Собор - Жорис-Карл Гюисманс 21 стр.


Иные хотят видеть в них предков Мессии, но это утверждение не основано ни на каких доказательствах; другие полагают, что тут можно разобрать смесь ветхозаветных персонажей и благотворителей собора, но и такое предположение равно иллюзорно. Истина в том, что все эти люди держат в руках скипетры и свитки, ленты и требники, однако ни у одного нет какого-либо из персональных атрибутов, по которым они распознаются в духовной номенклатуре Средних веков.

В лучшем случае одно безголовое туловище можно было бы наречь именем Даниила: ведь под ним извивается нечто вроде дракона — эмблема дьявола, побежденного пророком в Вавилоне.

Изумительней всего из этих фигур статуи цариц.

Первая из них, та самая брюхатая коронованная неряха, вполне заурядна; у последней, с противоположной стороны от этой государыни, у старой колокольни, лицо наполовину отбито, а сохранившийся кусок нисколько не чарует, но три остальных, близ главного входа, под центральной аркой, несравненны!

Первая — длинная, вся вытянутая ввысь; ее голова увенчана короной, покрыта платом, волосы, расчесанные на две стороны, прядями падают на плечи, нос немного вздернут почти по-деревенски, склад губ благоразумный и решительный, подбородок волевой. Выглядит она уже не молодо. Зажатое, скованное тело скрыто под просторным плащом с широкими рукавами, заключено в ювелирный футляр платья, через который не пробивается никаких женских признаков. Эта фигура — прямая, бесполая, плоская; нитевидная талия подпоясана узловатой францисканской веревкой. Чуть опустив голову, она смотрит куда-то, к чему-то прислушивается и ничего не видит. Достигла ли она совершенного отрешения от внешнего? Живет ли соединительной жизнью за пределами миров, в отсутствие времен? Можно и так предположить, если обратить внимание, что, несмотря на царские регалии и великолепную пышность одежд, она хранит сосредоточенную позу и суровый вид монашки. В ней не придворный, а монастырский дух. В таком случае встает вопрос, кто поставил ее на часы к этим дверям и почему, верная одной лишь ей ведомому приказу, она день и ночь издали созерцает площадь, недвижно ожидая кого-то, кто за семьсот лет так и не пришел?

Она похожа на образ Адвента, слушающего, слегка склонившись, доносящиеся с земли скорбные взывания человека; в ней вечно звучит напев rorate{59}; в таком случае, это, может быть, одна из цариц Ветхого Завета, скончавшаяся задолго до рождения Мессии и, возможно, предвозвестившая Его.

Поскольку она держит книгу, аббат Бюльто считает возможным, что это портрет святой Радегонды{60} во весь рост. Но были и другие канонизированные королевы, которые также держат книги; впрочем, иноческий облик этой государыни, ее изможденные черты и взгляд, блуждающий по внутренним пространствам, довольно точно можно приписать супруге Хлотаря, постригшейся в монахини.

Но чего же она ожидает — страшится приезда короля, желавшего вытащить ее из ее аббатства в Пуатье и вернуть на трон? Наверняка мы ничего не знаем, и всякая догадка останется тщетной.

Вторая статуя также изображает монаршую жену с книгой в руках. Она помоложе, не носит ни плаща, ни плата; груди приподняты, поддержаны тесным корсажем, сильно затянутым, прилегающим к бюсту, словно мокрое белье, собранным в мелкие морщинистые складочки; этот корсаж похож на каролингский рок, застегивающийся на пряжку сбоку. Волосы частью уложены в две косы на лбу, закрывая уши, частью падают перевитыми прядями с тонкими жгутиками на концах.

Лицо у нее живое, волевое, немного высокомерное. Она глядит не в себя, а в мир; она красива человеческой красотой и знает это. «Святая Клотильда{61}?» — решается предположить аббат Бюльто.

Да, правда, эта благоверная королева не всегда была образцом милости; трудно назвать ее приятным человеком. Пока не спохватилась и не покаялась, Клотильда является в истории мстительной, безжалостной, кровожадной. Тогда это Клотильда до покаяния, королева, не ставшая еще святой.

Но она ли это? Это имя приписано статуе потому, что другая скульптура того же времени, похожая на эту, некогда принадлежавшая церкви Божьей Матери в Корбее, числилась под ним. Но затем было установлено, что это царица Савская. Так что же — перед нами эта государыня? Тогда откуда нимб, если она не записана в Книге Жизни?

