Ларион рассказал Варе, как накануне был на кладбище. Снег глубокий, лошадь дали плохую. Провожало всего четверо: он, Кланя, соседка-старуха и рабочий из коммунального отдела, которого комендант отрядил, чтобы было кому помочь гроб с саней снять.
— Вечером поминки были… Карточка у него неотоваренная осталась, так Клавдия пирог какой-то испекла, кашу сварила… А я, веришь, что-то и есть не мог…
Варя схватила его за руку.
— Ой, да будет, родимый!
— Ты пойми, — сказал Ларион, — я так боюсь один быть. Не могу же я всю жизнь судьбу ждать. Будем встречаться, ты можешь оказаться в положения. И как я тогда своего ребенка получу?
Варя хмурилась, скрывая нежность.
— Какой тебе еще ребенок? У меня третий год на белье нету… Поробь-ка с мое! Верно, что мы, бабы, как кошки… Хоть голодом, хоть холодом! — И зашептала ему в лицо горячо: — Ты уж, Ларька, люби, не оговаривайся. Время, оно все определит. Приходи вот завтра, девчонку опять к свекровке провожу…
Она прижала Лариона к забору, стала тормошить целовать. Так крепко, что у обоих заныли зубы.
Уже перевалило за полночь, дверь в общежитии была на крюке. Ларион постукал легонько, потом еще раз — посильнее. Заскрипели половицы в сенях, вышла полуодетая Кланя. Сказала гневно, как еще никогда с ним не разговаривала:
— А я тебя за самостоятельного человека считала!.. В другой раз я тебя под дверями поморожу, таскуна такого.
В середине марта Лариону почуялось, что вдали маячит весна. Кругом лежал еще глубокий снег, и по утрам морозило так, что захватывало дух. Но в полдень, когда он выходил из цеха, чтобы продышаться, то замечал, что на грудах золы и шлака снег как будто движется и от него идет влажный, какой-то цветочный запах. И со двора не хотелось уходить.
А в цехе с каждым днем становилось жарче. Последние месяцы войны работалось с радостным упорством, хотя и из последних сил. Выходили на полторы, на две смены и шли домой, почти очумев от грохота, от жары и горячей пыли. И, едва поспев за короткие часы между сменой отдышаться от гари и дать рукам отдохнуть, снова становились кто к молоту, кто к печи. И металл шел своим чередом.
Плывут и плывут листы, как красные лебеди, высоко задирая передний, в два языка раскатанный край. Потом их, не давая остыть, бьют под молотом, а когда листы остывают, приходит сортировщица, совсем молодая, почти девчонка, и метит мелом те, что нужно еще раз нагреть и пробить, а остальные везут к ножницам, которые с лязгом обрушатся на неровные края, обрубят их по стандарту.
Потом приходят грузчики в ватных наспинниках, начинают кидать друг другу на загорбок сразу по два двухпудовых листа и таскают в большой пульмановский вагон, поданный под погрузку. Ночью приползает со станции паровоз и увозит эти суровые, толстые, коричневые листы железа туда, где делают танки и броневики. Если в дороге мел не отрясется, на многих листах танкостроители прочтут:
«Подарок фронту бригады отжигальщиков Варвары Ждановой».
— На меня фронт обижаться не должен, — весело усмехалась Варя. — На меня Гитлер должен обижаться!..
Они с Ларионом любили теперь ночные смены. Он приходил к ней, когда совсем темнело, и потом они вместе шли к заводу по нетронувшейся еще реке. Ночью в цехе спокойней, а выйдешь на темный двор, там обдувает сырой ночной ветер, отгоняет сон. Печь пылает жарко, скрипят раскаленные ролики, идет алое железо. Первый гудок гудит в четыре утра. Варя, заметив, что кто-нибудь дремлет, толкает в бок, знаками показывает, сколько еще надо отжечь до конца смены. Бодро ухает молот, пчелиным гудом рокочут моторы…
Лариону казалось, что он уже очень давно здесь, около черных топок, возле лижущего огня. И возле Вари. Она любила его — он это чувствовал каждый час, каждую минуту. И если бы только он, — все это видели. Такую любовь прятать трудно, она брызжет из глаз, как искры из-под тяжелой заслонки у печи.
