Ничто: ни болота, ни овраги, ни чащи без дорог, ни реки без гатей — не могло сдержать порыва шагающих толп, и одним прекрасным утром они со всех сторон света сошлись в виду Шартра.
Тогда началась осада. Пока больные проводили первые параллели молитв, здоровые ставили шатры; лагерь раскинулся на несколько лиг кругом; привезли большие возы свечек, и каждый вечер Бос расцветал звездным полем.
Невероятно, а между тем подтверждено всеми документами того времени, что в этих ордах старых и малых, мужеска пола и женска дисциплина наладилась во мгновение ока; а ведь они принадлежали ко всем слоям общества: среди них были рыцари и знатные дамы, но любовь к Богу была так сильна, что стерла расстояния и упразднила касты; сеньоры вместе с простолюдинами впрягались в повозки, набожно исполняя роль вьючных животных; патрицианки помогали крестьянкам месить раствор и вместе с ними кухарничали; все жили в небывалом отсутствии предрассудков; все соглашались стать простыми разнорабочими, машинами, гужами и руками, безропотно давали собой командовать, подчиняясь зодчим, ради руководства этим делом вышедшим из своих монастырей.
Никогда не бывало столь простой и продуманной организации; монастырские келари, ставшие, так сказать, интендантами этой армии, следили за чистотой биваков и за здоровьем в лагере. И женщины, и мужчины превратились в покорные орудия в руках десятников, которые сами были избраны и подчинялись монашеским артелям, а те, в свою очередь, какой-то выдающейся личности, гениальному незнакомцу, который придумал план собора и руководил всеми работами.
Чтобы достичь такого результата, в этом множестве людей поистине должна была жить поразительная душа: ведь на тяжелый, неблагодарный труд мешальщика извести или носильщика всякий, благородный и вилан, смотрел как на подвиг отречения и покаяния, но также и как на великую честь; и никто не дерзал коснуться материалов, назначенных Богородице, не примирившись с врагами и не исповедавшись. Те, кто медлил исправить свои прегрешения и приступить к Святым Дарам, вычеркивались из списков, изгонялись, как нечистые животные, и товарищами, и даже собственными семействами.
Каждый день с утра начиналась работа по заданиям мастеров. Одни долбили старый фундамент, разбирали руины, раскидывали обломки, другие массой направлялись к карьерам в Бершер-Левек в восьми километрах от Шартра и там высекали огромные глыбы камня такой тяжести, что подчас тысячи рабочих было мало, чтобы извлечь эту глыбу из ложа и поднять на вершину холма, на которой должен был вознестись будущий храм.
Когда же эти безмолвные стада, изнеможенные и промокшие, заканчивали работу, сразу же в полный голос звучали молитвы и пение псалмов; иные стенали о грехах своих, умоляли Божью Матерь о сострадании, били себя в грудь, рыдали на руках у священников, а те их утешали.
По воскресеньям текли процессии с орифламмами перед народом, и боевые кличи песнопений проносились по издалека видимым улицам, обозначенным свечками; часы все люди выслушивали на коленях, болящим с великой пышностью показывались мощи святых…
Тем самым тараны молитв, катапульты славословий потрясали укрепления Божьего града, живая сила армии сосредотачивала весь удар в одной точке, чтобы взять крепость штурмом.
И тогда, побежденный толиким смирением и таковым послушанием, пораженный толь многою любовью, Иисус Христос сдался, передал Свои полномочия Матери, и повсюду разразились чудеса. Еще немного, и встал на ноги весь род больных и увечных; слепые прозрели, раздутые водянкой похудели, расслабленные встали и пошли, страдавшие сердцем побежали бегом.
Рассказ о чудесах, повторявшихся ежедневно, происходивших иногда даже прежде, нежели паломники достигали Шартра, сохранен для нас латинской рукописью из Ватикана.
Вот жители Шато-Ландона тащат за собой телегу с провизией. Доехав до Шантрена, они видят, что еды не осталось, обращаются за помощью к несчастным, которые сами в крайней нужде. Является Богородица, и умножается хлеб для голодных. А вот люди, выехавшие из Гатине с фурой камня. Выбившись из сил, они делают дневку возле Пюизе; жители села выходят к ним и предлагают отдохнуть, они же сами потащат груз; те отказываются. Тогда крестьяне из Пюизе предлагают им вина, наливают его в бочку и грузят ее на воз. На это паломники соглашаются, чувствуют себя отдохнувшими и продолжают путь. Но чудо останавливает их; они убеждаются, что пустая тара сама собой наполнилась замечательным вином. Все пьют его, и больные исцеляются.
