Собор - Жорис-Карл Гюисманс 19 стр.


А потом… вот еще: нет ли в этом унылом утомлении вины и аббата Жеврезена? Он предписал мне частое причащение и тем истощил для меня мирную, но отвлекающую силу Святых Даров; самый очевидный результат такого режима в том, что душа моя рухнула плашмя и не имеет сил подняться.

Нет-нет, подумал он, помолчав, это я все роюсь в вечном своем превозношении, в неустанных сомнениях; вот и к аббату я опять несправедлив. Он же не виноват, что от частого повторения причащение мое сделалось холодно; я ищу от него приятных ощущений, а надо было прежде убедить себя, что такое желание недостойно, что, именно потеряв теплоту, причащение стало лучше, большей заслугой. Да, сказать-то так легко, но где найдешь католика, который холодное причащение предпочтет горячему? Среди святых, конечно, но ведь и святые страдают! Ведь так естественно просить у Бога немножко радости, ожидать от союза с Ним, что Он позовет тебя ласковым словом, знаком, чем-то неуловимым, показывая, что думает о тебе!

Как ни трудись, нельзя переживать без боли мертвое вкушение живых опресноков! И нелегко признать, что Господь не без причины не показывает нам, от каких скорбей хранят и куда ведут нас Его Дары, ибо иначе мы могли бы остаться без обороны против нападений себялюбия и приступов тщеславия, без укрытия от себя самих.

В общем, какова бы ни была тому причина, в Шартре мне не лучше, чем в Париже, заключил он. И когда подобные рассуждения, особенно по воскресеньям, осаждали его, он жалел, что дал аббату увлечь себя в эту провинцию.

В Париже в этот день он хотя бы мог занять время, посещая богослужения. Утром можно было бы побывать на мессе у бенедиктинок или в Сен-Северене, а вечером отслушать вечерню и повечерие в Сен-Сюльписе.

А здесь нет ничего, хотя где же и подобрать лучше исполнителей для грегорианского обихода, как не в Шартре?

Если не считать нескольких лающих басов, которых совершенно необходимо выгнать вон, здесь есть обильный сноп чистых звуков, певческая школа для сотни детей, которые чистыми голосами могли бы развить широкие мелодии древних хоралов.

Но идиот капельмейстер в этом злосчастном соборе использовал как литургические распевы набор площадных мотивчиков; по воскресеньям он их отпускал на свободу, чтобы скакали макаками по столбам и по сводам. И к этому-то музыкальному обезьяннику приноравливали невинные голоса певчих! К несчастью, в Шартре было решительно невозможно бывать на воскресной мессе.

Другие службы были не лучше, так что слушать вечерню Дюрталю приходилось в нижнем городе, в церкви Божьей Матери у Пролома — капелле, где священник, друг аббата Плома, ввел солемское пение и с великим терпением составил небольшую команду певчих из верующих рабочих и набожных детишек.

Голоса у них, особенно у мальчишек, были так себе, но все-таки настоятель — искушенный музыкант — подогнал и отшлифовал их и, в общем, ему удалось утвердить бенедиктинское искусство у себя в храме.

Вот только храм этот был до того безобразен и до того неудачно украшен картинами, что нельзя было в нем находиться, не закрывая глаз!

И, качаясь в зыби размышлений о душе своей, о Париже, о причащении, о музыке, о Шартре, Дюрталь в конце концов переставал соображать, где он и что он.

Впрочем, иногда ему выдавалась минутка покоя, и тогда он самому себе удивлялся, самого себя не понимал.

Я жалею о Париже? — думал он. — С какой стати, разве та моя жизнь хоть чем-нибудь отличалась от здешней?

Разве там храмы, взять для примера хоть собор, не опоганены кощунственными попевками так же, как и собор в Шартре? Притом же я почти не выходил гулять по роскошным улицам, да и в гостях, собственно, бывал только у аббата Жеврезена с г-жой Бавуаль — так к ним я и здесь хожу, даже чаще прежнего. А кроме того, на новом месте я обрел такого ученого и любезного приятеля, как аббат Плом, — чего же еще надо?

В одно прекрасное утро, совершенно неожиданно для него, все объяснилось. Он очень ясно понял, что шел по неверному пути, а теперь нечаянно попал на нужный след.

Чтобы разобраться, почему он все хочет не знамо чего, по какой непонятной причине ему всегда не по себе, надо было только, припоминая свою жизнь, дойти до обители траппистов. В общем, все шло оттуда. Остановившись в этой высшей точке своего попятного хода, он мог, словно с моста, единым взглядом охватить, как с той поры, когда он оставил обитель, года спускались по склону. И ныне в накренившейся панораме прожитых дней Дюрталь видел вот что.