Сперва вокруг них было молчаливое недовольство: как же так, жена фронтовика? А этот пришел, чужое место занял. Потом Лариону показалось, что ему простили. Только бабенки из других бригад нет-нет да и шипели Варе вслед:
— С какими глазами она на люди идет? Помилуется с гулеваном и жалует, будто от обедни!..
Варя понимала, что тогда у Лариона на душе, и, оставшись с ним наедине, говорила:
— Не поддавайся, Ларька, не переживай! Легко-то, когда счастье в руки дается? Легко только птицы паруются. Сейчас основное — войне конец увидеть. Тогда отдохнем, обдумаемся… А то болят у меня руки, Ларион. Веришь, места им иной раз не нахожу…
Так она всего лишь один раз призналась ему, что устала. Но это случилось, видно, в горькую минуту. И она тут же стала говорить, что силы у нее еще непочатые, что хоть все снова начинай. Но Ларион с большой тревогой посмотрел ей в глаза, под которые словно кто-то насыпал синьки.
— Славная она баба! — сказал как-то Лариону один из Вариных рабочих. — По чести тебе скажу, Золотов, на что уж я от нехваток духом пал, а попадись такая баба, как Варвара, ей-богу бы закрутил, ни на что не поглядел!
— Неужели не поглядел бы? — ревниво усмехнулся Ларион. А на душе у него плясала радость: ведь его Варя выбрала!
Узел у них с Варей затягивался крепче. Они еще не знали, как дальше будут жить и что их ждет. Но Лариону казалось, что он уже крепко ухватился за свое счастье и легко его из рук не отпустит. Поэтому, когда вышел у него крутой разговор со старшим мастером, Вариным крёстным отцом, Ларион держался твердо.
— Давно уж я с тобой поговорить собирался, Золотов, — сказал ему тот, оставшись один на один. — Неудобно, конечно… Только ведь надо когда-то. Ты вроде бы с крестницей моей?
С несвойственным ему озорством Ларион вдруг сказал:
— У нас, товарищ старший мастер, в деревне девки такую песню пели:
— Ты с песнями-то погоди, — сурово оборвал мастер. — Какая вот будет песня, когда Павел воротится? Ты ж Варвару под монастырь подведешь. Думал?
— Не думая один гусь живет. Павел, он есть Павел. А я, товарищ старший мастер, — Ларион. Как-нибудь уж Варя не спутает, разберется, который нужен.
Варин крестный не сразу нашел, что ответить.
— Кабы вы, как бирюки, в лесу жили, — сказал он хмуро, — тогда бы дело ваше. А то кругом люди, и время такое… О другой бабе я бы и толковать не стал, а Варькино имя дорого стоит. У мужниной родни она, может, и за человека не шла, а на работе-то вон какой орлицей обернулась!..
Ларион решительно тряхнул головой.
— Вот и я рассудил: пить, так уж от полной чары!
Он и сам не знал, откуда взялись у него такие бойкие слова.
8Стал сходить снег, и тронулась река. Теперь Ларион пробирался к Вариному дому улицей: берегом было уже не пройти. Он выжидал, когда задремлют дома, погаснут неяркие огни. Ему казалось, что его никто не видит в апрельской сырой темноте. На это надеялась и Варя: пусть себе говорят, а поймать — никто не поймал.
Но однажды под утро, когда провожала Лариона, Варя вдруг увидела у своих ворот свекровь. Старуха, вся в черном, стояла у бревенчатого заплота, почти сливаясь с его чернотой.
