— Сами то слыхали, что ночью творилось? — спросил Хвост. — Волки-то, а? Удивили. Как скаженные просто, до утра под стенами дрягались, у нас две кошки поседели.
— Это за мной приходили, — сообщил с печки проснувшийся Тощан.
Ему, кажется, полегчало.
Матушка кинула в него ложкой, Тощан увернулся.
— Да нет, — махнул рукой Хвост, — это не за тобой, за тобой потом придут, попозже.
— За мной не придут, — тут же возразил Тощан.
— Придут, никуда не денешься. Ты не думай, что если ты заразный, тебя волки не сожрут. Им плевать, им разбирать некогда. А зимние волки — неправильные волки, от них чего хочешь можно ожидать. Сожрут, не подавятся, с костями и копытами, не заметят даже.
Тощан швырнул ложкой в Хвоста, не попал.
— Они даже наоборот, — дразнил Хвост. — Они наоборот любят, когда больной, любят, чтоб потухлей мясцо…
Тут уже я пнул Хвоста в колено. А нечего ему, пусть своих братьев травит, много их у него.
— А я теперь здоровый, — заявил Тощан. — Меня вчера лечили. Понял, хвостатый?!
— Ладно, я не про это ведь зашел, лечили так пускай, — сказал Хвост. — Я другое принес. Вы думаете, почему волки сегодня всю ночь орали? Почему они вообще повылазили — то?
Я не знал.
Хвост прилип к кружке, сделал несколько больших глотков.
— Так вот, это все не просто так приключилось, — Хвост обварил язык, выставил его подальше и теперь пытался рассмотреть, только не получилось. — Не за так волки выли, совсем не за так. Старостиха-то под утро разрешилась.
Сообщил Хвост.
— Давно брюхатой ходила, а тут и родила вдруг.
Ну, родила, и что? Давно все знали, что старостиха пузатая, чего удивительного то?
Хвост потрогал язык пальцем и добавил.
— Ведьму родила.
Хвост сказал вроде и не громко, а получилось громко, от стены к стене просто так и запрыгало. Ведьму родила, ведьму, ведьму.
Матушка велела нам всем кусать до боли языки, а потом достала из-под стрехи блестящий нож и воткнула его над дверью.
Я укусил язык, Тощан укусил, грамотей не знаю, а у Хвоста и так язык подприкушен, чуть шепелявит.
— Точно ведьму, — подтвердил Хвост. — Не вру ни разу.
— Как это ведьму? — спросил я. — Настоящую что ли?
Матушка вздохнула, вытащила из печи горящую головню и ходила теперь по избе, совала головню в каждый угол, дымила и сыпала из кармана соль, хотя и так соли уже на полу достаточно скрипело.
— Самую что ни на есть, — заверил Хвост. — Непременную.
— Откуда знаешь? — спросил я.
— А что знать-то, папка ходил уже, смотрел. Ведьма. В каждом глазе по благодати. Все, точно.
Из-за печи показался грамотей. Сегодня он выглядел не лучше, чем обычно, только глаза краснели сильнее.
— И что староста теперь делать хочет? — спросил я.
— Что делать, что делать, ясно, что делать, — Хвост пожал плечами. — Староста давно дите хотел, а тут ему такое удружение. Вот староста и воет. Сидит, да воет. Да старостиху свою бьет, лупит ее, коросту, за то что рОдила!
Матушка вернулась к нам, оттянула Хвосту воротник и засыпала ему еще горсть соли, и подзатыльник ему вкатила.
Ну и мне тоже за шиворот соли.
— Ведьму-то жечь надо, пока не поздно, — сказал Хвост. — А то как начнется… Сам знаешь. Волки по всей округе проснулись, сбежались, сидят по опушкам. Теперь из дому даже выйти опасно, не то что в Кологрив. А у Захарихи три бочонка с брагой лопнули, вот она орала!
Грамотей взял костыль, подошел к столу, сел и тоже стал пить чай со зверобоем.
— Мужики уже собираются, — сказал Хвост и подмигнул.
— Что же они собираются-то?
— Так говорю тебе — жечь хотят. Ладно, пока маленькая, а как подрастет чуть? Житья не станет. В болотах и так одна есть, все мутит и мутит. А если две ведьмы будет? Опять с места уходить придется. Двадцати лет не прожили — и снова уходить, все бросать, соль бросать. Говорят, почти везде соляные колодцы заросли, рассол не течет, у нас только, да в Забоеве и осталось. Не, мужики уходить не хотят, мужики жечь хотят.
А я не знал, что сказать. У меня еще после ночи в голове какая-то темнота пошевеливалась. Мужики жечь хотят. А у Тощана угорь в легких.
— Столяр уже лестницу собирает, топором стучит.
— Зачем лестницу? — не понял я. — Куда лезть?
