Собор - Жорис-Карл Гюисманс 2 стр.


Лабиринты встречаются не только в церквах, но и в алхимических манускриптах и являются «частью мистических традиций, связанных с именем Соломона». Тот факт, что с XVIII и до конца XX в. лабиринт в Шартрском соборе был заставлен стульями как нечто второстепенное, наглядно свидетельствует о глухоте современного человека к традиционной символике.

Шартрский лабиринт самый крупный, его диаметр — около 12 метров. Лабиринт насчитывает одиннадцать концентрических кругов, общая длина пути по лабиринту — приблизительно 300 метров. В его центре цветок с шестью лепестками, контуры которого напоминают розы собора. Другое название для окна-розы — Rota, или колесо, а колесо, согласно Фулканелли, алхимический иероглиф времени, необходимого для варки философской материи — процесса, представленного, в частности, на северном портале Шартрского собора. В то же время эти окна — блестящий пример концентрических мандал, которые через определенные ментальные состояния приводят к созерцанию и концентрации. По сути дела, мандала — аналог лабиринта, она одновременно и путь к центру, и сам этот центр. Неудивительно, что в Шартрском соборе она представлена лабиринтом внутри лабиринта. В то же время роза как таковая — символ скрытого центра, находящегося за пределами нашего мира. Визуализация этого центра как цели путешествия способствует его обретению, упорядочению Хаоса посредством любви как единственного созидательного начала.

В США, в Нью-Хармоне, штат Индиана, возвели гранитную копию лабиринта Шартрского собора в натуральную величину. В соборе в Шартре убрали наконец стулья. Появилось много книг о лабиринтах (так, название одной из них: «Священная дорожка: новое обращение к лабиринту как инструменту духовного совершенствования»). Того и гляди, толпы неофитов поползут к центру Мира, что не может не настораживать.

Автор «Собора» Гюисманс — писатель удивительный. Его произведения — своеобразные энциклопедии, где каждая тема, к которой он обращается, рассматривается подробно, со всей дотошностью. Настоящий компедиум знаний, характерный, скорее, для времени Исидора Севильского, Климента Александрийского. Для нового времени редкость.

Желающий просветить себя во всем, что касается символики драгоценных камней, литургического садоводства, мистического значения запахов, может смело обращаться к «Собору».

«Во всех минералах заключен знак и смысл, а другими словами, символ, — пишет Гюисманс, затрагивая одну из таких тем в предисловии к новому изданию романа «Наоборот». — Под этим углом зрения их и воспринимали с самых давних времен. Правда, в наши дни образный язык гемм, составлявший неотъемлемую часть христианской символики, напрочь забыт и мирянами, и монахами. Я попытался в общих чертах восстановить его в книге о Шартрском соборе».

Собственно, вся книга посвящена благородной цели восстановления утраченного знания, которое современный человек бездумно выбрасывает за борт на своем пути в никуда. Так, обращаясь к литургическому садоводству, Гюисманс, как крупицы золота, вкрапляет в свой труд сведения из не самых популярных сегодня источников — трудов святой Хильдегарды, святого Мелитона, святого Евхерия.

Раскрывает Гюисманс и мистическое значение запахов, подробно останавливаясь на церковных благовониях — ладане, миро, фимиаме, описывая, в частности, приготовление фимиама в библейской книге Исхода. Оказывается, «приготовляется он из стакти, халвана душистого и ониха». На случай, если кто-нибудь из читателей по рассеянности запамятовал, что такое оних, Гюисманс заботливо поясняет, что это не что иное, как оперкула (кто бы сомневался!), «хрящик, служащий для того, чтобы закрывались створки моллюска». Моллюск этот (естественно!) «из семейства иглянок и обитает в индийских водоемах».

После выхода романа «Наоборот» проницательный Барбе д’Оревильи заметил, что после такой книги автору остается одно из двух — либо удавиться, либо уверовать. Гюисманс не удавился. Судьба свела его с траппистами, монахами Нотр-Дам де ля Трапп, аббатства в Нормандии, основанного бенедиктинцами — монахами ордена с весьма строгим уставом. Орден проповедует молчальничество, созерцание, простоту жизни, вегетарианство и уделяет большое значение литургической молитве.

Гюисманс долгое время живет послушником вблизи бенедиктинского монастыря. Создает романы «На пути», «Собор» и, наконец, «Историю святой Лидвины».

Перед смертью Гюисманс претерпел много страданий, у него была редкая болезнь — рак языка, который в конце концов и свел его в могилу.

Мы же, пока живы, отнесемся к его трудам с должным вниманием.