Весьма вероятно, что это и не жена Хлодвига, и не подруга Соломона — странная эта княгиня, что выглядит и более плотяной, и более призрачной, нежели ее сестры: время изуродовало ее, сморщив ее кожу, подбородок изрыв оспинами, губы изломав, нос проев, всю источив, как дуршлаг, превратив это живое лицо в образ смерти.

Что же до третьей, она вытянута изящным веретеном, истончается грациозной свечкой, подсвечник для которой словно вычеканен, выгравирован, вырезан в самом воске; она стоит величаво, одетая в жесткое, складчатое, желобчатое, как стебель сельдерея, платье. Корсаж у нее оторочен тесьмой, вышит мелкими стежками; талию охватывает свободно висящее узловатое вервие; голова увенчана короной, обе руки отбиты: одна прежде покоилась на груди, другая держала скипетр, остатки которого видны и теперь.

И эта прелестная девушка смеется невинно и шаловливо. Большими широко открытыми глазами под очень высокими бровями она смотрит на приходящих. Никогда, ни в какие времена человеческий гений не изваял столь выразительного лица; это шедевр детской грации и святой непорочности.

В мечтательной архитектуре XII века, посреди всех этих сосредоточенных статуй, символизирующих, так сказать, наивную любовь тех веков, смущенную затем страхом вечных мук, она словно стоит перед воротами в дом Господень как милосердный образ отпущения грехов. Устрашенным душам усердных прихожанок, после беспрестанных падений не смевших уже переступать церковный порог, она являлась благорасположенной, изгоняла нерешительность, побеждала бесплодные сожаления, дружеской улыбкой усмиряла кошмары.

Это старшая сестра блудного сына: евангелист не говорит о ней, но если бы такая была, она бы сердечно заступилась за беглеца и упрашивала отца заколоть упитанного тельца, когда брат вернется.

Но не в этом милосердном облике известна она Шартру; по местному преданию ее считают Бертой Большеногой{62}, но мало того, что это отождествление не опирается ни на какие аргументы — оно неправомерно потому уже, что статуя имеет кольцо нимба. Но знак святости не может окружать голову матери Карла Великого, имя которой неизвестно агиологиям Церкви Торжествующей.

Стало быть, полагают археологи, во всем великом скульптурном славословии видящие предков Спасителя, это одна из библейских цариц, но которая? Как справедливо замечает Элло, в Писании часто говорится о слезах, но смех весьма редок, так что врезается в память смех Сарры, поневоле развеселившейся, когда ангел возвестил ей, что она зачнет, невзирая на глубокую старость{63}. Тщетно ученые разыскивают, к кому из лиц Ветхого Завета относится невинная радость этой царицы.

Истина в том, что навек останется таинственным это ангельское невесомое существо, достигшее, несомненно, чистых радостей души, парящей в Боге; а вместе с тем она так любезна, так благопослушна, что создается иллюзия, будто благословляет влекущихся к ней, направляет их на путь спасения. Ведь ее правая рука отбита у запястья, кисть не сохранилась, но если вглядываться нарочно, кажется, что она существует как тень, как отсвет: она очень ясно означена легким выступом груди, подобным впадине ладони, складками корсажа, отчетливо воспроизводящими четыре пальца, вытянутых вместе, и отставленный большой палец, так что для нас очерчивается крестное знамение.

Какой чудный прообраз Преблаженной Матери — эта царственная хранительница порога, эта государыня, зовущая заблудших вернуться в церковь, приблизиться к двери, которую хранит, Она сама — одна из эмблем Ее Сына! — воскликнул Дюрталь и охватил единым взором противостояние трех столь различных жен: одна не столько царица, сколько монахиня, слегка наклонила голову; другая, царица и только царица, голову держит высоко; третья, святой подросток, с шеей не склоненной и не поднятой, но находящейся в естественном положении, умеряет величественную царскую осанку смиренной улыбкой праведницы.

И может быть, подумал он затем, есть смысл видеть в первой образ жизни молитвенной, другая тогда воплощает жизнь деятельную, а третья и ту и другую, подобно библейской Руфи?

Что до других статуй: пророков в еврейских ермолках в рубчик и царях с молитвенниками или скипетрами в руках — они также не поддаются расшифровке; одна из них, возвышающаяся в центральной арке, справа у самой двери, отделенная статуей некоего царя от мнимой Берты, особенно заинтересовала Дюрталя: она была похожа на Верлена. Правда, этот пророк не был лыс, но имел такое же необычное лицо: чуть расширенное книзу, шишковатый череп, встрепанные волосы, добродушный простонародный облик.