— Как это зачем? Ведьму жечь. На лестнице, как полагается. Можно еще в бочке говорят, но на лестнице виднее. А в бочке она как в кошку перекинется, так и лови потом.
— А староста что? Он что, дочку свою так и отдаст жечь?
— Сам виноват, — сказал Хвост. — Зачем он летом дьявола на берегу поставил?
— Какого дьявола? — не понял я.
— Какого-какого, глиняного. С усами.
— Так это сом ведь был! — удивился я. — Он сома хотел…
— Это он нам сказал, что сом, — перебил Хвост. — А мужики говорят, что дьявол. Вот староста идола поставил — и наказало его тут же…
В дверь постучали. Хвост замолчал и нахмурился, а матушка открывать пошла. Оказалось, что староста Николай с трясущимися пальцами.
Матушка была неприветлива, сразу спросила, зачем приперся.
Николай огляделся, увидел всех, увидел грамотея и сразу к нему устремился. Хвост на всякий случай отодвинулся.
Староста встал перед грамотеем и принялся рассказывать, глядя отчего-то в потолок.
Что да, так оно все и приключилось, жена его ночью разрешилась, хотя радовались они рано и зря. Родилась девочка, и да, да, да, ведьма. Ведьма, будь все проклято, ведьма. Едва глазки открыла, так сразу и увидели они, и сразу голову шарфом ей обмотали, чтобы не смотрела. Ничего, потихоньку лежит. А волки орут, вокруг дома тропки протоптали, только свет отогнал. И мужики уже приходили с утра, злые все и с кольями, говорят, топи девчонку. Нагрей в ведре водички и топи, пока спит, чего уж. А если сам не хочешь топить, то мы поможем, только уже топить не станем, а станем жечь. Дали времени до полудня, а потом уже по-настоящему придут, лестницу уже приготовили.
Мы тоже слушали. А староста Николай поглядел на грамотея с надеждой.
Грамотей спросил, что же он сделать-то может? Староста тут же сказал, что. Отписать девчонку-то. Он, староста Николай, слышал, один другой грамотей смог ведьму отписать.
Грамотей сказал, что это неправда. Суеверия. Ведьму не отписать, как самоубийцу не отзвонить. А если бы это и было возможно хотя бы примерно, то для такого отписывания понадобился бы роман.
Староста Николай заплакал и стал приговаривать, вытирая сопли:
— Почему так, а? Почему ведьма? Почему именно у меня, а?
Матушка кинулась к нему и осыпала солью так щедро, что Николай еще и закашлялся. А матушка сунулась в печь и еще одну головню вытянула, чтобы совсем уж все вокруг обдымить. У меня уже от дыма глаза слезились, лучше бы солью еще посыпала.
— Пойдем, а? — попросил староста грамотея. — Пойдем? Может, это… напишешь что? Может, все-таки получится?
Грамотей тогда руки свои выложил на стол. Николай отвернулся. Потому что пальцы у грамотея не очень хорошо срослись, кое — как срослись, в разные стороны.
Староста всхлипнул.
— Ты же сам мужиков послал ему руки ломать, — напомнил я. — Они же за мостом его подкараулили, искалечили человека. Как он теперь напишет-то?
— Они ее сожгут, — сказал староста.
Грамотей отвернулся и стал смотреть в окно. Хвост изо всех сил пил чай.
Тогда староста встал на колени.
Матушка стала ругаться уже сильно, а грамотей вдруг согласился. Я не знаю, отчего, но грамотей согласился.
Пройдет время, и я пойму, почему. Тогда я был удивлен, а Хвост поперхнулся чаем. А грамотей сказал, что попробует. Он сказал, что ничего не получится, в этом он уверен наверняка, но попробует.
И пошел.
К тому времени грамотей ходил уже совсем плохо. Ему не очень помогали костыли, он еще добирался до уборной и обратно, но долго удерживаться в вертикальном состоянии у него не получалось, в избе по большей части он или сидел за столом, или лежал в своем закуте под дерюгой.
Но, как оказалось, староста это все предусмотрел, на улице нас ожидали санки с шубой, грамотей в эти санки сел, а староста его тут же поволок, забыв про всякое свое начальство.
Я шагал за ними, нес костыль. Неприятно было шагать, возле каждого дома стояли мужики, мрачно смотрели, и каждый во всеоружии. В основном, топоры и вилы. Матушка, кстати, меня пускать не хотела, но я не послушался.
У старосты я бывал редко, не ходил, чтобы не завидовать, потому что жил староста чисто и богато, у него не только печь была выбелена, но и стены, а кое-где и узор красный по побелке пустили, лабиринтами да квадратами. И не светец, а свечи. И не кадка, а ведро железное.