Еще история: некий житель Корбевиля-на-Эре, подрядившийся нарубить подводу леса, отрубил себе три пальца на руке; они держатся на ниточке; бедняга страшно кричит. Товарищи советуют ему отрубить пальцы до конца, но не дает священник, провожающий их до Шартра. Обращаются с молитвой к Деве Марии: рана заживает, рука остается невредимой.
Или вот: бретонцы, заблудившиеся ночью в босских полях, внезапно видят огненные факелы, которые ведут их на дорогу: это Сама Приснодева после повечерия снизошла в Свой храм, уже почти отстроенный, и осветила его ослепительным светом…
Сколько же таких страниц, одна за другой… О, понятно, размышлял Дюрталь, почему этот храм так полон Ею; ее признательность за усердие предков наших еще чувствуется… и вот Она теперь благоволит не показывать слишком Своего гнушения, на многое закрывать глаза…
Но насколько же иначе строят храмы нынче! Как подумаю о парижской Сакре-Кёр — этом тяжелом, беспомощном здании, возведенном людьми, красными буквами написавшими свои имена на каждом камне! И как только Бог терпит такую церковь, где все стены сложены из булыжников суетности, скрепленных раствором гордыни, где на самом видном месте читаем имена известных коммерсантов, словно рекламу! Не проще ли было поставить церковь не столь пышную и не столь уродливую, только чтоб не селить Господа нашего в монументе греха! О, толпам добрых людей, тащивших сюда с молитвой эти камни, и в голову бы не пришло эксплуатировать любовь, привязывать ее к своей потребности в роскоши, к своей жажде разврата!
Дюрталь почувствовал руку на своем плече: то был аббат Жеврезен, который подошел, пока он размышлял перед собором.
— Я на секундочку, — сказал старый священник, — меня ждут. Просто раз уж я вас увидел, то скажу заодно: я получил письмо от аббата Плома.
— Правда? Где же он сейчас?
— В Солеме, послезавтра вернется. Кажется, наш друг набрал много нового о жизни бенедиктинцев!
Аббат улыбнулся и завернул за новую колокольню, а Дюрталь, не совсем понимая, в чем дело, смотрел ему вслед.
X
Однажды утром Дюрталь пошел повидаться с аббатом Пломом. Ни дома, ни в соборе он его не застал и по совету церковного сторожа отправился в домик на углу улицы Акаций, где помещался церковный хор.
Через приоткрытые ворота он вошел во двор, заваленный дырявыми ведрами и строительным мусором. В глубине стояло здание, пораженное тяжелой кожной болезнью: изъеденное проказой, изрисованное лишаями, все потрескавшееся, как глазурь на старом горшке. Засохшая виноградная лоза во все стороны раскинула по фасаду заломленные черные руки. Дюрталь посмотрел внутрь через окошко и увидел дортуар с рядами белых топчанов и ночных горшков; он удивился, так как никогда еще не видал таких маленьких кроватей и таких больших ваз.
В комнате оказался один мальчик; Дюрталь постучал ему в окошко и спросил, здесь ли еще аббат Плом; служка кивнул и провел Дюрталя в зал ожидания.
Комната напоминала вестибюль богомольческой гостиницы низшего разряда. В ней стоял стол семужно-розового цвета, на нем кашпо без цветов; кресла с подголовниками, как у консьержки, камин с засиженными мухами статуэтками святых и бумажным экраном с росписью, изображавшей явление Богоматери в Лурде. На стене черная деревянная доска с ключами на гвоздиках под номерами, а напротив олеография, на которой Христос, любезно улыбаясь, выставлял напоказ недоваренное сердце, истекавшее ручьями желтого соуса.
Но больше всего каморку привратника, справляющего Пасху, там напоминал невыносимый тошнотворный запах — запах теплого касторового масла.
Дюрталю от этой вони стало дурно; он хотел уже бежать, но тут вошел аббат Плом, взял его под руку, и они вышли вместе.
— Итак, вы только что из Солема?
— Да, из Солема.
— Довольны поездкой?
— Чрезвычайно. — Аббат улыбнулся, уловив в тоне Дюрталя нотку нетерпения.
— Что же вы думаете об этом монастыре?
— Думаю, что там очень интересно побывать с точки зрения знакомства как с монашеством, так и с искусством. Солем — большой монастырь, материнская обитель бенедиктинского ордена во Франции, при нем процветающий новициат. Но, собственно, что именно вы хотели бы узнать?
