Юлдашеву сняли. Дудника выпустили из карцера через полчаса после отъезда генерала. Окружённый стрелками в тулупах я печально стою перед увешанной сосульками маленькой теплушкой. Почему она вся покрыта льдом? Как я один доеду в ней до Братска по всей трассе? Этого нельзя выдержать! Это конец! Замёрзну!
Из-за спины тёплое дыхание в ухо. Кто-то кладёт подбородок на моё плечо. Голос лейтенанта Красюка шепчет: «Не тушуйся, доктор! Тебя высадят через пару часов! В дело вложено распоряжение использовать по специальности! Ехай спокойно, с Тайшетом ты в полном, то есть, расчёте, и Тайшет обратно с тобой! Ехай!»
Глава 2. На трассе
Быстро наступила ночь. Я трясся в маленькой теплушке в полной темноте, только на станциях через щели проползёт по стенам тусклый свет, покажет наплывы льда на стенах и сосульки на потолке, и снова утлый вагончик застучит, закачается, заскрипит и потащит меня дальше в глубь тайги, в сторону от давно обжитых мест, ближе к зловещему лесо-порубу.
«Ну вот, — думал я, сидя на грязном полу и щёлкая зубами от холода, — произошло практическое знакомство с советской каторгой. Узнал ли я что-нибудь новое? Гм… Режим здесь строже, чем в обычном лагере, и поэтому все нарушения ярче бросаются в глаза. Человеческое, увы, только человеческое непослушно лезет в щели суровых режимных предписаний, и Мёртвого дома я пока не нашёл. Разве умирающие в моём стационаре и вскрытия тел убитых доказывают, что Дом этот населён мертвецами? Я думаю обратное — слишком жизнелюбивыми людьми, внутренне вольными настолько, что ради призрачных утех они могут нарушать режим и идти на смертельный риск.
Все умирающие и убитые, которых я видел, погибли не во исполнение, а в нарушение правил, которые нацелены на то, чтобы сделать этот Дом мёртвым. Они погибли как живые. В этом Смерть потерпела неудачу. Жизнь торжествует, и даже её кривлянье должно радовать, потому что Смерть — это неподвижность и покой, а его я не нашёл здесь.
Что ж, остаётся посмотреть лесопоруб, перед которым на распреде посученные контрики так дрожат от страха.
Самое мёртвое, что я видел в распреде, — это постное благочестие на рожах придурков. Но и это не печать подлинной смерти, если только предположить, что у большинства — это защитная маска. Защищая жизнь в себе, трусы, как насекомые, притворяются мёртвыми. Но по-настоящему здесь мертвы лишь те немногие, душа которых умерла ещё на воле и у которых эта казённая восторженность отражает её всегдашнее состояние: когда люди смачно и взасос лобызают кнут, который гуляет по их спинам, то они душевно мертвы, они больше мертвецы, чем молодой китаец с пятью пулевыми ранами на обожжённой груди. Нет, куда бы я ни попал в этом лагере, мертвецы всегда будут в меньшинстве, а среди живых людей я не пропаду. Я сам — живой!»
Высадка произошла утром. На санях, груженых мёрзлыми бараньими тушами, меня доставили в зону. Это был инвалидный и штрафной лагпункт номер 041 или 043 — не помню. Память — своевольная и капризная способность: я помню, что нарядчик был из бытовиков, американский еврей по фамилии Перец, помню, что он был невысокого роста, рыжий, шустрый, со всеми ладил и в зоне только и слышалось: «Где Перец? Позовите Перца! Сюда, товарищ Перец!» А Перец для моего рассказа совсем не нужен. А вот номер лагпункта и фамилию начальника я забыл! Чёрт знает что! Очень жаль: фамилию этого человека нужно было бы записать для потомства. Это был высокий худой человек, несмотря на зверский мороз ходивший в долгополой шинели. К этому времени выпало много снега, и все инвалидные бригады работали по очистке зоны и там, где нужно, и там, где это совершенно никому не требовалось. Начальник был вездесущ: он осматривал ряды бригад, идущих в столовую, и каждый, кто обернулся, шел не в ногу или заговорил с соседом, получал трое суток холодного изолятора, а вся бригада лишалась еды. Во время работы начальник следил, чтобы никто не отдыхал, не разговаривал и не курил. Обстановка на лагпункте создалась тяжёлая.