В. Каспаров

Жорис Карл Гюисманс СОБОР[1] Роман

I

В Шартре, на углу маленькой площади, где вечно метет пыль сердитый равнинный ветер, в тот миг, когда вступаешь под величественную сень теплого леса, тебя обдувает тихий, еще умягчаемый нежным, придушенным запахом елея, дух подземелья.

Дюрталь хорошо знал этот дивный момент, когда переводишь дыхание и не можешь оправиться, потому что в воздухе пронзительный ледяной ветер внезапно сменяется бархатной лаской. Каждое утро в пять часов он выходил из дома, и путь его к подножью диковинной чащи лежал через эту площадь; в одних и тех же улицах каждый раз мелькали фигуры одних и тех же людей: монашки склоняли головы под взлетающими и хлопающими накидками, все нагибались вперед, еле придерживали надутые ветром юбки; проходили под бичующими шквалами какие-то сморщенные, сгорбленные женщины, обхватившие себя руками, чтобы не парусила одежда.

В такой час он ни разу не видел никого, кто держался бы с достоинством, шел бы, не вытянув шею и не опустив лица. В конце концов все эти женские фигуры соединялись в две цепочки: одна сворачивала налево и скрывалась из виду за освещенными воротцами, стоявшими ниже уровня площади; другая тянулась прямо вперед, проходя через невидимую черную стену.

В конце колонны поспешали припозднившиеся клирошане — одной рукой подхватив вздувшиеся, как воздушные шары, подолы, другой придерживая шляпы, они приостанавливались, чтобы подхватить выскользнувший из-за пазухи служебник, вытирали лицо, засовывали книгу обратно и вновь устремлялись головой вперед против рожна северного ветра; уши их покраснели, глаза слезились; в дождь они отчаянно цеплялись за зонтики, а те рвались вверх, чуть не отрывали их от земли, крутили и волочили во все стороны.

В это утро идти было еще трудней обычного: буря из тех, что проносятся через Бос, не имея перед собой препятствий, уже много часов завывала без перерыва: шел дождь, под ногами хлюпали лужи, ничего не было видно; Дюрталю казалось, что он никогда не доберется до туманной массы стены, перегораживающей площадь, и не толкнет калитку, за которой начинался укрывавший от ветра диковинный лес, приятно пахнувший ночником и склепом.

Он облегченно вздохнул и пошел по широченному проходу, тянувшемуся в полутьме. Дорогу он знал, но по аллее меж огромных деревьев, чьи вершины терялись в высоте, ступал осторожно. Казалось, ты в оранжерее, под глухим куполом черного стекла: идешь по каменной мостовой, а над тобой ни просвета, ни ветерка. Даже несколько звездочек, мерцавших вдалеке, не имели отношения к небосводу: они трепетали над самой дорогой, фактически на земле.

В этой тьме и слышен был только тихий звук шагов, и видны лишь безмолвные тени, рисовавшиеся на сумеречном фоне темными линиями ночи.

В конце концов Дюрталь доходил до другой большой просеки, наперерез прежней. Там стояла скамейка, прислоненная к древесному стволу; он опирался на нее и ждал, когда проснется Матерь Божья, когда возобновится сладостное присутствие, прерванное с темнотой накануне.

Он помышлял о Богородице, Чье неусыпное попечение столько раз удерживало его от неосторожного риска, от соблазнительных ошибок, от грандиозных падений. Не Она ли Кладезь добра бездонный, Подательница даров терпения, Привратница затворенных сухих сердец; не Она ли прежде всего наша Матерь деятельная и благодеющая?

Всегда склонясь над убогим ложем душ, Она омывает язвы, перевязывает раны, укрепляет немощь и томление кающихся. В веках Она остается молящейся и молимой, милостивой и благодарной: милостивой к облегчаемым Ею злополучьям, но им же и благодарной. Ведь Она и вправду в долгу у грехов наших, ибо, не согреши человек, Христос не родился бы в зраке раба и Она не стала бы Пренепорочной Матерью Божьей. Наша беда для Нее была начальной причиной Ее радостей, и это, несомненно, самое поразительное чудо: высшее Благо, исшедшее из самой безудержности Зла, трогательная, однако непостижная связь, соединяющая нас с Нею: ведь благодарность Ее могла бы показаться излишней; ведь и милости Ее неистощимой было бы довольно, чтобы навеки нас к Ней привязать.

А затем в прещедром Своем смирении Она предала Себя множествам людей; в разные времена Она являлась в самых разнообразных местах, то возникая как бы из-под земли, то проносясь над безднами, спускаясь с неприступных горных вершин; за Ней влеклись толпы, и Она исцеляла их; потом, словно утомившись от посещения множества мест поклонения, Она, видимо, пожелала установить одно-единственное, и все прежние Ее уделы почти опустели ради Лурда.