— Поймала-таки я тебя!.. — сказала она, пришептывая и со слезой. — Ну погоди, скоро ты кровавой слезой умоешься! Затрещит твоя головушка!.. Павлушка тебе такое дело не простит!
Варя молчала.
— Сова ты ночная! — сказала она наконец злым шепотом. — Углядела! Тебе помирать пора, а ты ходишь, в чужие окошки заглядываешь. Думаешь, напугала ты меня?
Потом Варя заперлась в избе и уже не легла, а все думала: что же это за угроза у свекрови: «Скоро затрещит твоя головушка!..» Неужели же Пашка подал матери весть, что скоро будет дома? Варе он после Нового года ни одного письма не послал, и она уже задумывалась часто: жив ли?
Мать плохо Пашку знает: он простит. Ведь она же ему прощала! Только нужно ли ей прощение? Взять бы девчонку и уехать куда-нибудь с Ларькой… А завод? Тут она человек. Как знать, не такою ли полюбил ее Ларион, какой увидел возле себя в цехе? Она работу свою знает, через всю ее трудность и тяжесть она припала к ней душой. Найдет ли она себе другое, такое же кровное дело?
С Пашкой их теперь не разведут… Не прежнее время, когда после первой ругачки можно было врозь. Прошлым летом рабочих собирали после смены и читали им новый закон. Теперь можно было любить только одного, а на другого не заглядываться, если не хочешь воевать с законом. Вот если ты не замужем, то воля твоя, люби хоть каждого, но денежек на детей не ищи и отца им не будет. Варе тогда весь этот закон был ни к чему. И она даже шутила: «Ну, бабы, теперь ваши мужики не убегут, прищемили им хвосты!..» Знала ли тогда Варя, что судьба бросит ей в сердце Лариона?..
Утром Варя пошла к свекрови.
— Мамаша, — сказала она, не глядя старухе в глаза. — Вы не серчайте… Скажите: есть чего от Павла?
— Мамаша, — сказала она, не глядя старухе в глаза. — Вы не серчайте… Скажите: есть чего от Павла?
Старуха заметалась, закричала, плача:
— Сучонка ты проклятая! Хочешь, чтобы все обошлось, ноги этого… твоего любезника чтобы в дому не было!
— Скажи: что Павел написал? — угрюмо наступала Варя.
Старуха вдруг сдалась. Будто обессилев от крика, сказала уже совсем тихо:
— Этими днями должен быть… Не рушь семью, Варвара. У Павлушки, чуешь, две пули из нутра вынули…
Варя молчала.
— «Не рушь»!.. — повторила она наконец. — Пашка простит, так ты, пока жива, попрекать будешь.
— Не буду, — коротко обещала старуха. — Сами не святые…
Варе нечего сейчас было сказать свекрови. Неожиданное, хотя и скупое тепло, пришедшее после шести лет холодной неприязни, насторожило ее, сбило с толку. В голове мелькало: почему же Пашка матери письмо прислал, а не ей? Или ее последнее письмо к нему было больно сдержанное, без обычной ласковой обстоятельности, и Пашка почувствовал, что не так-то уж она его тут ждет?
Варя попыталась, себе представить, как же все это будет: на станции прогудит паровоз, а через минут десять застучат сапоги по деревянному настилу двора, и почти неслышно откроется дверь. Она помнила: у Пашки были кошачьи шаги, и он норовил всегда подойти неожиданно сзади и схватить не больно, но озорно. Варя все еще не могла себе представить его в шинели, а видела в синей пиджачной паре поверх белой рубахи, в заломленном набок мягком картузе. «Две пули из нутра вынули…» Где же они были, пули эти?..
Еще невольно вспомнилось, как в первый год после их свадьбы случилась на улице драка. Пашка влез сначала не всерьез, а потом вдруг вызверился и стал бить не глядя… Когда и его сшибли, Варя кинулась, ухватилась за ремень, оттащила в сторону. А Пашка утер кровь и опять полез, засучивая рукава испятнанной кровью рубашки.