Предание приписывает этому изображению имя апостола Иуды, и тогда многозначительно, что черты самого малопочитаемого у всех христиан Господня ученика, которому в течение веков так мало молились, что вдруг убедились: он менее других исчерпал кредит свой перед Богом, и тогда стали к нему обращаться в безнадежных, отчаянных делах, — что они таковы же, как у поэта, столь совершенно неведомого этим самым католикам или столь глупо опозоренного ими, который им же принес единственные мистические стихи, расцветшие со средневековых времен!

Два неудачника: святой и поэт, завершил свою мысль Дюрталь и отступил назад, чтобы лучше рассмотреть весь фасад.

Невыразим был вид его с веточками растений, нарисованными морозом на окнах, с его церковными покровами, тонко вывязанными стихарями, гипюрами en fils de la Vierge{64}, спускающимися до второго яруса, служащими ажурным обрамлением главным сюжетам порталов. И тот же фасад по-отшельнически, неприукрашенный, с колоссальным мертвым глазом розы, восходил вверх, окруженный двумя башнями: одна, как портал, узорчатая, с прорезями окон, другая обнаженная, как ярус над входным проемом.

Но овладели Дюрталем, поглощали его внимание все-таки статуи цариц.

В конце концов он уже не обращал внимания ни на что другое, лишь упивался божественным красноречием их худощавости, видел в них лишь долгие стебли, погруженные в узорчатые каменные трубчатые вазы, распускающиеся охапками фигур, издающих аромат непорочности, запах чистосердечия — а Христос, умиленно и с печалью благословляющий мир, склоняется с престола над ними, вдыхая то нежное благоухание, что испускают сосуды устремленных к Нему душ!

Какой неодолимой силы чародей, мечтал Дюрталь, мог бы пробудить дух этих царственных окаменелостей, заставить их говорить, позволить нам присутствовать при беседе, которую они, быть может, ведут по вечерам, когда статуи словно уходят вглубь, прячась за завесой тьмы?

О чем говорят они меж собой — они, видевшие, как проходят мимо них святой Бернард, святой Людовик, святой Фердинанд, святой Фульберт, святой Ивон, Бланка Кастильская{65} и столько других избранных, — войдя в звездоносный мрак храма? Беседуют ли о гибели своих подруг, пяти статуй, навек исчезнувших из их кружка? Слушают ли, как за засовами затворенных дверей ветер отчаянно воет стихи псалмов и дует, подобно большим органным трубам? Слышат ли они бесстыдные восклицания туристов, смеющихся над ними, долговязыми и недвижными? Чуют ли, как святые, запах грехов, дух грязи в душах, соприкасающихся с ними? Если так, на них и смотреть-то страшно… Но Дюрталь все смотрел, не в силах от них отстать; они не отпускали его непрекращающимся очарованием своей загадки; в общем, вновь начал размышлять писатель, это неземные существа в телесном обличье. Их тел не существует, душа живет прямо в ювелирной оболочке платьев; они живут в полном согласии с собором, который сам расстался с плотью своих камней и в экстатическом полете взвивается над землей.

Главные творения мистического зодчества и ваяния — здесь, в Шартре; самое надчеловеческое, самое возвышенное искусство, когда-либо существовавшее, расцветало здесь, в низменной области Бос.

Теперь, рассмотревши фасад в целом, он вновь приблизился, чтобы высмотреть одну за одной все его наималейшие подробности, самые крохотные детали, разглядеть в упор убранство каменных цариц; и он убедился: там не было двух одинаковых облачений; одни слегка морщинились без грубых складок, подобные поверхности вод, подернутой рябью, на других вертикальные выпуклости шли параллельно, слегка выделяясь, как на стеблях дудника, и твердая материя покорялась требованиям создателей одеяний, становилась гибкой, походя то на узорчатый креп, то на бумазею или чистое льняное полотно, утяжелялась ради парчи и золотых оторочек; все здесь имело свое назначение: ожерелья были чеканные, веревки на поясе переплетены так естественно, что узлы, казалось, можно развязать, браслеты и короны просверлены и обработаны молотом, на них виднелись драгоценные камни, вделанные в оправу как будто бы настоящими золотых дел мастерами.

Притом цоколь, статуя и свод над ней были вытесаны из одного камня, одного куска! Каковы же были те люди, что изваяли такие творенья?

