Я начинаю думать, что, вглядываясь в эту ночь, становлюсь подобен ребенку, который уставился широко раскрытыми глазами во тьму; кончается тем, что я сам себе придумываю призраки, сам создаю себе страхи; с выездом в Солем все именно так и есть, ведь нет никаких, совсем никаких оправданий для моей паники.
Как все это глупо, насколько проще было бы жить, а главное, устроить жизнь, если поминутно не оглядываться!
Вот оно, произнес он, подумав: причина вражьих происков стала понятна; до такого состояния меня довели озабоченность, недоверие к Богу и малость любви моей.
Со временем эти недуги и породили болезнь, которой я стражду теперь, — глубокую душевную анемию; и она еще осложнена страхом больного, который знает о природе своей хворобы, но к тому же преувеличивает его.
Ну вот и итог моей жизни в Шартре!
Сильно ли отличается такое состояние от того, что было со мной в Париже? О да: фаза, через которую я прохожу, совершенно противоположна той, которую переживал прежде; в Париже душа моя была не засушлива, не рассыпчата, а мягка и влажна; она омылялась, впитывала внешнее; словом, я расплывался в унынье, и оно, возможно, было еще мучительней, чем нынешнее зачерствение в сухости; но, если приглядеться, симптомы изменились, а недуг остается и не проходит; что уныние, что сухосердие — результат один.
Вот только не странно ли, что теперь духовная анемия проявляет себя такими противоречивыми признаками? Ведь, с одной стороны, я испытываю усталость, упадок сил, утомление от молитвы; я ее проговариваю так дурно, что она мне кажется пустой и тщетной; хочется послать все подальше, замолчать, дождаться возвращения духовного рвения, хоть и не надеюсь дождаться; с другой стороны, в то же самое время я ощущаю глухую, упорную работу, незримое прикосновенье, потребность в молитве, чувствую, что Бог зовет меня держаться в форме. И бывают такие минуты, что я, кажется, и отдаю себе отчет в своей неподвижности, но тут же мне сдается, что меня сдвинуло с места и уносит широким потоком.
Да так оно почти что и есть. Когда я в таком безысходно-неприкаянном состоянии духа принимаюсь читать какое-нибудь сочинение высокой мистики: святую Терезу, святую Анджелу, — неприметное прикосновенье становится осязаемей; я чувствую мятущие меня порывы, воображаю, будто душа опять обрела здоровье, стала моложе, дышит вольней; когда же хочу, пользуясь этим проясненьем, сосредоточиться и помолиться — тогда стоп: я бегу от себя, и дело не движется. Как это жалко и тошно!
Как аббат Жеврезен до сей поры руководил мной?
В основном он следовал выжидательной методе, не столько борясь с отдельными проблемами, сколько ограничиваясь общеукрепляющими средствами против моей слабости. Он прописывал мне марциальные медикаменты для души, а когда видел, что я ослабеваю, рекомендовал причащение. Теперь, если я правильно все понимаю, он передвигает боевые батареи. То ли он меняет тактику из-за ее неудачи, то ли, наоборот, совершенствует; курс его лечения, хоть я сам о том и не подозреваю, привел к желаемым для него результатам; в том и в другом случае он хочет послать меня в монастырь: либо ускорить процесс, либо закрепить.
Впрочем, эта система, кажется, входит в его терапию: так же он подходил ко мне, когда помогал моему обращению; он поспешил послать меня на бальнеологическую станцию для души, на целительные минеральные воды; теперь он уже не считает необходимым давать мне такое лечение и побуждает меня пожить в месте более отдохновительном, в более спокойной атмосфере. Точно ли так?
Вовсе нет, с его стороны не видно даже намерения застать меня врасплох и навязать решение. На сей раз он даже не взялся покончить с моей неуверенностью, официально известив об отъезде в Солем; но все одно! Ведь в этой истории не все ясно. Почему отец Плом пообещал бенедиктинцам привезти меня? Очевидно, он действовал по просьбе отца Жеврезена. Никакого другого мотива говорить с белоризцами у него не было. Правда, я говорил ему о своем недуге, о неясном желании уйти от мира, о пристрастии к монастырям, но никак не подталкивал забегать вперед, подгонять события!
Ох, опять я выдумываю за других хитрые планы, ищу черную кошку в темной комнате, воображаю хитрые замыслы там, где их, возможно, и не бывало. Ну а если есть? Разве друзья не моей же пользы ради сговариваются? А мне остается только слушать их и повиноваться… Все, оставим это, вернусь к своему бестиарию; время идет, а мне бы хорошо было закончить работу до отъезда.