С самого возвращения в Париж влечение к монастырскому затвору охватило его и не отпускало; мечта уйти от мира и жить в тихом уединении близ Бога преследовала его неотступно.

Конечно, выражалась она только в бесплодных пожеланьях и сожаленьях: Дюрталь прекрасно знал, что для заточения у траппистов и тело его недостаточно крепко, и душа не довольно тверда, но, вылетев с этого трамплина, воображенье парило уже в свободном полете, преодолевало препятствия, разносилось волнами мечтаний: он видел себя монахом в нестрогом монастыре какого-нибудь мягкого ордена, где страстно любят литургию и искусство.

Придя в себя, приходилось пожимать плечами и улыбаться обманчивым загадкам, выдуманным в часы унынья, но на смену жалости к себе как к человеку, пойманному на бреде, все равно приходила надежда не совсем потерять все хорошее, что есть в благом обмане, и Дюрталь начинал нестись на другой химере, по его сужденью, более благоразумной, приходя в конце концов к чему-то среднему, к компромиссу, полагая, что идеала легче достигнуть, если урезать его.

Он говорил себе: раз не получится действительной монастырской жизни, то, быть может, удастся сотворить себе ее удовлетворительную иллюзию, если убежать от парижского кавардака и забиться в какую-нибудь дыру.

Тут он замечал, как ошибался, думая, будто принял решение оставить Париж и перебраться в Шартр, сдавшись на доводы аббата Жеврезена и настояния г-жи Бавуаль.

Было ясно, что, не признаваясь в том себе, для самого себя необъяснимо он действовал под наитием своей неотступной любимой мечты. Что такое Шартр, как не та монастырская гавань, не та обитель нестрогой жизни, в которой он полагал сохранить себе всю свободу и не отказаться от благосостояния? Так или иначе, разве это не было пастбище, предложенное ему взамен недостижимого затворничества, не тот последний спокойный приют, к которому он стремился, вернувшись от траппистов, если только перестать требовать слишком много?

А между тем ничего не свершилось; то же впечатление, будто он не на своем месте, испытанное в Париже, сохранялось и в Шартре. Он чувствовал себя на кочевье — словно летел и присел на ветку, словно не жил дома, а задержался в меблированных комнатах, откуда рано ли, поздно придется съезжать.

Словом, он обманывал себя, воображая, будто уединенную комнату в тихой округе можно уподобить келье. Набожная жизнь в провинциальной атмосфере не имела ничего общего с монастырским окруженьем; никакой полуобители в реальности не существовало.

Когда он убедился наконец в этой неудаче, сожаленья его стали еще сильнее, и боль, бывшая в Париже смутной, затаенной, в Шартре дала себя знать ясно, отчетливо.

Началась беспрестанная борьба с самим собой.

Он спрашивал совета у аббата Жеврезена, но тот лишь улыбался и обращался с ним так, как обращаются в новициате или семинарии с молоденьким послушником или студентом, признавшимся в сильной меланхолии и непроходящем утомлении. Там прикидываются, что беду его всерьез не принимают, говорят, что и все его товарищи терпят такие же искушения, те же потуги, и отсылают утешенным, хотя с виду над ним просто посмеялись.

Но через какое-то время эта метода перестала действовать. Тогда аббат вступил с Дюрталем в поединок; однажды в ответ на стенанья своего пациента он сказал:

— Это кризис, который надо перенести, — и после паузы небрежно добавил: — А сколько их еще будет!

Дюрталь на эти слова вскипел, однако аббат загнал его в угол, показывая, как нелепы его боренья.

— Вас преследует наважденье монашеской жизни — так что же вам мешает ее испробовать? Почему вы не заточите себя у траппистов?

— Вы же знаете, что я недостаточно крепок, чтобы вынести такой образ жизни!

— Ну так станьте живущим при монастыре, поселитесь в Нотр-Дам де л’Атр вместе с господином Брюно.

— Нет-нет, ни в коем случае! Жить при траппистской обители — это тот же Шартр, это среднее состояние, ни то ни сё! Господин Брюно ведь так и останется вечным гостем, никогда не став монахом. В общем-то, он терпит только недостатки общежительного устава без его преимуществ.

— Но монастыри бывают не только траппистские, — ответил аббат. — Станьте бенедиктинцем-чернецом или живущим в такой обители. Устав у них положен нестрогий; будете жить в мире ученых и писателей, чего вам еще и желать?

— Не спорю, однако…

— Однако что?

— Но я же их совсем не знаю!

