… Это тебе. От любого волка таким отмахаешься.

Хвост достал из-за спины топор. Тот самый грамотейский топор. Блестящий. Тогда я сказал:

— Спасибо.

Хвост убежал. Не с кем ему теперь в шашки играть.

Возле реки я связал кучу хвороста, и переплыл на другой берег. Тропа была затянута подсыхающим илом и сухой травой, принесенной водой. Но шагать все равно легко. Наверное, из — за весны. Я уходил, на душе моей было легко.

Через четверть часа пути я встретил грамотея. Он сидел недалеко от тропы, возле дерева, возле сосны, привалившись спиной к стволу, совсем так, как я увидел его первый раз.

Он был не похож на себя зимнего. Лицо его было чисто и доброжелательно, спокойно, точно он совсем не был мертвым. Он улыбался. Вода забрала все лишнее, унесла. Пришло солнце, испарило годы, и грамотей был уже просто человеком, а не носителем культуры.

Вокруг было полно волчьих следов. Они кружили рядом, и некоторые осмеливались подойти близко, совсем близко, на шаг, на вдох. Но ни один не решился его тронуть.

Я постоял некоторое время возле, потом отправился дальше, вдоль реки. Я не очень знал, куда идти, но знал, что дойду. Дойду, а чего? Знал, что там, за воротами райского сада все еще жив единорог. Знал, что в далеких вечерних сумерках овсяного поля уже ждет меня злой и не выспавшийся страж. Я буду краток, если что».

Сестрорецкий закончил чтение и закрыл тетрадь. Выражение лица у него было непонятное, а паузу он повесил умело.

— Ну? — не утерпел я. — Как?

— Пойдет, — сказал Сестрорецкий. — Нормально для дебюта, хотя и длиннотно. Только почему «Соленый стриж»? И где четвертая часть? Тут же явно не хватает логичной четвертой части, одни обрывки. Фрагментарно как-то…

— Не сделал пока, — объяснил я. — Только финал написал. Думаю до конца лета закончить, там и название объясняется. Соленый стриж это…

— Неплохой рассказец может получиться, — отметил Сестрорецкий снисходительно. — Но, конечно, надо дорабатывать. Дорабатывать, добиваться прозрачности звука, избавляться от блох.

Я почувствовал, как горят уши. Зря я Сестрорецкому дал почитать, совсем зря. Сестрорецкий хоть и поэт, а свинья. Блохи ему мешают, блох свинье не товарищ.

— Правда, есть один большой минус, — сказал Сестрорецкий.

— Какой?

— Вранье все это, — Сестрорецкий почесал моей тетрадью подбородок. — Байки старого примуса, а художник должен глубоко…

Сестрорецкий сжал кулак, потряс им у меня перед лицом, чтобы я не сомневался, что художник должен глубоко.

— Это не байки, это правда, — возразил я. — Все так и было.

— Ага, так все и было, самособой… Кстати и финал мне тоже не очень нравится.

Сестрорецкий поковырял в зубах ногтем.

— Как-то… не так, — сказал он. — Недожато.

— Что не так? Все так, все дожато. Все так и было. Торчали на крыше, пережидали разлив. Грамотей совсем плох был весной, ноги у него тогда уже отнялись, прострелило всего, лицо набок съехало. Заснул да и свалился в воду.

— Это понятно, — кивнул Сестрорецкий. — Обычное дело, заснул, свалился, захлебнулся, с кем не бывает, все это так. Но вот в конце у тебя что? Вот смотри: «сидел, привалившись к сосне». Как-то… Пусть он у тебя в канаве лежит лучше.

— Почему именно в канаве?

— Это традиционно, — пояснил Сестрорецкий. — В канаве и под забором, вот как должны оканчивать дни настоящие писатели. С поэтами, конечно, все сложнее, но…

— У нас там не было забора, — напомнил я.

— Но канава то была?

