Душа? Увы, тут не столько приобретения, сколько обмен; просто лень я отдал, получил сухосердие, а что из такой сделки вышло, я знаю лучше некуда; к чему все это перечислять линий раз? Ум? Тут, мне кажется, приход не столь грустный, я могу наскоро подбить баланс, разбитый на три колонки: Прошлое, Настоящее, Будущее.
Прошлое. Некогда в Париже, когда я о том и не помышлял, Бог внезапно овладел мной и привел в Церковь, пользуясь, чтобы уловить меня, моей любовью к искусству, к мистике, к богослужению, к церковному пению.
Вот только мистику во время этой предварительной работы я мог изучать лишь по книгам, так что знал ее в теории, отнюдь не на практике. Кроме того, музыку в Париже я слышал только плоскую, опошленную, разжиженную женскими гортанями или совершенно перевранную капеллами; в большинстве храмов я мог видеть церемонии только выскобленные, службы только порченые.
Так было, пока я не поехал в обитель траппистов; в этой пустыни я увидел мистику уже не просто пересказанную, записанную, сформулированную в корпусе учения, но экспериментальную, действующую, наивно переживаемую монахами. Я мог убедиться, что наука совершенства души не заблуждение, что утверждения святой Терезы и святого Иоанна Креста совершенно точны; кроме того, в монастыре мне было дано ближе познакомиться с усладой подлинного обряда и настоящего хорала.
Настоящее. В Шартре я прошел новые испытания, последовал другими путями. Сначала меня захватило несравненное великолепие этого собора; потом, под воздействием очень умного и сведущего священника, я приступил к изучению религиозной символики, беседовал о великой науке Средних веков, образующей особый диалект церковного языка, в знаках и образах делающей доступным то, что литургика выражает словами.
Для точности надо бы сказать, пожалуй: та часть литургики, которая занимается собственно молитвой, ибо другая часть, относящаяся к чину и формам богослужения, принадлежит прежде всего самой символике, составляющей ее душу; но правда в том, что границу между двумя науками не всегда легко провести: до того они подчас внедряются друг в друга, взаимно друг друга вдохновляют, смешиваются и в конечном счете почти сливаются.
Будущее. Отправившись в Солем, я довершу свое образование, увижу и услышу самое совершенное выражение литургии и григорианского пения, которые скромный монастырь Нотр-Дам де л’Атр уже по причине малого числа служащих и поющих мог представить мне лишь в уменьшенной копии — очень точной, однако все же уменьшенной.
Если к этому присоединить мои собственные исследования о религиозной живописи, ныне отнятой у святилищ и хранящихся в музеях; если прибавить мои замечания о соборах, которые я изучал, получится, что я обошел всю область мистики кругом, извлек эссенцию из Средних веков, связал, так сказать, сноп из разделенных, разбросанных в веках колосьев и особенно основательно наблюдал один из них: символику, некоторые элементы которой вследствие долгого небрежения почти утрачены.
Символика! Она решительно была украшением моей жизни в Шартре; она умиряла и утешала меня, когда я страдал, чувствуя свою душу низкой и надоедной. Теперь Дюрталь пытался припомнить все, охватить это знание в целом.
Она росла, как густое дерево, корень которой глубоко погружен в почву самой Библии; она и впрямь именно там черпала свою сущность, из нее извлекала свои соки: ствол дерева — символика Писания, прообразы Евангелия в Ветхом Завете, ветви — аллегории архитектуры, цветов, самоцветов, флоры, фауны, иероглифы чисел, эмблемы церковной утвари и одеяний; есть еще маленькая веточка литургических благоуханий и от самого рождения иссохший сучок танца.
Ибо религиозный танец существовал, думал далее Дюрталь. В глубокой древности то была жертва умиления, приношение веселья; доказательство тому Давид, плясавший перед Ковчегом Завета{109}.
В первые времена христианства верующие и пастыри, славя Бога, раскачивались, веря, что такими движениями они подражают радости спасенных, ликованию ангелов; Василий Великий рисует нам, как небесные воины исполняют танцы в небесных укреплениях.
Вскоре кое-где, например в Толедо, приняли так называемую мозарабскую литургию, на которой прихожане прямо в соборе прыгали и скакали; но оказалось, что эти пляски совсем не так благочестивы, как предполагалось, — они стали острой приправой к сладострастной похлебке, и несколько соборов разом запретили их.
