Собор - Жорис-Карл Гюисманс 36 стр.


Есть у нас вещества, означенные в Ветхом Завете, прообразующие Богородицу; некоторые из них принимаются и в другом смысле, как то нард, кассия и кинаммон; первый говорит о силе души, вторая — о святом учении, а третий — о благоухании добродетелей; есть еще кедровый запах, в XIII веке отличавший учителей Церкви; три благовония литургических: ладан, смирна, бальзам; наконец, аромат святости, у некоторых святых поддающийся точному определению, и демонская вонь, от животного гниения до тухлых яиц и серы.

Дальше надо было бы проверить, не согласуется ли запах, присущий тому или иному святому, с его достоинствами или делами, им совершенными; кажется, это именно так, если заметить, что Фома Аквинский, сложивший дивную песнь святому причастию, источал аромат ладана, а святая Екатерина Риччи, бывшая примером смирения, пахла фиалкой — эмблемой этой добродетели. Однако…

Тут вошел аббат Плом. Дюрталь вкратце пересказал ему разговор о мистической осмологии, и тот сказал:

— Но, говоря о сатанинских запахах, вы забыли главное.

— Как забыл, господин аббат?

— Ну как же: вы не принимаете во внимание мнимо приятных запахов, распространяемых врагом; ведь его мерзостные вони бывают двух родов: одни отдают испражнениями и гнилостью, другие передразнивают запахи святости приятными испарениями соблазна. Так поступал лукавый, соблазняя Доминика де Гусмана: он окутывал его отборными благовониями, надеясь таким способом внушить ему тщеславные мысли; то же было с Иорданом Саксонским{98}, издававшим приятный запах, совершая литургию. Бог показал ему, что это явление дьявольской природы, и с тех пор оно прекратилось.

Наконец, мне приходит на память занятный анекдот Кверцетана об умершей любовнице Карла Великого. Король обожал ее и все не решался предать земле ее тело, которое, разлагаясь, издавало запах фиалок и роз. Осмотрели труп и увидели, что во рту у нее кольцо. Кольцо вынули — бесовское наваждение тотчас рассеялось; тело провоняло, и Карл позволил похоронить его.

К этому приятному, завлекающему дьявольскому запаху можно прибавить еще другой, который, напротив, зловонен и имеет целью раздражить верующего, помешать ему молиться, удалить от ближнего, а по возможности и заставить впасть в отчаянье; одним словом, вонь, которой проклятый владыка пронизывает организм, относится к разряду запахов соблазна, но внушающих искушаемому не гордыню, а слабость и страх. Ну вот, а между тем у меня для вас кое-что другое есть, — обратился аббат к Дюрталю. — Вот я выписал вам несколько названий для этюда о смысле животных в Средние века. Читали ль вы «О зверях и о прочем» Гуго Сен-Викторского?

— Читал.

— Коли так, вы еще можете посмотреть Альберта Великого, Варфоломея Гланвильского, Петра из Брессюира; а вот на этой бумажке я выписал ряд бестиариев: Хильдеберта, Филиппа Таннского, Вильгельма Нормандского, Вальтера Мецкого, Рикарда Фурнивальского, только вам придется съездить в Париж заказать их в библиотеке.

— А толку большого все равно не будет! — воскликнул Дюрталь. — Когда-то я листал большинство этих сборников; там нет ничего, что могло бы мне пригодиться с точки зрения символики. Все это просто баснословные описания животных, сказания об их происхождении и нравах; «Солемский Спицилегий» и «Аналекты дома Питры» гораздо познавательнее. Вот у них, у святого Исидора, святого Епифания и у Гуго Сен-Викторского и находится шифр образного языка чудовищ.

Тут как и везде: со времен Средневековья на французском языке не написано ни одного подробного труда о символике, ибо сочинение аббата Обера об этом предмете — обман. По поводу флоры вы будете тщетно искать серьезное руководство, хотя бы намекающее на церковные свойства растений. Разумеется, я отбрасываю дурацкие книжонки для влюбленных под названием «Язык цветов», что лежат на набережных рядом с «Совершенной кухаркой» и «Толкователем снов». То же о красках — ни про адские, ни про богоугодные цвета не написано ничего по-настоящему документированного: ведь трактат Фредерика Порталя с точки зрения христианской хроматики ничего не стоит. Для толкования картины Фра Анджелико мне пришлось покопаться в мистиках, там и сям находя у них, какое значение они приписывали разным тонам; я вижу, что и для этюда о церковной фауне придется применить тот же метод. Да и нечего дожидаться, в общем-то, специальных толстых томов: вылавливать смыслы надо прежде всего в первоисточниках науки о символах, в Библии и в богослужении. Вот, кстати, господин аббат, вы ничего не могли бы мне сказать о библейском Велиаре?