Сестрорецкий пренебрежительно бросил тетрадку на стол. Он всегда так, считает, что только он мастер, а остальные так себе, далеко и вокруг. Поэтому я не люблю с ним в лавке дежурить, лучше одному, чем с Сестроррецким.

— Канава, нищета, непризнанность, — произнес Сестрорецкий с оправданным пылом. — Я в тишь войду — и стихну, был и нету — вот к чему должно стремиться!

— У меня канавой первая глава заканчивается, — осторожно напомнил я.

— Вот видишь, — тут же привычно поморщился Сестрорецкий. — У тебя нет еще прочного сочинительского опыта. Вместо того, чтобы приберечь канаву на финал, ты школярски использовал ее уже в первой главе. А в третьей у тебя что? У тебя главный герой вроде как спасает ребенка, а мужики его за это бьют поленьями? Логика где, а?

— Мужики просто настроились уже, — объяснил я. — Надо было кого — то бить. Старосту бить нельзя, начальство все ж, жену его неудобно, баба потому что, я еще мал. Вот они грамотея и побили.

— Не знаю, — покачал головой Сестрорецкий. — Не знаю, не знаю, неубедительно…

На Сестрорецкого села муха, он ее согнал.

— Неубедительно. А потом… — Сестрорецкий не унимался, потрогал мою тетрадь пальцем уже брезгливо. — А потом у тебя же фантастика. Фантастика — не наш метод, ты не забыл?

— Где же там фантастика? — не понял я.

— Там сплошная фантастика, — Сестрорецкий щелкнул пальцем по обложке. — У тебя хромоногий бродяга декламирует какие-то там стихи — и отчитывает ведьму! Это бред и сказки.

Сестрорецкий почесался и повторил.

— Это бред, сказки и вредное мракобесие!

Сестрорецкий разбушевался. Муха снова на него села.

— Фантастика — есть тупик и мозговое растление, — заявил он. — Тебе что на семинаре говорили? Фантастика уводит людей с торного созидательного пути в зловонные болота эскейпизма! Ты хоть представляешь, что такое ведьма?!

— Я видел… — попытался я возразить.

— Да ничего ты не видел! — отмахнулся Сестрорецкий. — В феврале на площади жгли, ты же не пошел смотреть! А я пошел! Настоящий художник должен находиться в гуще жизни! В гуще, не на обочине. Вот ты на ведьму смотреть не пошел, а зря, тебе это полезно было бы. Пятеро здоровенных мужиков удержать не могли! У зрителей кровь через поры от ее голоса выступала, лошади падали и умирали, я в штаны наделал, вот что такое ведьма!

Сестрорецкий вытянул ноги, положил их на табуретку. Взял мою тетрадку, свернул в трубку, убил ею настырную муху.

— Лучше бы статусов еще написал, — сказал он мне. — Статусы хорошо разбирают, а этот твой рассказ… Кому сейчас нужны рассказы?

С улицы налетел ветер, в открытые окна ударила пыль, под потолком взметнулись и опали оранжевые вихри. Труп мухи сдуло на пол.

Я чихнул.

Мы сидели в будке на краю торговой площади, немного дежурили. Мы тут каждый день дежурим по очереди, летняя творческая практика. В этом году на площади вот сидим, а на следующем курсе в разъезд отправимся, в поля. Макарьев — городок маленький, но летом тут торговля. Ярмарки часто и вообще. Народу много, заказов тоже много, не голодаем. Дежурим по двое всегда, поэт и прозаик. Поэт обычно по поздравлениям, прозаики по болезням, в Макарьеве часто ноготь врастает, люди мучаются, ненавидят каждого встречного-поперечного, отсюда порча. Порчи много, отписываем помаленьку.

Статусы продаем. Статусы короткие, их можно и наизусть запоминать. Работа и труд все перетрут. Видит око да глаз неймет. Будь здоров, паси коров. Народная мудрость.

— Ведьму нельзя вычитать, — со знанием дела повторил Сестрорецкий. — Исправить ведьму может только хороший костер. Или осиновый кол. Или голову отрубить. Никакие стихи не могут.