— Познакомиться с ними проще простого. Аббат Плом очень дружен с насельниками Солема. Он даст вам в этот монастырь какие угодно рекомендации.

— О! надо подумать… я поговорю с аббатом, — сказал Дюрталь, встал и раскланялся со старым священником.

— Друг наш, одолевает вас лукавый! — бросила словечко г-жа Бавуаль, слышавшая мужской разговор из соседней комнаты, дверь в которую не была закрыта.

Она вошла с молитвенником в руках и продолжала, глядя на Дюрталя, приподняв очки:

— Вы что ж, думаете: перенеся душу в другое место, вы ее перемените? Ваше уныние не в воздухе, не вокруг вас: оно в вас; честное слово, послушать вас, можно поверить, будто, переехав из одного города в другой, можно убежать от собственных настроений, избавиться от них? Это же совсем не так — спросите батюшку…

Когда же Дюрталь, смущенно улыбнувшись, ушел, она спросила аббата:

— Так что же с ним на самом деле?

— Искушение сухосердием сокрушает его, — отвечал священник. — Испытание над ним творится мучительное, но не опасное. Пока он не теряет влечения к молитве и не пренебрегает никакими церковными заповедями, все в порядке. Это пробный камень, дающий возможность понять, от Бога ли такое влечение…

— Но может быть, батюшка, все-таки надобно как-то помочь ему?

— Я ничего не могу сделать, только молиться за него.

— И вот еще: нашего друга так уж приворожили монастыри; может, вам бы стоило послать его туда?

Аббат замахал руками.

— Сухосердие и мечтания, которые оно порождает, — еще не знак монашеского призвания. Скажу больше: в обители они скорее усилятся, чем ослабеют. И с этой точки зрения монашеская жизнь может быть ему вредна… а впрочем, дело же не только в этом… вот же еще что важно… Да и как знать?

Он помолчал и промолвил:

— Все может быть, дражайшая госпожа Бавуаль. Подайте-ка мне шляпу, пойду поговорю о Дюртале с аббатом Пломом.

IX

Беседа с духовником пошла Дюрталю на пользу: она увела его от абстракций, которые писатель все крутил в голове с той поры, как приехал в Шартр. Аббат куда-то направил его, показал ему ясный достижимый ориентир, указывающий путь к определенной цели, к ведомой всем пристани. Некий монастырь, пребывавший в сознании Дюрталя как-то смутно, вне времени и пространства, не взяв из пережитого в Нотр-Дам де л’Атр ничего, кроме воспоминаний о святости траппистских порядков, а далее тотчас присоединявший к ним мечту о каком-то более литературном и художественном аббатстве, живущем по более мягкому уставу и в более приятной местности, — этот идеальный монастырь, сшитый из кусочков действительности на живую нитку фантазии, приобрел реальные черты. Аббат Жеврезен завел речь о вправду существующем ордене, назвал его по имени, указал даже конкретную обитель его подчинения и тем дал страсти Дюрталя к резонерствующей болтовне существенную пищу: отныне ему не надо было пережевывать пустоту.

Окончилось состояние зыбкой неопределенности; он увидел конец своим недоумениям; выбор стал ограничен: оставаться в Шартре или отправиться в Солем, — и Дюрталь, не мешкая, принялся перечитывать творения святого Бенедикта и размышлять о них.

Этот устав, состоящий в основном из отеческих наставлений и полных любви советов, оказался чудом благодушия и тактичности. Все потребности души там были означены, все телесные скорби предусмотрены. Он требовал многого, но при том так искусно не спрашивал чересчур, что поддавался, не ломаясь, требованиям самых разных эпох и в XIX веке оставался тем же, что в Средние века.

И до чего же мудрым, человеколюбивым был он, говоря о немощных и недужных! «За болящими ходи, как за Самим Христом», — говорит святой Бенедикт, а его забота о своих сынах, требовательные указания настоятелям любить их, посещать, все делать неукоснительно для облегчения их страданий, показывает истинно трогательную материнскую сторону натуры Патриарха…

Так то так, шептал про себя Дюрталь, но есть в этом уставе и другие статьи, не столь приятные маловерам вроде меня, к примеру вот эта: «Никто да не дерзает давать или принимать что-либо без благословения настоятеля, иметь что-либо в своей собственности, будь то книга, таблички или стилос, — словом, ничего решительно, ибо им не дозволено иметь своим ни тело, ни волю».

Ужасен этот приговор отречения и послушания, вздохнул он. Впрочем, этот закон строго управляет жизнью священномонахов и рясофоров, но так ли он строг для живущих — лазарета бенедиктинской армии, в который и я могу записаться? — в тексте о них ничего не сказано… Там увидим… Да надо бы и знать, как это правило применяется: ведь устав в целом так ловок и гибок, так широк, что может быть и очень мягким, и очень суровым по желанию.