Дюрталя опять потянуло к собору; он принялся изучать южный портал, где была собрана вся мистическая зоология и демонология.
Но желавшихся причудливых форм он там не увидел. В Шартре пороки и добродетели передавались не в виде химерических или хотя бы реальных животных, а в человеческом облике. Внимательно все осмотрев, он откопал на столбах среднего прохода изображения грехов в крохотных скульптурных группах: сладострастие обозначалось женщиной, целующей молодого человека, пьянство — оборванцем, замахнувшимся на епископа, гнев — мужем, ругающимся с женой; рядом с ними валяются сломанное веретено и пустая бутылка.
Из всех бесовских животных он лишь в правом проходе разглядел, чуть не вывернув себе шею, двух драконов: одного из них изгоняет какой-то монах, другого ведет на поводу некий святой.
Что же касается животных богоугодных, Дюрталь высмотрел в ряду добродетелей женские фигуры в обнимку с символами благих дел: Послушание сопровождает бык, Целомудрие — феникс, Любовь — барашек, Кротость — ягненок, Крепость — лев, Воздержание — верблюд. Почему здесь феникс изображает Целомудрие, ведь в средневековых волюкрариях ему такой роли не отводится?
Скудость фауны в Шартре несколько разочаровала Дюрталя, но он утешился, осмотрев южный портал, служивший парным дополнением к северному; он повторял сюжеты Царского портала, но с вариациями: также воспевал Христа во славе, но уже как Всевышнего Судию, а также в лицах святых.
Этот вход был начат во времена Филиппа Августа на средства графа Дрёсского и его супруги Алисы Бретонской, а закончен лишь при Филиппе Красивом; он, как и два других, делился на три части: в стрельчатом тимпане средней арки повествовалось о Страшном суде; арка левая посвящена мученикам, правая же — исповедникам.
Центральная арка подражала формой кораблю, поставленному стоймя, вниз кормой, носом вверх; на выпуклых стенках бортов держались по шесть апостолов с каждой стороны, а в глубине, посередине, стояла одна-единственная статуя Христа.
Она так же знаменита, как и амьенский Христос; все путеводители превозносят правильность лика, спокойную гармонию черт; на самом деле она прежде всего холодна и хлыщевата, красива скучной красотой; насколько ниже она статуи Спасителя XII века в тимпане Царского портала; как жив, как выразителен тот Господь, восседающий посреди животных тетраморфа!
Апостолы, пожалуй, лучше отделаны, чем патриархи и пророки, стоящие вокруг святой Анны на северном портале, не так неуклюжи, но и искусство в них не так притягательно. Как и Христос, Которого они окружают, все они выглядят очень порядочно; все это благопристойная, так сказать, флегматичная, скульптура.
Благодушно улыбаясь, они держат орудия своего мученичества, как солдаты на посту держат ружья.
На правом простенке поселились апостол Петр, водрузивший крест, на котором был распят вниз головой, Андрей с латинским крестом, а не тем Х-образным, к которому его пригвоздили, затем Филипп, Фома, Матфей и Симон, все с короткими мечами, хотя апостол Филипп был распят и побит камнями, Фома заколот копьем, а Симон Кананит распилен пилой.
На левом простенке вместо Матфия, заместившего Иуду, виден апостол Павел, протянувший вперед длинный меч; далее следуют: Иоанн со своим Евангелием, Иаков Старший с коротким мечом, Иаков Младший с сукновальной палицей{100}, Варфоломей с кривым ножом, которым с него содрали кожу, и апостол Иуда с книгой.
Все они громоздились на уступах изогнутых колонн, попирая босыми в знак апостольского звания ногами своих палачей. У них были длинные растрепанные волосы, бороды надвое, расходившиеся вилообразно, кроме безбородого Иоанна и Павла, который по традиции был лыс; и одеты они были одинаково: завернуты в плащи с искусно уложенными волнообразными складками. Один лишь Иаков Старший выделялся шляпой, усеянной ракушками, наподобие тех, в которых приходят к нему в Компостелу, в большой средневековый храм, воздвигнутый в его честь.
Этот святой почитаем в Испании, но вправду ли он просвещал эти места, как утверждают святой Иероним, святой Исидор и Толедский бревиарий? Иные в этом сомневаются. Во всяком случае, для XIII века его история, рассказанная Дурандом Мендским, вкратце была такова: он был послан в Иберию для обращения идолопоклонников, но не преуспел и вернулся в Иерусалим, где Ирод приказал обезглавить его. Тело апостола перевезли в Испанию, и там его мощи совершали обращения, которых он не мог достичь при жизни.