— Могу; теперь мы с вами…

— Все уже подано, с вашего позволения, — вставила слово г-жа Бавуаль.

Аббат Жеврезен благословил трапезу; съели суп, служанка принесла говядину с морковью. Она оказалась нежной, сытной, до самых глубоких прожилочек впитавшей густой крепкий соус.

— А у траппистов, друг наш, вы небось такого не едали, — заметила г-жа Бавуаль.

— Такого-то превосходного мяса ни в каком ордене не найдешь, — подтвердил аббат Плом.

— Не нагоняйте же на меня заранее тоску! — со смехом взмолился Дюрталь. — Дайте поесть с удовольствием… Всему свое время…

— Так что же, — вернулся к разговору аббат Жеврезен, — вы так и решили послать в «Ревю» труд о животных аллегориях?

— Да, господин аббат.

— Я для вашего замысла отобрал тут по работам Фийона и Лезетра ошибки библейских переводов, присудивших реальным животным химерические имена, — сказал аббат Плом. — В коротких словах, вот что вышло из моих разысканий.

В Святом Писании нет никакой мифологической фауны. Еврейский текст был искажен переводившими его на греческий и латынь, и странные имена зверей, смущающие нас в некоторых главах книг Иова и Исайи, сводятся к простому перечню хорошо известных животных.

Так, онокентавры и сирены, о которых говорит пророк, если посмотреть употребленные там еврейские слова, окажутся обыкновенными шакалами. Ламия — вампир в образе женщины-змеи, подобный вивре, — это ночная птица, сыч или сова; мохнатые сатиры и фавны, о которых говорится в Вульгате, при ближайшем взгляде становятся не чем иным, как дикими козлами: «ширим» называются они на языке Моисея.

Тварь, много раз упоминаемая в латинской библии под именем дракона, в оригинальном тексте именуется разными словами; иногда термины эти обозначают змею либо крокодила, иногда шакала или кита; наконец, пресловутый библейский единорог — всего-навсего древний бык или зубр, изображавшийся на ассирийских барельефах; теперь эта порода вымерла, сохранившись только в дебрях Литвы и Кавказа.

— Ну а Бегемот с Левиафаном, упомянутые в книге Иова?

— Слово behemot по-еврейски имеет постоянное множественное число и обозначает могучего огромного зверя вроде носорога или гиппопотама. Что же до левиафана, то это колоссальная рептилия, гигантский удав.

— Жалко, — воскликнул Дюрталь, — вымышленная зоология куда как интереснее! Погодите, — перебил он сам себя, отведав странных зеленых тефтелек, — это какая-то травка?

— Отварные одуванчики, мелко порубленные и слепленные на топленом сале, — ответила г-жа Бавуаль. — Вам понравилось, друг наш?

— Очень. Ваши одуванчики так относятся к огородному шпинату и цикорию, как дикая утка к домашней или заяц к кролику; ведь и вправду культурные растения обычно плоски и заурядны, а вот у тех, что растут в чистом поле, есть такой вяжущий привкус, теплая горчинка. Вы, госпожа Бавуаль, подали нам дичь из трав!

— Я думаю, — сказал размышлявший тем временем аббат Плом, — что можно составить список животных подобий смертных грехов, как мы когда-то пытались сделать с растениями.

— Несомненно, и при том также без всякого труда. Гордость по Винценту из Бове особо выражается через быка, павлина, льва, орла, коня, лебедя, онагра.

Сребролюбие — через волка и, по Теобальду, паука; для сладострастия у нас козел, свинья, жаба, осел, а еще муха, которая, по слову Григория Великого, напоминает о неотступных блудных помыслах; для зависти коршун и сова; для чревоугодия поросенок и пес; для гнева лев и кабан, у Адамантия — леопард; для лености — гриф, улитка, ослица, Рабан Мавр добавляет лошака.

Что же касается добродетелей, противоположных этим грехам, то смирение можно передать через быка и осла, непопечение о мирских благах через пеликана — символа молитвенной жизни; целомудрие через голубку и слона (правда, эта версия Петра Капуанского опровергается прочими мистиками, которые обвиняют слона в гордыне и называют «преогромным грешником»); милосердие у нас — жаворонок и пеликан; воздержание — верблюд, но если на него глядят иначе, то он под именем дромадера говорит о крайнем безумии; бдение выражают лев, павлин, муравей, упоминаемый аббатисой Геррадой и Клервоским анонимом, а особенно петух, которому это значение приписывают святой Евхер{99} и все символисты.

Добавим, что голубь соединяет в себе все эти качества: это синтез всех добродетелей.