Впрочем, еще в XVII веке в некоторых провинциях существовал церковный балет; его мы находим в Лиможе, где кюре церкви святого Леонарда и его прихожане кружились перед алтарем. В XVIII веке следы той же самой традиции отмечаются в Русийоне. Да и теперь литургический танец не исчез; в основном традиция священных хороводов сохраняется в Испании.
Не так давно во время праздника Тела Христова в Компостеле перед процессией шел человек высоченного роста с другим человеком на плечах и плясал до упаду. Уже в наши дни в Севилье на праздник Святых Даров мальчики из хора, распевая песнопения, танцуют перед главным алтарем храма что-то вроде медленного вальса. В других городах на богородичные праздники вокруг статуи девы Марии проходят сарабандой, стучат палками, цокают кастаньетами, а в завершение церемонии, вместо «аминь», присутствующие взрывают петарды.
Но все это не слишком интересно; во всяком случае, какой, скажите на милость, смысл можно приписать пируэтам и антраша? Мне трудно представить себе, как фарандола или болеро могут прикинуться молитвой; не могу себя убедить, что можно испытывать действие благодати, когда ногами словно топчешь горох, а руками вертишь кофейную мельницу!
Правда в том, что символики танца никто не знает, что до нас не дошло ни одно из значений, которые придавали ему древние. В сущности, литургическая пляска — просто грубое увеселение южан. Так что отметим ее просто для памяти и оставим.
Каково же было влияние символики на души людей с практической точки зрения?
Дюрталь ответил себе: Средневековье, зная, что все на земле знак и подобие, что видимое ценно лишь потому, что скрывает невидимое, не давало, в отличие от нас, вводить себя в обман видимостью, изучало эту науку весьма подробно, сделало ее помощницей и служанкой мистики.
Пребывая в убеждении, что единственная цель, которой стоит домогаться человеку, что единственный предел, которого здесь необходимо ожидать, — войти в прямые сношения с Небом и предупредить смерть, излившись, переплавившись в Бога, оно увлекало души, покоряло их умеренно монашескому распорядку, отвращало от житейских забот, от плотских стремлений, направляло к одним и тем же мыслям об отречении и покаянии, к одним и тем же идеям правды и любви, а чтобы сдерживать их, хранить от самих себя, окружило барьером, обнесло всеприсутствием Бога под всеми видами, во всех формах.
Христос был всюду: о Нем свидетельствовал животный мир и растительный, очертания памятников, украшения, краски; куда бы человек ни обернулся, он видел Его.
И собственную душу он также видел, как отраженную в зеркале; в иных растениях он мог распознать добродетели, которые должно приобрести, в других — пороки, от которых надобно беречься.
Были у него перед глазами и иные примеры: ведь символисты не ограничивались тем, что обращали в катехизис трактаты по ботанике, минералогии, естественной истории и другим наукам; некоторые, в их числе святой Мелитон, дошли до того, что прилагали свой метод толкования ко всему, что встречали; для них в груди богобоязненного человека звучала кифара; члены тела также превращались в символы: так, голова обозначала Христа, волосы — святых, нос — немногословие, ноздри — дух Веры, глаза — боговидение, рот — искушение, слюна — сладость жизни духовной, уши — послушание, руки — любовь Христову, кисти рук — благие дела, ногти — совершенство в добродетели, колени — таинство покаяния, ноги — апостолов, плечи — легкое иго Господне, сосцы — евангельское учение, живот — скупость, утроба — таинственные заповеди Господа, бюст и пах — похотливые помыслы, кости — ожесточение, костный мозг — сокрушение, хрящи — немощные члены Антихриста… Эти писатели довели свой способ экзегезы до самых обыкновенных предметов, даже до общеупотребительных орудий.
Благочестивые наставления сменяли друг друга, не прерываясь. Ив Шартрский уверяет нас, что священники преподавали символику народу; из исследований бенедиктинца дом Питра также вытекает, что в Средние века сочинение святого Мелитона было популярно и общеизвестно. Таким образом, крестьянин знал, что его плуг — образ креста, а борозды, которые он оставляет, — возделанные сердца святых; ему было ведомо, что снопы суть плоды покаяния, мука — множество верующих, житница — Небесное Царство; то же самое относилось ко многим ремеслам; короче, метод аналогий был для каждого постоянным побуждением лучше наблюдать себя и лучше молиться.
При таком применении методика служила уздой для продвижения греха и рычагом, подымавшим души и помогавшим переступать ступени мистической жизни.