И вот так теперь он может броситься на Лариона, бить, не соображая куда. Варе показалось, что она уже видит Ларионово бледное лицо с горьким изломом бровей, видит его бессильно повисшую беспалую руку, с которой каплями стекает его кровь… Нет уж, если Пашка только тронет Лариона, тогда уж точно ей с Пашкой не бывать. А если не тронет?
— Ну, я пойду, мамаша, — очнувшись, тихо сказала Варя. — А вы все же показали бы мне Павлово письмо.
Ей хотелось увериться, что Пашка еще ничего не знает и что есть время, чтобы как-то защитить Лариона.
…Знал ли Павел Жданов что-то или еще не знал ничего, он стоял на пороге своего дома, счастливый, краснощекий. Глаза его ликовали, и выпитое еще по пути вино играло в нем.
— Дорогая моя жена Варя!.. — начал он радостно и торопливо. — Милая моя дочка Маргарита!..
Варе не нужно было притворяться: когда она увидела Пашку, она поняла, как много значит, что он, а не другой был ее первым, и с ним, а не с другим пережито так много и плохого и хорошего, без чего, наверное, не бывает ни у кого. Собаку не прогоняют, если она прижилась во дворе, как бы брехлива и бестолкова она ни была. А тут был муж, которого когда-то любила, которого ревновала… Вспомнилась та ночь в лесу и Пашка, который косил для любовницы. Как Варя тогда билась за Пашку!.. И вот он теперь стоит перед ней, провоевавщий почти два года, но по виду мало изменившийся, все такой же фартовый, кудрявый, в свеженькой шинельке с черными погонами, в наваксенных сапогах. Распахнутая пола открывает яркий рыжий ремень, солнечную медальку на груди. А возле ног лежат на полу большой грудой тяжелые, увязанные толстой веревкой солдатские чемоданы, вещмешки…
— Это еще не все тут. Багажом идет… Одену, обую вас, как кукол!
Варя зарыдала. Только сейчас она поняла, что жила все это время, как натянутая струна, и себе не хотела в том признаться. И она сразу выплакала столько слез, что хоть неси на коромысле. Все изготовленные к Пашкиному приезду слова: «Я своей голове сама хозяйка», «По два раза я ничего не решаю», «От тебя старые обиды не остыли, новых наживать не хочу…» — все это рассыпалось, как плохо снизанные бусы.
А Пашка, скинув шинель, тут же бросился развязывать свои чемоданы. На стол, на лавки легли куски немецкого трофейного голубого сукна, шелковые кофты, юбки из бархата, туфли на высоком подборе.
— И денег у меня много, Варька!..
Он обхватил ее за шею, и Варя, против воли отвечая на его поцелуи, с ужасом поняла, что она уж теперь знает другие губы и другие руки, другой запах тела, волос… Это невозможно спутать, забыть, поменять местами.
— Ой, Паша!.. — только и могла сказать она.
И тут оба увидели свекровь. Та повисла на сыне, плача ему в плечо.
— Как ждали-то мы тебя! — говорила старуха, не отпуская Пашку. — Гляди, девочка-то какая выросла, Моричка-то!.. А жизнь-то какая, сынушка!
Пашка вдруг отодвинул мать и шагнул опять к Варе.
— Варька, чего с тобой? Ты болеешь?..
Свекровь в страхе кинула взгляд на черное Варино лицо.
— Да она тут без тебя изробилась вчистую!.. Железо ее, бедную, одолело, — поспешно сказала она и стала между ними, будто хотела загородить собой Варю, спрятать хоть в эту минуту от Пашки.
Наверное, было бы лучше, если свекровь тут же все и рассказала. Тогда бы все и решилось. А теперь Варе ничего не осталось, как встать и подойти к мужу, бы помочь ему раздеться.