— Что же вы думаете об этом монастыре?
— Думаю, что там очень интересно побывать с точки зрения знакомства как с монашеством, так и с искусством. Солем — большой монастырь, материнская обитель бенедиктинского ордена во Франции, при нем процветающий новициат. Но, собственно, что именно вы хотели бы узнать?
— Что? Да все, что знаете вы!
— Если так, скажу вам прежде всего, что в Солеме поражает церковное искусство, достигшее своей высшей точки. Никто не может представить себе истинного блеска литургии и хорального пения, если не побывал в Солеме; если есть особый храм у Божьей Матери — Покровительницы искусств, то он там, будьте благонадежны.
— Древняя ли там церковь?
— Старая сохранилась отчасти, в том числе знаменитые скульптуры «Солемских святых», относящиеся к XVI веку; к сожалению, теперь в апсиде омерзительные витражи, Богородица со святыми Петром и Павлом; продукция нынешних стеклодувов во всем ее кричащем бесстыдстве! Но где же и раздобыть настоящий витраж?
— Нигде; как посмотришь да подумаешь, какие картины вставляют в переплеты рам новых церквей, только в том и убедишься, что в непроходимой глупости художников, рисующих картоны для витражей как эскизы для картин — да какие эскизы, каких картин!
И все это потом лепится дюжинами на самых скверных стекольнях, так что тоненькие стеклышки раскидывают по храму конфетти, весь пол заваливают разноцветным монпансье.
Если на то пошло, не проще ли взять цистерцианскую систему некрашеных стекол с рисунком, образованным переплетением оправ, или же копировать прекрасные гризайли, от времени ставшие жемчужными, что еще сохранились в Бурже, в Реймсе да и в этом соборе?
— Несомненно; но вернемся к нашему монастырю. Нигде, повторяю вам, службу не служат с такой пышностью. На большой праздник — о, это надо видеть! Представьте себе: над алтарем, там, где обычно сияет дарохранительница, к золотому кресту подвешен голубь с расправленными крыльями, парящий в облаках ладана; монашеское воинство проходит торжественным, четким маршем, а аббат стоит перед ними в митре с драгоценными камнями, держит посох из белой и зеленой слоновой кости, за ним тянется шлейф, который на ходу поддерживает послушник, а золотое облачение так и горит в отблесках свечей, а бурный поток органа, увлекая все голоса, до самых сводов возносит кличи скорби и радости, раздающиеся в псалмах!
Это дивно; это не то что покаянная суровость службы, какая бывает у францисканцев или траппистов; это роскошество во имя Божье, красота, Им сотворенная, Ему служащая и ставшая сама по себе хвалой и молитвой… Но если вы хотите услышать во всей славе пресветлое церковное пение, отправляйтесь прежде всего в соседнее аббатство, к монахиням святой Цецилии.
Аббат приумолк, шевеля губами, погрузившись в воспоминания, потом задумчиво продолжал:
— Ведь что ни говори, в любом монастыре женские голоса, по самой природе этого пола, сохраняют в себе некое томление, склонность к воркующим переливам и нередко, скажем прямо, некое любование своим звуком, когда поющая знает, что ее слушают; поэтому инокини никогда не исполняют грегорианский хорал в совершенстве. Но у бенедиктинок святой Цецилии уловки мирской суетности пропали совершенно. Их голоса уже не женские, а вполне серафические и мужественные. У них в церкви, слыша их пение, отодвигаешься куда-то в глубь веков или устремляешься во времени вперед. У этих монахинь есть и душевный порыв, и трагические паузы, и нежный шепот, и страстные возгласы, иногда же они словно бросаются на приступ и берут иные псалмы на штыки. Поверьте, у них получается самый стремительный бросок по землям беспредельного, о котором только можно мечтать!
— Так это не похоже на пение бенедиктинок с улицы Месье в Париже?
— Даже сравнивать нельзя. Я не хочу сказать ничего обидного про музыкальные качества тех славных монашек; они поют вполне приемлемо, но по-человечески, по-женски; можно утверждать, что нет у них ни такой выучки, ни такой душевной тонкости, ни таких голосов… Как сказал один молодой монах, тому, кто слышал солемских инокинь, парижские покажутся… провинциальными.
— А аббатису святой Цецилии вы видали? Постойте, ведь это же… — Дюрталь порылся в своей памяти. — Не она ли автор того «Трактата о молитве», который я читал когда-то у траппистов, но который, я полагаю, не очень хорошо приняли в Ватикане?