Сестрорецкий поставил в пыли, собравшейся на столе, восклицательный знак.

— Весной был благотворительный поэтический марафон, помнишь, в зеленом зале? — спросил он.

Я помню, я тоже там в зале сидел, на седьмом ряду у стены. Поэты остервенело читали стихи и размахивали руками, я бы поспал, но периодически наш мастер предусмотрительно звонил в колокол.

— Лучшие наши поэты читали свои лучшие стихи, — продолжал Сестрорецкий. — Лучшие, ты понимаешь? Я сам там был. Я читал свое «В твой светлый час»…

Сестрорецкий тут же стал вслух читать, правильно, выцветшим поэтическим голосом подчеркивая стихотворный размер.

К счастью, на площади заблеял баран. Сестрорецкий бросил читать и выставился в окно лавки, он забыл про стихи, а на лице у него образовалась надежда. Это потому что во вчерашнее дежурство в грамотейскую будку заглянул местный мостник, заказал оду к своему пятидесятилетию и в качестве платы выставил барана. Теперь Сестрорецкий тоже мечтал о баране. Мясо, шерсть, рога.

Сестрорецкий замолчал, затаил дыхание, но заказчик с бараном так и не появился. Сестрорецкий разочарованно пнул табуретку.

— Двадцать шесть часов лучшие поэты читали свои лучшие стихи, — сказал он. — Поэтический марафон, он проходил под девизом «Смерть овражным древоточцам». И что ты думаешь? Хоть один древоточец сдох? Нет, как жили в овраге, так и живут. Если уж двадцать два поэта не смогли выжить даже одного паршивого древоточца, то что говорить о ведьме?

— Но я видел, — возразил я. — Собственными глазами…

— Собственными глазами… — передразнил Сестрорецкий. — Разве можно в наши дни доверять собственным глазам?

— Но это правда. Я видел, как грамотей…

— Правда то, что ты дурак, — Сестрорецкий ухмыльнулся. — Только дурак может пойти в грамотеи добровольно, по своему хотению.

Я пожал плечами.

— Ты у нас один такой, наверное, — Сестрорецкий постучал себя по лбу. — Доброволец…

— А ты?

— Я? — Сестрорецкий печально вздохнул. — Когда мне было семь лет, я по глупости сочинил дразнилку. «Моя сестра Елена, тарам-папам — папам, похожа на полено, парам — папам — папам». За это через год она отдала меня проезжему грамотею. И вот я здесь. Какой дурак станет поэтом по своей воле?

В лавку вошел мужик. Стоял, сиволапо глядел на разложенные статусы. Выбирал вроде как. У нас статусы по цветам разложены — красное — удача, желтое — здоровье, синее — чтобы достаток в дом.

— Здравствуйте, у нас широкий выбор, — сказал Сестрорецкий мужику. — Все возможные статусы. Бриллианты мудрости, жемчужины бесед. А если хотите всклад, то вам ко мне. Я поэт, сочиняю в рифму и недорого. Вам поздравления? Или наоборот? Могу предложить отличные некрологи и эпитафии…

— Мне бы это… — мужик поежился. — Это…

— На удачу? На здоровье? На урожай? Есть отличные урожайные статусы…

— Мне бы от чирьев, — мужик снова поежился. — Чирьи замучили…

— Это к нашему прозаику, — Сестрорецкий указал на меня.

Мужик придвинулся ко мне и засучил рукава. Все его руки были покрыты жирными гнойными нарывами, даже смотреть на них было неприятно. Но я удержался, не отвернулся, Сестрорецкий прав, художник не должен отстраняться от жизни.

— Мучаюсь, — сказал мужик. — Не могу больше, по всей наружи повылазило… Можно как-то поправить?

— Можно, — сказал я. — Все можно, почему нет… Нужно знать имя.

— Чье? — не понял мужик.

— Ваше.

— Кордубан, — сказал мужик. — Меня зовут Кордубан.