Этот город в XIX веке стал Ее второй остановкой во Франции. Первая была в Ла-Салетт{1}.

Так много с тех пор воды утекло… 19 сентября 1846 г., Ей посвященный, Пресвятая Дева явилась на горе двум детям; была суббота — день поминовения Богородицы, а в тот год еще и постный по случаю начала осени. Еще одно совпадение: то был день перед праздником Божьей Матери Семи Скорбей, и как раз начиналась первая праздничная вечерня, когда Дева Мария возникла над землей, облеченная светом.

Она явилась средь этой пустынной природы, на непреклонных скалах, на печальных горах, как Мадонна Плачущая; рыдая, Она произносила слова упреков и угроз, и с той поры источник, с незапамятных времен пробивавшийся лишь при таянье снегов, течет непрерывно.

Отзыв на это явленье был огромен; множества людей в исступленье карабкались по страшным тропам на высоту такую, где уже и деревья не растут. Бог знает как, туда над бездной препровождали караваны недужных и умирающих, что пили эту воду, и под пенье псалмов покалеченные члены срастались, опухоли рассасывались бесследно.

Затем состоялись невнятные прения некрасивого судебного процесса, и постепенно, не сразу, мода на Ла-Салетт пошла на убыль; паломников стало меньше; чудеса случались все реже и реже. Словно Богородица ушла оттуда, словно Ей надоел этот источник милости и самые эти горы.

Сейчас туда почти никто не ходит, кроме жителей Дофине да туристов, заплутавших в Альпах, да еще больные, приехавшие по соседству на Мотские минеральные воды, совершают восхождения в Ла-Салетт; обращений и духовных даров там и теперь довольно, но исцелений почти не бывает.

В общем-то, размышлял Дюрталь, явление в Ла-Салетт прославилось, но непонятно, каким, собственно, образом. Можно так себе это представить: сначала слух утвердился в деревушке Кор у подножья горы, распространился по всему департаменту, заполонил окрестные провинции, оттуда проник во всю Францию, выплеснулся за границу, растекся по Европе и, наконец, пересек океан и достиг Нового Света, который тоже поколебался и двинулся в горную пустыню воззвать к Приснодеве.

А условия для паломничества там таковы, что и самый упорный может отчаяться. Чтобы добраться до гостиницы, прилепившейся к церкви, приходится часами терпеть неспешный шум колес, то и дело пересаживаться, целыми днями томиться в дилижансах, ночевать в харчевнях, кишащих блохами, а затем, исколов всю спину железными гребнями чудовищных тюфяков, приходится спозаранок начинать безумное восхождение пешком или верхом на муле по извилистым дорогам над пропастями; когда же дойдешь до места, не найдешь ни сосенки, ни лужка, ни ручья: ничего, кроме полной тишины, не тревожимой даже птичьими криками — на такую высоту уже и птицы не залетают!

Что за места! — раздумывал Дюрталь, припоминая свою поездку туда по возвращении от траппистов вместе с аббатом Жеврезеном и его домоправительницей. Он вспомнил, как перепугался по дороге между Сен-Жорж-де-Комье и Ла-Мюр, как чуть с ума не сошел, увидев, что вагон медленно катится прямо по краю бездны.

Внизу в бездонные колодцы уходила тьма, закручиваясь спиралями; вверху, куда ни кинешь взгляд, поднимались к небу горные кряжи.

Поезд шел в гору, пыхтел, закручивался волчком, спускался в туннели, зарывался в землю, словно проталкивая вперед себя дневной свет, выныривал под кричащее солнце, возвращался назад, погружался в новую дыру, опять выскакивал, пронзительно свистя и оглушительно грохоча колесами, бежал по желобку, пробитому прямо в скале на горном склоне.

И вдруг остроконечные вершины расступились, огромный просвет затопил поезд яркими лучами; со всех сторон явился поразительный страшный вид.

— Глядите: Драк! — воскликнул аббат: на дне пропасти виднелась колоссальная текучая змея; она ползла, извиваясь, меж скал, как меж челюстей бездны.

И впрямь иногда змея словно поднималась, набрасывалась на утесы, а те хватали ее клыками, и вода, отравленная укусами, совершенно менялась: из стальной становилась белесой, пенистой, как мучной отвар; потом Драк вновь бежал быстрее, прорывался через темень ущелий, отдыхал, развалясь, на солнышке, вскакивал опять; от него отлетали чешуйки, похожие на радужную пенку застывающего свинца; он пластал свои кольца все дальше и дальше, затем наконец пропадал, сбросив кожу, оставив за собой на земле белую шелуху камней да выползину высохшего песка.