— Она самая; но вы находитесь в полнейшем заблуждении, полагая, что ее книга могла не понравиться в Риме. Да, ее, как и все сочинения такого рода, рассматривали под микроскопом, просеивали через мелкое сито, прочесывали строчка за строчкой, крутили и вертели со всех сторон, но в результате богословы, ведающие этой Божьей таможней, признали и подтвердили, что это произведение, замышленное согласно надежнейшим основаниям мистики, сознательно, решительно и бесповоротно правоверно.
Прибавлю, что этот том, напечатанный госпожой аббатисой при помощи нескольких инокинь на маленьком ручном прессе, который есть в монастыре, не был выпущен в продажу. В двух словах, это резюме ее учения, квинтэссенция наставлений, и предназначена книга прежде всего тем ее дочерям, которые не могут слушать ее слова и уроки, ибо проживают далеко от Солема, в других основанных ею аббатствах.
Теперь учтите, что бенедиктинки десять лет учат латынь, многие из них переводят с древнееврейского и греческого, владеют искусством экзегезы; есть такие, которые рисуют карандашом и в красках на страницах богослужебных книг, возобновляя истощившееся искусство древних иллюминаторов; иные, и среди них мать Хильдегарда, — перворазрядные органистки… И вы, конечно, понимаете, что женщина, которая ими управляет, ведет их, женщина, создавшая в своих обителях школы практической мистики и церковного искусства, — личность совершенно выдающаяся, и, признаемся себе, в наше время легкомыслия в богопочитании и невежества в благочестии, единственная!
— Это же одна из великих аббатис Средних веков! — воскликнул Дюрталь.
— Это шедевр дом Геранжера, который принял ее почти ребенком, размял и долго чистил ей душу, затем пересадил в особую теплицу, день за днем наблюдая за ее возрастанием в Господе, и вот вы видите результат этого интенсивного земледелия.
— Так; и тем не менее есть люди, для которых монастыри — прибежища безделья и вместилища глупости; подумать только, невежественные болваны пишут в своих листках, что монахини ни слова не понимают на латыни, когда читают! Им бы самим такими латинистами стать!
Аббат улыбнулся.
— Вообще говоря, — заметил он, — в том и состоит секрет грегорианского пения. Чтобы хорошо исполнить псалмы, надо не только понимать их язык, но также улавливать смысл, в переводе Вульгаты нередко темный. Без душевного рвения и учения голос ничего не значит. В пьесах светской музыки он может быть великолепным, но когда приступаешь к божественным строкам хорала, становится пустым и никчемным.
— А чем занимаются отцы?
— Они прежде всего взялись за восстановление литургического чина и церковного пения, затем разыскали и собрали в «Специлегии» и «Аналектах»[45] с подробнейшими комментариями забытые тексты тонких символистов и прилежных подвижников. Сейчас же они готовят к печати и выпускают в свет музыкальную палеографию, одно из самых ученых и добросовестных изданий нашего времени.
Но было бы неверно создавать у вас впечатление, будто миссия бенедиктинского ордена — исключительно копаться в старых манускриптах да переписывать ветхие антифонарии[46] и древние хартии[47]. Конечно, монах, имеющий талант к какому-либо искусству, этим искусством и занимается, если аббат того пожелает, и устав это говорит совершенно определенно. Однако настоящая истинная цель сына святого Бенедикта — петь или читать нараспев хвалу Господу, учиться на этом свете тому, что он будет делать на том — славить Бога словами, Им Самим внушенными, на языке, которым Он Сам говорил голосами Давида и пророков. Семь раз в день бенедиктинцы исполняют обязанность небесных старцев Апокалипсиса, которых показал нам Иоанн Богослов; изображения этих старцев, играющих на арфе, находятся здесь же, в Шартре.
Одним словом, их особенная задача — не зарываться в пыль веков, не брать на себя чужие грехи и скорби, как в чисто покаянных орденах, таких, как кармелиты и клариссы. Они призваны совершать ангельское богослужение, делать дело мира и веселья, при жизни принять радостное наследство жизни вечной; это дело ближе всего к делу горних духов и вообще самое возвышенное, какое есть на земле.
Чтобы достойно исполнять эту обязанность, помимо горячего благочестия требуется глубокое знание Писания и утонченное эстетическое чувство. Истинные бенедиктинцы должны быть и подвижниками, и учеными, и художниками.