Пол был надраен дресвой и блестел, и стол блестел, нарочная такая жизнь. Самовар тоже блестел, я уставился сразу на самовар, раньше я никогда их не видел, раньше и у старосты самовара не было, наверное, он его нарочно к событию завел. К доче.
Пол был надраен дресвой и блестел, и стол блестел, нарочная такая жизнь. Самовар тоже блестел, я уставился сразу на самовар, раньше я никогда их не видел, раньше и у старосты самовара не было, наверное, он его нарочно к событию завел. К доче.
Вообще понималось, что к ребенку здесь готовились: к балке была привязана плетеная люлька, возле печи блестела медная ванночка, видимо, для купания новорожденной, наверное, удобно — в самоваре водичку нагрел, в ванну слил и ныряй себе. Хорошо жил наш староста Николай, аккуратно.
Грамотей с трудом перешагнул порог и качнулся вперед, так что мне пришлось его ловить и приваливать к стене за дверью.
— Проходи, — сказал из сеней Николай. — Проходи, мы ее запеленали, не бойся, она не видит.
Сам староста вошел в избу последним и стал закрывать дверь, это мне не очень понравилось, потому что закрывался староста основательно — с засовом и приставками.
— Проходите, — повторил Николай. — Вот тут у нас так…
За столом сидела старостиха с дочкой на коленях. С ведьмой. Ее совсем не было видно за пеленками, а на голову ребенка старостиха натянула чепчик.
Говорили, что ведьмы мохнатые рождаются и с хвостом. Ну и глаза. Глубокие, в каждом золотое пламя переливается и зрачки само — собой поперек. Не знаю, не заметил.
На грамотея старостиха посмотрела дико, меня вообще не заметила. Одурелая совсем.
— Мать, мы тут пришли… — сказал староста.
Старостиха всхлипнула, но с места не сдвинулась, так и сидела, похожая на сопревший стог, на весеннюю свою кострому.
— Это грамотей, — сказал Николай. — Он поможет.
Грамотей молчал, дышал у стены.
— Может, что-то надо? — спросил староста.
Я не знал, что надо в таких случаях. Грамотей отправился к старосте так, налегке, ни пера золотого не взял, ни тетрадок, чем писать собирался?
— Может, перекусите? — глупо предложил староста.
Грамотей отказался. Он дышал с трудом, наверное, из-за ведьмы. Я сам это чувствовал, ведьма, ведьма, присутствие ведьмы, и страшно. Грамотей снял тулуп.
— Ему стул нужен, — сказал я. — А девочку в люльку положите, пусть там пока.
Зачем сказал — не знаю. Но отчего-то подумал, что так как раз и нужно. Староста так и сделал, послушался. Грамотей сел, попросил воды, я подал ковшик, он стал пить. Мужики заглядывали в окна, их страшные тени двигались по стенам.
Староста сначала молчал, потом стал рассказывать вдруг про малину. Что он совсем недалеко от Высолек нашел малиновый куст. Причем, малина такая крупная, одна ягода размером с полкулака и сладкая-сладкая, только никак не сорвать, потому что внутри у нее только сок и мякоть, и стоит прикоснуться хотя бы пальцем, как лопается. Поэтому такой малиновый куст надо объедать по-другому, без рук, при этом не стоит забывать про осторожность. Малина опасна, в ней сон…
Меня качнуло, голова закружилась, я поглядел на грамотея. Тот закончил пить и не знал, куда деть ковшик. Оглядывался. И вдруг я понял. И почувствовал, как кожа у меня на затылке собирается мелкими складками. Он вообще молчал. Староста то есть, он молчал, стоял посередине избы, смотрел на свою дочь, лежащую в колыбели. И молчал. Но я его слышал, рассказ про малину звучал и звучал у меня в голове, всего несколько ягод и можно уснуть и не проснуться, не проснуться…
И тут ведьма заговорила уже по-настоящему.
Я никогда не слышал ведьм, даже издалека не слышал. Знал, только, что это необыкновенно ужасно. Что некоторые, услышав ведьму, не сходя с места, сходили с ума. Что некоторые предпочитали оглохнуть, лишь бы не слышать. Глаза выдавливали, зубы выбивали.
Я бы тоже предпочел оглохнуть. Ведьма заговорила, и староста Николай закричал, упал на пол и принялся корчиться, как червяк, насаживаемый на крючок. Люлька качнулась и начала описывать медленный круг по дому. Или это изба начала медленно вращаться вместе с моей головой, все крутилось, с потолка тек малиновый сок …
Старостиха побежала. Вскочила, побежала и ударилась о стену всем телом, и от стены упала на спину и потеряла сознание.
Я попытался втиснуться между белеными кирпичами печи и бревнами, но только не получилось, и тогда я забыл все и двинулся к люльке.