Конечно, эта наука, переведенная на многие языки, массам была доступна лишь в общих чертах, а иногда, попав в катки таких преизощренных умов, как у добрейшего Дуранда Мендского, она становилась как бы раздрызганной, полной ловкаческих применений и случайных смыслов. В таких случаях кажется, будто символист забавлялся, отстригая реснички маникюрными ножничками; но Церкви, невзирая на эти чрезмерности, которые она с улыбкой терпела, неуклонной тактикой все же удавалось спасать души и широко распространять культуру святости.
Потом пришел Ренессанс, и символика пошла ко дну в одно время с церковной архитектурой.
Собственно, мистика была счастливей своих вассалов: она пережила времена развеселых поношений; можно убедиться, что она пережила это время, ничего не производя, но затем в Испании породила самые роскошные свои цветы — святого Иоанна Креста и святую Терезу.
С той поры доктринальная мистика, по-видимому, истощилась, но мистика экспериментальная другое дело: она по-прежнему прививалась и развивалась в монашеских обителях.
Что же до литургии и пения, они прошли через самые разные фазы. Сначала их общипали и обкорнали в разнообразных провинциальных служебниках, потом усилиями дом Геранже литургию свели к единообразию по римскому бревиарию, и можно надеяться, что бенедиктинцы рано или поздно призовут все церкви строго соблюдать и настоящее григорианское пение.
А это самое главное, вздохнул Дюрталь. Он смотрел на собор, и теперь, когда ему приходилось на несколько дней отъехать, базилика стала ему особенно дорога; он пытался как можно лучше запечатлеть ее в памяти, сохранить главное, собрать воедино; и вот что он себе говорил:
Этот собор — компендиум Неба и Земли; он показывает нам сплоченные ряды небесных жителей: пророков, патриархов, ангелов и святых, освящая их прозрачными телами внутренность храма, воспевая славу Матери и Сыну; Земле он проповедует духовное восхождение, движение человека ввысь, ясно указывая христианам путь к совершенству. Чтобы уразуметь его символику, они должны войти через Царский портал, пройти неф, трансепт и клирос — три стадии аскезы, — и дойти до вершины креста, где, окруженная венцом апсиды, покоится склоненная глава Христова, которой подражают алтарь и скошенная ось клироса.
Так они приходят к жизни единительной, становятся совсем близко от Богородицы, которая здесь не стенает у подножья древа, как в скорбной сцене Голгофы, но остается, скрытая покровом ризницы, рядом с ликом Сына, приближаясь к Нему, чтобы лучше Его утешить, лучше Его разглядеть.
А снаружи эта аллегория мистической жизни, выраженная интерьером собора, дополняется молитвенным видом всего здания. Обезумев от радости единения с Богом, потеряв упование на жизнь земную, душа стремится лишь навек бежать от геенны своей плоти; и вот она воздетыми руками своих башен заклинает Жениха сжалиться над нею, прийти к ней, взять ее за сложенные ладони шпилей и оторвать от земли, унести с Собой, на небеса.
Наконец, этот храм — самое великолепное из явлений искусства, оставленных нам Средними веками. В его фасаде нет ни устрашающего величия ажурного фасада Реймса, ни медлительной грусти Нотр-Дам де Пари, ни грации гиганта, что в Амьене, ни массивной торжественности Буржа, но в нем явлены такая внушительная простота, стройность, порыв, которых не удалось достичь ни одному другому собору.
Только в Амьене центральный неф так же плющится, истончается, вытягивается, обесплочивается; но сам храм в Амьене светел и безжизнен, в Шартре же таинствен и задушевен; среди всех прочих он лучше всего выражает идею о тонком теле подвижника, истощенном молитвами, ставшем почти прозрачным от поста. Да и витражи его не имеют равных; они превосходят даже окна Буржа, а где, как не там, собор украшала целая плеяда богопочитателей! Наконец, его скульптуры на Царском портале — самые прекрасные, самые неземные среди изваянных человеческой рукой.
Этот собор не имеет подобных еще и потому, что в нем нет ничего от скорбного, грозного вида его братьев. Разве что несколько демонов гримасничают на порталах, не давая покоя душам; список адских кар здесь краток: лишь несколькими статуэтками исчерпывается перечень мук. Внутри же собора Богородица всегда остается Девою Вифлеемской, юной матерью, а Иисус подле Нее — всегда отчасти Младенец; Он послушен Ей и тогда, когда Она плачет о Нем.
Впрочем, собор свидетельствует о Ее долготерпении, о премногой любви Ее также и символически, длиной крипты и широтой нефа, которые здесь больше, чем в иных церквах.