— Да, лишь его и агнца диавол оставляет в покое, не смея принимать их облик, и никогда голубю не приписывалось ничего дурного, — заметил аббат Жеврезен.

— Эту черту голубь делит с белым и голубым цветами — теми, что не подчиняются закону контрастов и не соответствуют обозначению никакого порока, — ответил на это Дюрталь.

— Голубь, — воскликнула г-жа Бавуаль, меняя тарелки, — играет дивную роль в истории Ноева ковчега! Друг наш, друг наш, послушайте, тут надо знать, что говорила матушка Матель!

— И что же, госпожа Бавуаль?

— Блаженная Жанна прежде всего утверждает, что первородный грех вызвал в человеческой природе потоп грехов, и только Приснодева была избавлена от него Отцом, избравшим Ее как свою единственную голубку.

Затем она повествует, что Люцифер, роль которого играет ворон, бежал из ковчега в форточку свободной воли; тогда Бог, от века обладавший Марией, открыл окно Своей промыслительной воли и из собственного лона, из ковчега небесного, послал девственную голубку Свою на Землю. Там Она сорвала оливковую ветвь Своей милости, полетела назад в небесный ковчег и поднесла эту ветвь за весь род человеческий; потом умолила Всеблагого, чтобы сошел потоп греховный, и попросила божественного Ноя выйти из ковчега в эмпиреях; и тогда, не оставляя лона Отца, с Которым неразделен, вышел Он…

— И Слово плоть бысть, и на земли явися, и с человеки поживе, — заключил аббат Жеврезен.

— Так или иначе, Ной как прообраз Слова Воплощенного — это любопытно, — сказал Дюрталь.

— А еще животные встречаются в иконографии святых, — продолжал аббат Плом. — Вот что припоминается: осел посвящен святому Марселю, Иоанну Златоусту, Герману, Аутберту, святой Франциске Римской и другим; олень — святым Губерту и Регулу; петух — святым Ландри и Виту; ворон — святым Бенедикту, Аполлинарию, Винценту, Иде и Экспедиту; лань — святому Генриху; волк — святому Ваасту, Норберту, Ремаклию, Арнольду; паук — отличительный знак святых Конрада и Феликса Ноланского; собака — святых Годфрида, Бернарда, Рока, святой Маргариты Кортонской, а с зажженным факелом в зубах — святого Доминика; оленуха знаменует святого Эгидия, святого Льва, святую Женевьеву Брабантскую, святого Максима; поросенок — святого Антония; дельфин — святых Адриана, Лукиана, Василия; лебедь — святых Катберта и Гуго; крыса — святого Гонтрана и святую Гертруду; бык — святого Корнилия, святого Евстахия, святого Гонория, святого Фому Аквинского, святую Луцию, святую Бландину, святого Силвестра, святого Себальда, святого Сатурнина; голубь — достояние святых Григория Великого, Ремигия, Амвросия, Гилария, Урсулы, Алдегонды, святой Схоластики, дух которой возлетел в этом виде на небо…

И этот список можно длить до бесконечности; вы в своем сочинении скажете об этих спутниках святых?

— Вообще-то в большинстве своем эти атрибуты восходят не к символике, а к истории и агиографии, так что специально заниматься этим я не намерен.

Все замолчали. Аббат Плом смотрел на собрата, потом вдруг повернулся к Дюрталю:

— Я через неделю еду в Солем и твердо сказал преподобному отцу аббату, что возьму вас с собой.

Аббат увидел, что Дюрталь смущен, и улыбнулся:

— О, я же вас там не брошу, разве что вы сами решите в Шартр не возвращаться; я предлагаю вам просто погостить, подышать монастырским воздухом, покороче узнать бенедиктинцев, изведать, так сказать, на ощупь, как они живут…

Дюрталь в ужасе молчал, потому что простое предложение пожить несколько дней в келье внезапно пробудило в нем дикую, странную мысль: согласившись, он сыграет ва-банк, рискнет на последний шаг, примет перед Богом в некотором роде обязательство осесть близ Него, окончить у Него свои дни…

И вот что примечательно: эта мысль была столь властной, столь всезахватывающей, что не допускала никакого рассуждения, лишала Дюрталя привычных средств обороны, оставляла его безоружным на милость неизвестно чего. Мысль, ни на чем не основанная, не останавливалась на Солеме, не относилась именно к нему: в этот миг ему было безразлично, куда он направится; вопрос был не в том, поддаваться ли смутным побуждениям, слушаться ли невысказанного, но несомненного повеления, давать ли задаток Богу, Который, казалось, его хлестал, ничего не объясняя…

И Дюрталь ощущал себя безысходно скованным; гласом безглагольным ему было велено тотчас же определиться.