И вообще, размышлял Дюрталь, мы, на удивление, мало знаем об апостолах. Почти все они только выглядывают из кулис евангельского рассказа, и лишь у немногих — Петра, Павла, Иоанна — иногда обозначаются силуэты; остальные погружены во тьму, словно поглощены ореолом света, который разливает Христос, после же своей кончины размываются еще больше, и вся их жизнь отныне намечена лишь в смутных преданиях.
Вот апостол Фома, сокровище Господне, как отзывается о нем святая Бригитта. Откуда он родом — неведомо; при каких обстоятельствах, по каким причинам был призван — не знает никто, в каких странах проповедовал новую веру — тут начинаются споры. Одни находят его у мидян, парфян, персов, в Эфиопии, другие — в Индостане. Его обыкновенные атрибуты — наугольник и линейка, ибо утверждают, что он построил церковь в Мелиапуре и потому в Средние века стал покровителем зодчих и каменщиков.
Согласно Римскому бревиарию, он был убит в Каламине копьем, по Золотой легенде, изрублен мечами неизвестно где, а португальцы утверждают, что тело его принадлежит им и находится в Гоа, главном городе их индийских владений.
В XIII веке этот святой считался образцом упрямой недоверчивости. Он не только признал Господа, лишь увидев Его и вложив персты в Его язвы: если верить отцам нашим, такое же неверие он явил и тогда, когда ему сказали о вознесении Богородицы; чтоб его убедить, пришлось Пресвятой Деве самой явиться и бросить ему Свой пояс.
Апостол Варфоломей в темных слоях времен виден еще более смутно. Он был самым воспитанным из апостолов, говорит сестра Эммерих; у остальных, худородных, особенно у Петра и Андрея, так и остались невзрачные лица и общий грубый облик.
Действительно ли его звали Варфоломеем? Полагают, что да. Синоптики называют его в числе апостолов, Иоанн же нет; вместо того он упоминает человека по имени Нафанаил, о котором ничего не говорят три остальных Евангелия.
Итак, эти два апостола — одно лицо? Это почти наверняка так, причем святой Бернард полагает, что Варфоломей, или Нафанаил, был женихом на браке в Кане Галилейской.
Какова была его жизнь? Он странствовал по Аравии, Персии, Абиссинии, возможно, крестил иберов, племена Кавказа и, как и апостол Фома, Индию, но никакой достоверный документ этого не подтверждает. По одним сведениям, он был обезглавлен, по другим, с него заживо содрали кожу и затем распяли в Албании близ армянских пределов.
Последнее мнение, принятое Римским бревиарием, стало преобладающим, поэтому его избрали себе в покровители мясники, свежующие туши, кожевники, скорняки, сапожники, переплетчики, работающие с кожей, и даже портные: ведь примитивы изображают его ободранным наполовину и держащим кожу в руке, как одежду.
Еще более странная и смутная фигура — апостол Иуда. Его звали также Фаддеем и Леввеем, и он был сыном Клеофаса и Марии, сестры Богородицы; говорят, он был женат и имел детей.
Евангелия о нем почти не упоминают, но всегда настаивают, что его не следует путать с Иудой Искариотским (впрочем, такое все равно случалось); из-за одной лишь одноименности с предателем христиане в Средние века не почитали его, а колдуны ему молились.
В Евангелии он все время молчит и нарушает немоту лишь во время Тайной Вечери, задав Христу вопрос о предопределении; Господь отвечает ему не прямо, вернее сказать, вовсе не отвечает. Кроме того, он автор одного из канонических посланий, в котором, видимо, вдохновлялся Вторым посланием Петра, а согласно святому Августину, именно он добавил в Символ веры догмат о воскресении во плоти.
В преданиях он тесно связан с апостолом Симоном; по бревиарию, апостол Иуда просвещал Месопотамию и вместе со своим товарищем принял мученический венец в Персии; болландисты, напротив, рассказывают, что он был апостолом Аравии и Идумеи, а греческие минеи — что неверные в Армении расстреляли его из луков.
Словом, все эти сведения весьма зыбки, а иконография вносит еще больший разброд, приписывая Иуде самые разные атрибуты: то он держит пальмовую ветвь, как в Амьене, или книгу, как Шартре, то ему дают в руки крест, наугольник, ладью, палку, топор, пилу, алебарду.
Наконец, вопреки скверной репутации вследствие одноименности с Искариотом, средневековые лапидарии говорят о нем как о муже великого милосердия и молитвенности, изображая его в пламени золота и пурпуре хризопразов — эмблемах добрых дел.