Перегнувшись через вагонную дверцу, Дюрталь свешивался прямо над провалом; поезд полз по узкой одноколейке, одним боком прижимаясь к каменным глыбам, другим накренясь над пустотой. Господи, думал Дюрталь, а вдруг он сойдет с рельс? — мокрого же места не останется!

Когда же поднимешь голову, не меньше чудовищной глубины бездны устрашал вид вершин, бешено, отчаянно наперегонки гнавшихся ввысь. Решительно ты был подвешен между небом и землей, а почвы, по которой ехал, видно не было: вся она скрывалась под габаритами вагона.

Так он и катился по воздусем на головокружительной высоте, по нескончаемым балконам без парапета; внизу утесы сваливались лавиной, обрывались, отвесные, нагие, без травинки, без деревца; по временам они казались прорубленными в буреломе каменного леса, иногда же вырезанными в безлиственных сланцевых кучах.

А кругом открывался амфитеатр бесконечных гор, закрывавших небо, громоздившихся друг на друга, перегораживавших путь облакам, тормозивших поступь неба.

Одни, с зубчатыми серыми гребнями, напоминали громадные кучи устричных раковин; пирамидальные вершины других, зеленых до пояса, пузырились, как спекшиеся угольные отвалы. На них топорщились хвойные леса, нависавшие над пропастями, перерезанные белыми крестами дорог, там и сям усеянные, словно елочными игрушками, деревеньками с красными кровлями и овчарнями, что неведомо как держались на склоне, готовые сорваться кубарем вниз, в беспорядке разбросанные по зеленым коврам, привешенным к склонам. Были и такие горы, что торчали подобно огромным окаменелым скирдам; их полупотухшие кратеры еще грезили пожарами, курились большими тучами, словно вырывавшимися прямо из остроконечных вершин.

Зловещий вид… Глядя на него, становилось не по себе — оттого, быть может, что он извращал заложенную в нас идею бесконечности. Небесная твердь становилась лишь приложением, отбрасывалась, как хлам, к ненужным вершинам гор, бездна же становилась всем. Она уменьшала, съеживала небо, подменяла сияние вечных пространств великолепием своей глубины.

И вправду: глаза раздраженно отворачивались от неба, утратившего бездонность, ибо горы доставали до него, проникали в него, несли его на себе; они рвали его в клочки, перепиливали щербатыми зубьями верхушек, от голубизны оставляли одни лишь крохотные лоскутки, от облаков одни ошметки.

И взор поневоле притягивался пучиной, и тогда голова кружилась, пытаясь исследовать эти безмерные провалы в ночь. И превращение бесконечности, убранной сверху и перенесенной вниз, становилось ужасно!

«Драк, — рассказывал аббат, — один из самых опасных горных потоков во Франции; теперь мы видим его спокойным, почти пересохшим, но когда приходит время ураганов и снежных бурь, он просыпается, бурлит серебристой лавой, свистит, волнуется, пенится и скачет, поглощая хутора, срывая запруды».

Он отвратителен, подумал тогда Дюрталь; эта река желчи, должно быть, рождает лихоманку; гнилая река, порченая: взять и эти мыльные лужи, и стальной ее отлив, и обрывки радуги, свалившиеся в грязь.

Теперь Дюрталь оживлял в памяти все подробности, закрыв глаза, вновь видел перед собой и Драк, и Ла-Салетт. О, думал он, есть за что похвалить паломников, дерзающих отправиться в эти унылые места помолиться на самом месте явления; ведь там их сбивают в кучу на площадке величиной не больше площади Сен-Сюльпис; с одной стороны стоит церковь из неотесанного мрамора, обмазанная горчично-желтой шпаклевкой из Вальбонне, с другой кладбище. Виды? — лишь сухие пепельные конические пики, камни, ноздреватые или покрытые коротенькой травкой; выше — вечные снега, остекленевшие ледяные глыбы; идешь по выщипанной лужайке, словно молью траченной, с песчаными пятнами; одним словом, про эти места можно сказать: парша природы, прокаженный пейзаж!

Что же касается искусства, на этом крохотном пространстве, возле источника, забранного в трубы с водопроводными кранами, стоят три бронзовые статуи. Первая: Богородица в нелепом платье, с прической, похожей на кондитерскую формочку, с индейской повязкой на голове, стоит на коленях и плачет, закрыв лицо руками. Другая: та же женщина стоит, по-монашески спрятав руки в рукава, и обращается взором к двум детишкам: Максимен пострижен, как пудель, вертит в руках дурацкую шляпу в виде каравая хлеба, Мелани в чепце с рюшами неловко жмется, рядом с ней щенок с бронзового пресс-папье. Наконец, еще раз эта женская фигура, одиночная, стоит на цыпочках и мелодраматически закатывает глаза, обращенные к небу.

Назад Дальше