Мне хотелось посмотреть ей в глаза, у нее были самые прекрасные глаза, я в этом совсем не сомневался, это было небо…
Грамотей кинул костыль. Он попал мне под колено, в кость, сбил с ног. Подниматься я уже не стал, закатился под лавку. Но я все видел, конечно, все видел.
Это продолжалось долго, целый день, целый год. Колыбель описывала круги. А иногда не круги, иногда она зависала в совершенно неудобном и невозможном для себя состоянии, веревки, которые эту колыбель держали, то натягивались до дрожи, то провисали, и колыбель держалась в воздухе как бы сама по себе. А иногда она срывалась и крестила избу наискось, от угла до угла.
А ведьма продолжала говорить.
Грамотей стоял в углу и держался за голову. Он сгорбился и совсем присел, точно на плечи ему опустилась гора. А ведьма говорила все громче. То есть говорила она не громко, но в голове у нас ее голос отчетливо звучал. Она рассказывала… Я не понимал уже, про чего она говорила, уже не про малину… Это и не слова были, другое, шепот, жестяной язык песчаной саранчи, он проникал в меня даже не через уши, а через кожу.
Староста Николай плясал на полу, дрыгал ногой и бился головой, а изо рта у него выплевывалась комковатая розовая пена.
А потом я услышал грамотея.
Грамотей говорил. Выкрикивал слова, которые я не очень хорошо понимал, но которые были все вместе, цеплялись друг за друга, цеплялись, раскручивались, как вихрь, набирали силу.
Слова.
Кажется, это были стихи. Точно, стихи, только стихи так могут кружиться над головой. Никогда не слышал стихов. У нас их никто не слышал, забыли, то есть и не знали вовсе.
Сначала я только голос его слышал, не понимал, что он именно говорит, потому что стихи плохо до головы доходили, в стихах нужен опыт. И не понял, зачем он их рассказывает.
А грамотей рассказывал. Его голос дрожал и сбивался, но постепенно все равно набирал силу. Я подумал, что грамотей сошел с ума. Надо было бежать, ведьма ведь, а он пустился стихи читать, а бежать надо, но мы влипли, как во сне, как в смоле.
Стихи.
Про то, как надо ждать, ждать всегда, до последнего вдоха, иначе нет ни в чем ни силы, ни смысла.
Про дождь с утра и горящие свечи.
Про долгое путешествие в Атлантиду, про девушку, живущую в Атлантиде, ту, что ждет всегда.
Про бессмертие и бесстрашие, про тех, кто навсегда заблудился в бессветной ночи и уже никогда не вернется назад.
Про кривую замерзшую дорогу, и первый снег, выпавший на нее и укравший осень и весь прошлый год.
Стихи вроде простые, ничего сложного в них не описывалось, обычные вещи и знакомые ежедневные слова, вот только что про Атлантиду не понял. Но все равно, даже лежа под лавкой в комнате старосты Николая, под хохот ведьмы и хрип бьющегося в припадке Николая, все равно я видел.
Седого кентавра, бредущего сквозь ветер над морем, поднимающий песочные тени, золотого лиса на высоком красном берегу и радужных рыб в глубине под ногами, грамотей продолжал. Нет, он точно сошел с ума, только безумец мог читать стихи под песню ведьмы, а он читал и читал. И выступали из мокрого тумана загадочные зеленые острова, а за ними, на недостижимой линии горизонта сияли в полуденном солнце священные льды Гипербореи, и сквозь шторм и души убитых кошек упрямо шел к ней потрепанный чайный клипер.
Грамотей читал.
Про то, что лето прошло.
Про хромоногую собаку, жившую под лестницей, дружившую с крысой и боявшуюся шагов.
Про звездолет с перебитым крылом, и про мальчика, которому так и не повезло повзрослеть.
Про жизнь прожить — не поле перейти.
Ведьма выла. По избе кружились мелкие злые огоньки, это были не угли и не пламенная пыль, пляшущая над костром, эти искры, точно живые, роились вокруг грамотея, как злая огненная мошкара. Но я этого уже почти и не замечал, я слушал.
Про печальных мертвецов, стоявших в обнимку со старыми деревьями.
Про яблони, похожие на черных всадников, зацепившись друг за друга своей тяжелой броней.
Про наступающие потемки, которые всегда приводят с собой грозу.
Про любовь.
И снова про то, что лето прошло.
Он рассказывал и рассказывал эти стихи, они заполняли избу, и воздух в ней менялся. Очищался. Вонь уходила из него, собиралась хлопьями, оседала на полу и распадалась в пыль, а из-под потолка начинал течь другой воздух, свежий, прохладный, чистый, такой бывает лишь в самый светлый, самый счастливый день весны.
Так продолжалось долго. Потом люлька остановилась. Она больше не плясала и не рисовала в воздухе широкие круги, просто висела. Чуть покачивалась еще. В трескучей тишине.
Все кончилось.