Скажем, у траппистов его требования столь тесны, что задохнешься; у бенедиктинцев, напротив, они дают душе достаточно свежего воздуха. Одни скрупулезно держатся буквы, другие же вдохновляются более духом святого отца.

И прежде чем направить себя на эти рельсы, надо поговорить с аббатом Пломом, заключил Дюрталь. Он пошел было к викарию, но тот оказался в отлучке на несколько дней.

Во избежание праздности, в качестве меры духовной гигиены, Дюрталь решил вновь устремиться к собору и прочесть каменную книгу в таком состоянии, когда мечтания меньше докучают.

Текст, который ему предстояло понять, был не то чтобы совсем неразборчив, но смущал неожиданными интерполяциями, повторениями, выброшенными и оборванными фразами — проще говоря, некоторой бессвязностью, впрочем легко объяснявшейся тем соображением, что это произведение создавалось, изменялось и дополнялось многими художниками на протяжении двух с лишним столетий.

Оформители XIII века не всегда принимали во внимание идеи, уже выраженные их предшественниками; они подхватывали их и передавали на собственном своем языке, дублируя, к примеру, знаки зодиака и времен года. Скульпторы XII века изобразили на царском фасаде каменный календарь; ваятели следующего столетия выбили другой в правом проходе северного портала; такое повторение одного сюжета в одном храме, очевидно, оправдывалось тем, что зодиак и времена года с точки зрения символики могут иметь несколько значений.

Согласно Тертуллиану{51}, в круге умирающих и возрождающихся лет усматривали образ Воскресения при конце света. По другим версиям, солнце, окруженное двенадцатью звездными знаками, представляет Солнце Правды в окружении двенадцати апостолов. Аббат Бюльто, в свою очередь, признает в этих каменных альманахах перевод места из апостола Павла, утверждающего в послании к Евреям, что «Иисус Христос вчера, сегодня и во веки тот же»[39], а аббат Клерваль дает более простое объяснение: все времена принадлежат Господу и должны славить Его.

Но это лишь одна из деталей, размышлял про себя Дюрталь; в двойственности целого можно убедиться и по самой архитектонике собора.

Говоря в общем, архитектурное сооружение в Шартре снаружи делится на три основные части, отмеченные тремя большими порталами. Западный, или Царский, портал — торжественный вход в храм между двумя башнями; северный портал примыкает к епископскому двору и завершается новой башней, портал южный фланкирован старой башней.

Так вот: об одних и тех же сюжетах рассказано и на Царском, и на южном портале: оба хвалят Бога Слово во славе, с той разницей, что на южном входе Господь возвеличен не только Сам, как на западном, но также вместе со святыми и праведными.

Если к этим двум сюжетам, которые можно свести к одному (Спаситель, прославленный в Одном своем Лице и вместе со Своими людьми), прибавить панегирик Матери Божьей, возглашаемый северным порталом, мы приходим к такому итогу: эта поэма, воспевающая хвалу Матери и Сыну, сообщает о причине самого бытия Церкви.

Сравнив подробнее западный и южный порталы, можно заметить, что там и там Христос одним и тем же жестом благословляет землю, оба почти исключительно ограничиваются иллюстрированием Евангелия, относя изложение Ветхого Завета на северную сторону, однако многим отличаются друг от друга, а также непохожи на порталы других соборов.

Вопреки мистическому служебнику, принятому почти везде (взять хоть соборы в Париже, Бурже, Амьене), по которому картина Страшного суда украшает главный вход, в Шартре она отнесена на тимпан южных врат.

То же и с древом Иессеевым: в Амьене, в Реймсе, в Руанском соборе оно произрастает на Царском портале, здесь же прозябло на Северном; а сколько еще можно отметить перестановок! Но не менее странно, что параллелизма сцен, часто видимого на лицевой и внутренней сторонах одной стены в одном месте, снаружи выточенного в камне, внутри написанного в стекле, в Шартре, как правило, нет. Например, родословное древо Христа помещено на внутреннем витраже Царского портала, а в скульптуре его аналог раскинул ветви на простенках северного портика. Сюжеты на лицевой и оборотной стороне одного листа не всегда совпадают, но зато они часто дополняют или развивают друг друга. Так, снаружи на Царском портале Страшный суд не проходит, но он сияет внутри, в большой розетке, пробитой в той же стене. В таких случаях происходит не совмещение, а поддержка: история начинается на одном наречии, а договаривается на другом.

Назад Дальше