Кордубан. Это все несколько осложняет. Но и упрощает тоже, человеку с именем Кордубан легко придумать смешную историю.

— У меня это с детства, — сообщил Кордубан. — Трудно так жить. А мне сказали, что вы отписываете…

Кордубан выставил на прилавок небольшое лукошко, покрытое лопухом. Снял лопух, под ним яйца. Сестрорецкий тут же лукошко подцепил.

— Он у нас один из лучших, — Сестрорецкий указал в меня пальцем. — Хоть чирьи, хоть струпья, хоть от чесотки. Пером лишь взмахнет — зудни так и дохнут, так и дохнут.

— Хорошо бы… — мужик поглядел на меня с надеждой. — А то лекарь много просит…

— Не верьте лекарям, — посоветовал Сестрорецкий. — Они лгуны и нечестивцы. А их предводителя давно пора высечь. А мы совсем недорого берем…

— Хорошо бы…

— Завтра приходите, — сказал Сестрорецкий. — С утра, а лучше к обеду. Все будет как надо. Никаких чирьев, наш прозаик по чирьям мастак. По чирьям и свищам.

Сестрорецкий кивнул на меня.

— У нас его так и называют — Повелитель Свищей. Так что завтра все будет нормально, в течение недели недуг отступит…

Сестрорецкий взял Кордубана под локоть и выпроводил его из лавки. Достал из лукошка яйцо, пробил пальцем дырку, выпил, зажмурив глаза.

— Ему дегтем помыться надо и загорать лучше, — сказал я. — И квас еловый. Чирьи и пройдут.

— Тоже мне, докторишко выискался, — Сестрорецкий пнул меня в ногу. — Дегтем пусть лекари пользуют, а ты словом должен. Словом врачуй души людские! Словом! С чирьями-то справишься?

Чирьи лучше всего юмором. Я давно заметил, чирьи хорошо юмором отписывать. Юмористический рассказ, развернутый анекдот, сатирическая новелла. «Чирьи и тьма», «Адский прыщ Кордубана», «Повелитель Свищей» тоже пойдет. Объем небольшой, обычно странички вполне хватает, чтобы нарывы отступили. Вечером на подоконнике разверну, часа за два. Кривоухий, мой сосед по келье, с таким вообще за полчаса справляется, раз-два, чирьев и нет, а мне повозиться надо. Зато у меня шпора хорошо получается, ко мне уже четверо за месяц приходили и все удачно. Но надо учиться, расширять круг тем.

— Или на Кривоуха чирьи свалим?

— Сам разберусь, — сказал я.

— Как знаешь…

Сестрорецкий зевнул.

— Все-таки хорошо, что я не прозаик, — сказал он. — Поэзия всяко почище, ни тебе чирьев, ни рожи, ни золотухи. В худшем случае похороны…

Сестрорецкий немного помолчал, потом прочитал с поэтическим выражением:

— Почему сладостные? — не понял я.

Сестрорецкий пошевелил бровями.

— Ну, можно просто муки, — поправился он. — Какая разница? Ты лучше про чирьи свои думай, поэзию не трогай, поэзия это штука тонкая, не всякому по росту…

Сестрорецкий замолчал, достал бумагу, некоторое время писал, яростно размочаливая гусиное перо, терзая внезапное вдохновение. Потом скомкал бумагу, кинул в корзину. Поэты всегда так, совсем бумагу не берегут, такой у них обычай.

— Нет, — Сестрорецкий отбросил перо. — Сегодня решительно плохой день для творчества…

День как день, Сестрорецкий просто кривляется.

— Ладно, ты сиди тут, думай, а я пойду, погуляю, — он поднялся из-за стола и удалился.

Я остался один. От убитой мухи на моей тетради осталась мокрая небольшая клякса, я взял перочинный нож и аккуратно вырезал испачканный кусок. Посмотрел на площадь. Мимо протащился обоз с сушеной рыбой, за ним прошла вольная кошка, за ней ученик лекаря с корзиной лечебных пузырьков.

Открыл тетрадь.

Назад Дальше