Она подняла с пола брошенную им шинель и повесила за печью, туда, куда вешала всегда Ларионов прожженный пиджак. Когда же вышла из-за печи, увидела, как четырехлетняя Морька, еще не понимая, что Пашка — отец, ласково глядит на него и на привезенные им гостинцы, тянет руку, чтобы поймать Пашку за подол гимнастерки.
— Что она у тебя говорит плохо? — спросил Пашка наклоняясь к дочери. — Погодите, у меня конфеты где-то есть. Мармеладен называется. Нам их в госпитале наместо сахару. На-ка, Моря!
Варя встретилась взглядом со свекровью. Та будто еще раз спрашивала: «Будешь любить его? Тогда не скажу…» И Варя опустила глаза.
Часа не прошло, в избе стало тесно: в поселке двадцать домов одних только Ждановых, ближней и дальней Пашкиной родни. И все, конечно, знают… Варя понимала: их бы полная воля, они бы ее вместе с Ларионом затоптали совсем, с грязью бы сровняли. А сейчас пришли и пока молчат, даже улыбаются ей, хвалят ее перед мужем, какая она золотая работница.
— Пора ей черноту-то отмывать! — самодовольно сказал Пашка. — У нее теперь муж дома. Хватит, поигралась в эти железки.
Родня разглядывала богатые Пашкины трофеи, пробовали примерить и на себя кое-что. Свекровь топила печь, пекла на скорую руку пресные лепешки. Пашка ножиком резал консервные банки, выковыривал из них розовую колбасу. Потихоньку сказал Варе:
— Вот чужееды! Пока не ополовинят, не уйдут. А нам сейчас эти гости — как в голову дырка!
Родня пила, а сам Пашка к вину не притронулся: этот вечер он хотел сберечь для жены. Он уже досадовал, выходил курить в сени и манил за собой Варю.
Но она не шла, прятала лицо и все что-то хлопотала, хлопотала…
— Поди к нему, Варварушка! — В первый раз за шесть лет так назвала ее свекровь. — Я тут подам, приму. Одного-то не пущай ни с кем, а то ну-ка брякнут…
Получилось то, чего опасалась старуха. За окнами уже было совсем сине и шумно от ветра, как перед грозой. Пашка вернулся в избу из сеней, где туманом стоял табачный дым. В это же время кто-то, звучно стуча каблуками, сбежал с крыльца, и со двора донеслись чьи-то отрывистые слова:
— Уж молчала бы до поры!..
— Пошто это молчать-то? — ответил злой женский голос. — Пусть от своих знает, чем завтра чужие на смех подымут!..
Пашка с меловым лицом, пряча от всех глаза, прошел вперед и стал рыться в чемодане. Достал еще пол-литра и в первый раз налил себе. Варя из темного угла смотрела, как прошла судорога по его горлу, когда он опрокинул стакан.
После шумного разговора в избе стало очень тихо и страшно. В этой застольной тишине Пашка неожиданно произнес, криво и странно улыбаясь:
— Вот, значит, родичи дорогие… Чего я, значит, вам скажу. Женщин мы по Европе поглядели… И лучше полячек, чуете, нету. После их на своих-то, пожалуй, и глядеть не захошь…
Вдруг плохая улыбка сползла с Пашкиного лица, и он со страшной злобой бросил:
— Ну, хватит, посидели! Идите все отсюдова тотчас!
Гости, оробев, переглянулись. Загремели отодвинутые стулья, упала скамья. Старуха в смятении засуетилась.
— Уж извините, гостечки дорогие!.. Устал, выпил… И завтра будет день, милости просим.
Пашка сидел на постели, прикрыв ладонью глаза. Он не замечал, что его подкованный железом сапог дерет и топчет белое кружево подзора у кровати.
— Вот люди!.. — сказал он наконец глухо и горько. — Когда нажрались, тогда и высказали…
Он потряс опущенной головой, все еще не отнимая ладони от глаз. Потом поднял голову и посмотрел на Варю.
— Что это шумит? — спросил он, прислушиваясь.