Он пытался бороться, рассуждать, взять себя в руки, но не было сил; ему казалось, что сердце его замерло, что тело хотя и не упало наземь, но душа от страха и усталости понемногу лишается чувств.

— Это же чушь, — крикнул он, — совершенная чушь!

— Что такое, что с вами? — всполошились разом оба священника.

— Ничего, простите, пожалуйста.

— Вы нездоровы?

— Нет-нет, ничего.

Наступило неловкое молчание; Дюрталь счел за благо прервать его первым.

— Вам случалось, — начал он, — вдыхать закись азота, усыпляющий газ, которым пользуются в хирургии для небольших операций? Нет? Так вот, от него голова начинает гудеть, потом как будто шумит водопад, и в этот миг теряешь сознание; со мной происходит то же самое, только все эти явления не в голове, а в душе; она ослабла, ошеломлена, вот-вот ей станет дурно…

— Надеюсь, — сказал аббат Плом, — вас так потрясла не перспектива поездки в Солем?

Дюрталь не посмел сказать правду; он испугался, что признанье в подобном приступе страха будет смешно, и только невнятно мотнул головой, чтобы не отвечать ни да, ни нет.

— Но мне странно, с чего бы вам так колебаться; вас же там примут с распростертыми объятьями. Отец аббат истинно достойный человек, притом нимало не враг искусства. Наконец — я полагаю, что это все решит и успокоит вас, — он очень простой и добрый монах.

— Но мне же статью заканчивать!

Священники рассмеялись:

— Да у вас на вашу статью еще целая неделя!

— И еще, — с трудом выговорил Дюрталь, — чтобы отправиться в монастырь с пользой, нельзя прозябать в таком сухосердии и рассеянии, как я…

— Святые тоже не всегда избегали рассеяния, — отозвался аббат Жеврезен. — Свидетельство тому — монах, о котором рассказывает Таулер; выходя майским днем из кельи, он всегда накрывался капюшоном, чтобы вид весенней природы не мешал ему созерцать свою душу.

— О, друг наш, Господь Всемилостивый всегда, как говорит достопочтенная Жанна, пребудет нищим, ожидающим у дверей нашего сердца; так вы окажите Ему милость, откройте Ему! — воскликнула г-жа Бавуаль.

И Дюрталь, отброшенный со всех своих позиций, наконец сдался общим пожеланиям, но был явно огорчен: ему никак не удавалось прогнать безумную мысль, что согласие предполагает с его стороны какой-то обет перед Богом.

XV

Потом эта мысль, несколько минут неотступно осаждавшая его, как показалось, развеялась, так что на другой день осталось лишь удивленье: с чего это он так без причины смутился. Он пожимал плечами, но все же в глубине души глухо волновалась невнятная боязнь. Не была ли та мысль, по самой абсурдности своей, из числа предчувствий, которые подчас испытываешь, сам не понимая почему; не была ли она, хоть внутренний голос и не давал ясно изложенных приказов, признанием самому себе, тайным, но прямым советом следить за собой, не смотреть на эту поездку в монастырь как на увеселительную прогулку?

— Да что ж это! — воскликнул наконец Дюрталь. — Когда я ехал к траппистам для великого омовения, меня и тогда не преследовали подобные опасения; потом я несколько раз туда возвращался для поверки совести, и никогда у меня не было идеи, будто я всерьез могу затвориться в обители; а нынче речь идет о недолгой поездке в монастырь бенедиктинцев, и я весь дрожу, всё артачусь!

Что за вздор это смятение! Э, не такой уж и вздор, вдруг прервал он сам себя. Отправляясь в Нотр-Дам де л’Атр, я был уверен, что там не останусь: я же не мог выдержать более месяца сурового устава, так и нечего было бояться; теперь же, перед посещением бенедиктинского аббатства, где порядки помягче, у меня такой уверенности нет.

А раз так… Хорошо же! Надо когда-нибудь определиться, узнать, какое у меня нутро, проверить, чего стоят мои векселя, на что я способен и до какой степени крепки мои узы.

Несколько месяцев тому назад я только и мечтал что об иноческой жизни, и это верно, а вот теперь сомневаюсь. Порывы мои ненадежны, устремления неверны, пожелания тщетны; я хочу и не хочу. А надо, очень надо прийти к согласию с собой, но какой толк делаться колодезником своей души, когда я спускаюсь туда и нахожу лишь пустую тьму и хлад?

Я начинаю думать, что, вглядываясь в эту ночь, становлюсь подобен ребенку, который уставился широко раскрытыми глазами во тьму; кончается тем, что я сам себе придумываю призраки, сам создаю себе страхи; с выездом в Солем все именно так и есть, ведь нет никаких, совсем никаких оправданий для моей паники.

Назад Дальше