Можно думать, что они жили в монастырях, потому что художественным ремеслом тогда занимались только в уделах Божьих. В те времена искусства процветали в Иль-де-Франсе, в Орлеанэ, Мэне, Анжу, Берри: в этих провинциях встречаются статуи в таком роде, но все они, надо прямо сказать, слабее шартрских. В Бурже, например, такие же пророки и подобные же царицы предаются грезам в одном из странных боковых выступов, напоминающих своим видом арабский трефовый крест{66}. В Анжере эти статуи сильно поломаны, почти разбиты, но можно судить о том, как они умалились, стали чисто человеческими: то не жительницы горних селений с целомудренно вытянутыми туловищами, а просто царицы. В Ле-Мане, где статуи сохранились лучше, они тщетно пытаются вырваться из своих жестких ножен, но все равно остаются приплюснутыми, обездушенными, обедненными, почти вульгарными. Нигде нет такой души, запечатленной в камне, как в Шартре, и когда изучишь фасад леманского собора, задуманного так же, как фасад шартрской базилики с благословляющим Христом во славе на престоле в окружении тетраморфа, убедишься, насколько там он не досягает божественной высоты! Все там обужено, все с натугой. Спаситель почти не отшлифован и вышел угрюмым. Несомненно, эти порталы украшали бездарные ученики великих мастеров Шартра.

Была ли то артель художников, собратьев в святом искусстве, бродившая из города в город, приданная монахами в помощь вольным каменщикам — рабочим, строившим жительство Господу Богу? Быть может, они выходили из бенедиктинского Тиронского аббатства, основанного в Шартре возле рынка святым аббатом Бернардом, имя которого в синодике собора Божьей Матери есть среди благотворителей храма? Никто не знает. Они просто работали, смиренно и безымянно.

Но что за души были у этих художников! Ибо мы знаем: они занимались делом, лишь будучи в благодатном духе. Чтобы возвести этот великолепный храм, требовалась чистота жизни даже для разнорабочих.

Это было бы невероятно, если бы подлинные документы, надежнейшие свидетельства не подтверждали этого.

У нас есть послания того времени, попавшие в анналы бенедиктинцев, письмо некоего аббата из Сен-Пьер-сюр-Див, обнаруженное Леопольдом Делилем в Национальной библиотеке в рукописи номер 939 из французского фонда, латинская книга о чудесах Богоматери, найденная в Ватиканской библиотеке и переведенная на французский язык поэтом XIII века. Все они рассказывают, как был заново отстроен храм Черной Мадонны, разрушенный пожарами.

То, что случилось тогда, было вершиной подвигов. Такого крестового похода люди еще не видели. Но эти крестоносцы шли не отбивать Гроб Господень из рук неверных, не биться на поле брани с оружьем в руках, а победить Самого Господа в твердыне его, штурмовать небо, торжествовать благодаря любви и покаянию. И небо признало, что проиграло, ангелы с улыбкой сдались, Бог капитулировал и в радости от своего поражения настежь открыл сокровищницу Своей милости на разграбление.

К тому же в этом сраженье на строительных лесах против материи под водительством Духа Святого народ желал любой ценой помочь бесприютной Приснодеве, как в день, когда родился Ее Сын.

Вифлеемские ясли стали кучкой золы. Марии приходилось блуждать по ледяным равнинам Боса. Не таковы ли и за двенадцать веков до того были бессердечные семьи, негостеприимные постоялые дворы, переполненные комнаты?

Тогда во Франции Мадонну любили так, как любят собственную родную мать. При вести, что Она, изгнанная пожаром, бродит в поисках пристанища, все, потрясенные, исполнились слез, и не только в окрестностях Шартра, но и в Орлеане, в Нормандии, в Бретани, в Иль-де-Франсе, на Севере население прервало свои труды, покинуло жилища и поспешило Ей на помощь. Богатые приносили деньги и драгоценности, наряду с бедными тащили на себе повозки, подвозившие пшеницу, масло, вино, лес, известь — все, что служит для питания работников и для самой стройки.

То было беспрерывное переселение, народ сам по себе собирался в путь. Все дороги были запружены паломниками; мужчины и женщины без разбора волокли целые стволы деревьев, катили возы бревен, подталкивали стенающие тележки с недужными: то была священная фаланга, ветераны страдания, непобедимые легионы скорбящих, ехавшие помочь осаде небесного Иерусалима как арьергард, чтоб своими молитвами усилить и подкрепить натиск штурмующих.

Ничто: ни болота, ни овраги, ни чащи без дорог, ни реки без гатей — не могло сдержать порыва шагающих толп, и одним прекрасным утром они со всех сторон света сошлись в виду Шартра.

Назад Дальше