Словом, это собор по преимуществу мистический, где Мадонна всего благодушнее принимает верующих.
Что ж, завершил Дюрталь, посмотрев на часы, аббат Жеврезен, должно быть, уже пообедал; самое время с ним попрощаться, а потом уж вместе с аббатом Пломом отправляться на вокзал.
Он прошел через двор епископского дома и позвонил в дверь аббату.
— Вот вы и едете… — сказала г-жа Бавуаль, провожая его от двери к хозяину.
— Еду…
— Я вам завидую, — вздохнул аббат, — вы увидите чудные службы, послушаете замечательное пение.
— Надеюсь; лишь бы это все позволило мне собраться, дало возможность жить в своей душе как дома, а не в каком-то настежь продуваемом помещении.
— Так вашей душе замков и шпингалетов не хватает? — засмеялась г-жа Бавуаль.
— Она у меня ни дать ни взять проходной двор, где толкутся все помыслы, каким не лень; как будто я все время не на месте, а хочу вернуться — место занято.
— И это очень понятно; на это и пословица есть.
— Пословица пословицей, а я…
— А вы, друг наш, знайте, что Господь и такой случай провидел; про помыслы, что толкутся, как мошкара, он так сказал Жанне де Матель, когда она пожаловалась на эту докуку: подражай тому охотнику, у которого сумка всегда не пуста, потому что, если ему не попадается крупная дичь, он и мелкой не брезгует.
— Да где ж и мелкую-то взять?
— А вы там живите в мире, — сказал аббат, — не тревожьтесь, накрепко ли заперто ваше достояние, и послушайте моего совета. Вы, не правда ли, имеете обыкновение читать те молитвы, которые знаете наизусть; в это-то время прежде всего и приходит рассеяние; так оставьте эти молитвы и неукоснительно вычитывайте в монастырской капелле последования служб. Их вы не так хорошо знаете, потому вам придется читать их внимательно уже для того хотя бы, чтоб понять, и вы не так-то скоро рассредоточитесь.
— Несомненно, — возразил Дюрталь, — но если пропустить молитвы, которые говоришь обыкновенно, чувство такое, будто вовсе не молился. Я согласен, что говорю нелепость, но нет верующего, который не имел бы этого впечатления, переменив текст своего правила.
Аббат улыбнулся.
— Истинные моления, — сказал он, — это тексты литургические, те, которым научил нас сам Бог; только они используют язык, достойный Его, собственный Его язык. Они полны и самодержавны, ибо все наши пожелания, все наши сожаления, все наши жалобы собраны в псалмах. Пророк все предвидел и все сказал; позвольте же ему говорить за вас и так, через него, получить у Бога заступничество.
Что же до прошений, с которыми вы, быть может, испытываете потребность обратиться к Богу вне отведенных для этого часов, то пусть они будут коротки. Подражайте египетским отшельникам, отцам-пустынникам, истинным мастерам в искусстве молитвы. Вот что сказал Кассиану старец Исаак{110}: молись не помногу, но часто, ибо, если молитвы твои будут долгими, враг придет и смутит их. Примите эти два правила, и они спасут вас от душевной смуты. Ступайте же с миром, а если возникнет какое затруднение, не стесняйтесь обратиться к аббату Плому.
— О друг наш, — со смехом воскликнула г-жа Бавуаль, — вы же можете избавиться от рассеяния тем способом, которым пользовалась святая аббатиса Аура, когда читала псалтырь. Она садилась в кресло со спинкой, утыканной сотнями острых гвоздей, а когда чувствовала, что уносится мыслями, налегала на спинку плечами; уверяю вас, лучше нет средства, чтобы встряхнуться и пробудить уснувшее внимание…
— Благодарю покорно!
— И вот еще, — продолжала служанка уже серьезно, — вам бы задержаться тут на несколько деньков: послезавтра ведь большой богородичный праздник; будут паломники из Парижа, по улицам пронесут раку с покровом Пречистой Матери…
— Нет-нет! — воскликнул Дюрталь. — Я очень не люблю коллективное благочестие; когда у Божьей Матери бывают торжественные приемы, я отхожу в сторонку и дожидаюсь, когда Она останется одна. Меня выводят из себя толпы людей, громко голосящих гимны и отыскивающих булавки на полу, опустив глаза якобы для помазания. Я за Цариц одиноких, за пустынные храмы, за темные капеллы. Я согласен со святым Иоанном Креста: он ведь признавался, что не любит паломничества в толпе: оттуда возвращаешься в еще большем рассеянье, чем отправлялся.