Все это плохо между собой вяжется, думал Дюрталь; забавно кажется и то, что этот святой так мало почитался нашими предками, что ему за долгое время не посвятили ни одного алтаря, а в Шартре у него сразу две статуи, если считать, что Верлен на Царском портале — тоже он; впрочем, потому и не может этого быть.
Вот что мне теперь интересно, перескочил он мыслью. Почему историки собора все хором объявляют, что сцена Страшного суда в тимпане над вратами — самая потрясающая в этом роде во Франции? Совершенная чепуха; она очень заурядна, во всяком случае, сильно уступает многим другим.
Ведь часть рельефа, посвященная бесам, в Шартре более вяла, менее энергична и насыщенна, нежели в других базиликах того времени. Правда, здесь демоны с волчьими пастями и ослиными ушами, толкающие епископов и королей, мирян и монахов в изрыгающую пламя драконью пасть, черти на дуге архивольта с козлиными бородками и растянутыми полумесяцем ртами, там и сям хватающие грешников, исполнены умело и расположены вокруг центральной сцены живописными гроздьями, но в этом сатанинском винограднике нет размаха и плоды его чахлы; бесы недостаточно свирепы, кажутся чуть ли не подвыпившими в маскараде, а у грешников вид спокойный.
То ли дело парад чертей в Дижоне! И Дюрталь стал припоминать дижонский храм Богоматери, необычный для Франции образчик готики XIII века в бургундском стиле. Сама церковь почти по-детски проста: над тремя порталами высится плоская стена, прорезанная двумя этажами аркад, образующих галереи, и над каждой аркой изображена гротескная фигура. Справа от фасада торчит башенка в остроконечном колпаке кровли; рядом на крыше видна ржавая железная решетка часов с тремя куколками, отбивающими время; сзади над трансептом подымается еще башенка, у подножья которой четыре малых шпиля с витражами — и только.
Если сравнить этот крохотный памятник с громадами соборов, увидишь на нем фламандский отпечаток; от Фландрии тут и добродушный крестьянский облик, и веселая вера; это храм не церемонный, простонародный; должно быть, люди здесь говорили с Черной Мадонной, поныне стоящей на алтаре, о своих домашних делах; должно быть, они жили здесь и молились душа нараспашку, не стесняясь, как дома.
Но благодушной, веселой внешности этой церкви не стоило доверять: ряды гротескных фигур над портиком и аркадами выдавали изнанку жизнерадостного спокойствия их окружения.
Сомкнувшись тесными рядами, они (все, правда, поновленные или переделанные) гримасничали, возникали каменными клубками безумных монахинь и спятивших монахов, тупых земледелов и потешных селянок, простаков, скорчившихся от нервного смеха, и веселящихся чертей; а посреди этой орды погибших душ, беснующихся вне церковных стен, меж двух мучающих ее бесов вырастала реалистическая женская фигура, словно кидающаяся на вас с фриза. Выкатив невидящие глаза, сложив руки, она указывает на место святое, с ужасом умоляя вас войти в него; а вы в замешательстве глядите на это лицо, искаженное страхом, перекошенное отчаяньем, изо всех сил отбивающееся от своры чудовищ, от видений свирепой нечисти. Страшное и милосердное, оно и грозит вам, и взывает, и этот образ навек отлученной, изгнанной из храма и навсегда оставленной на его пороге, преследует вас, как память о скорби, как страшный кошмар.
О нет, среди адских фигур в столице Боса не найдется ни одной статуи, столь проникновенной и формально совершенной по своему искусству. С другой же точки зрения, с точки зрения ансамбля картины и сюжетной энергии, суд над душами в Шартре значительно ниже психостасии из собора в Бурже.
Ну, эта, я думаю, вообще самая необыкновенная из всех, сказал себе Дюрталь. Ни в Реймсе и Руане, где грешники опутаны одной цепью, которую тянут бесы, ни в Амьене подобные сцены не могут соперничать с ней.
От Воскресения из мертвых, изображенного ваятелем из Берри, в голос взвоет буйная стыдливость нынешних католиков: ведь фигуры эти обнажены, причем нет даже тех условностей, которые обычно принимаются для женского тела. Мужчины и женщины подымают могильные камни, шагают через стенки гробов, прыгают, перекатываются друг через друга; одни в экстазе складывают ладони и молятся, обратив очи к небу, другие тревожно озираются по сторонам, третьи протянули руки и в ужасе вопят, четвертые в скорбных позах бьют себя в грудь и стенают, чтобы оправдаться, иные, наконец, ослепленные переходом от мрака к свету, разминают онемевшие члены, пытаются сделать шаг…