Как распред запомнился мне сценой «Поругания» с грязной татуированной рукой урки, лежавшей на лобке безрукой плачущей девушки, так и этот инвалидный лагпункт вспоминается мне другой сценой: сияющее морозное утро, по розовому искрящемуся снегу молча движутся тёмные фигуры калек, подобранных начальником с большим знанием дела: те, у кого не было правой руки, вдвоём левой несли носилки со снегом с одной стороны, а люди без левой руки — с другой, безногие лопатами ковыряли снег, безрукие водили в уборную цепочки слепых… Всё двигалось, это была молчаливая машина, какой-то зловещий балет, поставленный в розовых декорациях постановщиком, не имеющим сердца. Кстати, снег — очень тяжёлый груз, и десять часов таскать его одной рукой — это совсем не лёгкая, хотя и никому не нужная работа…
Перец меня не трогал, и в бараке на нарах я открыл приём, потому что врача на этом инвалидном лагпункте не было. Последний врач не так давно освободился и выехал к поезду на телеге, груженой чемоданами с вещами, которые он награбил у больных. Врача звали Николаем Николаевичем Тихоновым.
Это был мой старый знакомый по Суслово — румынский поп, предатель, педераст и хороший артист, изображавший в клубе КВЧ женщин. Теперь к его разнообразным талантам прибавился ещё один: в Озерлаге паринте Никулаэ стал врачом! Дивны дела твои, господи! А вот насчёт чемоданов вопрос остаётся нерешённым: кто вознаградил мошенника — бог или оперчекистская часть? Больные рассказывали, что тайшетское САНО не раз присылало на лагпункт врачей, но связанный с опером поп ловко и быстро их выживал и держал зону в своих руках. Выходит, что обогатил своего сексота опер, но ведь всё в руке Божией, включая и опера, так что, если подумать хорошенько, то тут за всё отвечает Всемогущий!
Через неделю я получил назначение старшим врачом на 07. Знающие дело старики покачали головами:
— Трудный лагпункт, ох трудный! Контингент там тяжёлый, да и начальница лагпункта — зверь. Её так и зовут — Зверь! Одно там утешение — начальник режима Иван!
— Позвольте, — горячился я, — разве начальник режима может быть хорошим человеком? Начальника режима в Тайшетском управлении Озерлага капитана Фуркулицу я знал в Сиблаге ещё лейтенантом, гадом был, гадом и остался. Насилуя заключённую девушку в Тайшете, он сломал ей руку.
— Иван — свой парень.
— Может быть. Но это фамилия?
— Нет. Имя. Его фамилии никто не знает. Он — младший лейтенант. Его так и зовут в глаза гражданином младшим лейтенантом, а за глаза, любовно, от сердца, — Иваном. А его жена там ларьком заведует: не женщина, а ангел!
— Так начальник лагпункта женщина? Вот никогда не видел такое!
— Увидите. Женщина и зверь.
Через день я очутился на 07.
Это был маленький лагпункт, затерянный в густой тайге в восемнадцати километрах от Новочунки. На подходе к зоне — несколько убогих избушек, вольный городок для начальства. На пригорке небольшая зона, огороженная забором. Справа от ворот — внутренняя зона, и в ней — новый барак для штрафников и крохотный домик с ДОПРом и ШИЗО. Дальше амбулатория и стационар в одном большом и чистом строении. Ещё дальше, всё ещё по правой руке, хитрый домик опера, морг, кухня, баня и кипятилка. Слева, вдоль дороги, значительно отступая от ворот, ряды инвалидных и рабочих бараков. Они стояли торцами к дороге и забору и боками поднимались к склону холма.
Из окон и с крылечек видна тайга, насколько глаз видит — одни верхушки сосен: белые зимой, чёрно-зелёные летом. Воздух сибирский — сухой и чистый. Почти всегда ветер. Редкие крики птиц. Глубокая тишина. Задворки человеческого мира.
На лагпункте 800 человек. 400 рабочих первой категории, 400 инвалидов, частью из обессилевших рабочих, а в большинстве — привозные. Все инвалиды — тяжелобольные. Обе группы хорошо различимы с первого взгляда — одни в хорошем обмундировании и держатся бодро, другие — оборванцы, идут и покачиваются, как пьяные, но не от голода, а от высокого артериального давления. Пища скудная, но неплохая: главный повар и завкухней — одно лицо, бывший власовский капитан, а до этого красноармейский комбат и партиец, попавший в плен и променявший поклонение Сталину на «хайль» Гитлеру.
Нарядчик — смазливый, женоподобный бандеровец, работающий вежливо, без мата. Он — бывший народный учитель. Кухня и прачечная в руках бывших офицеров маньчжурской армии. Это — самостоятельное государство: китайцы молча улыбаются, но говорят мало, и в их среду постороннему проникнуть невозможно. Парикмахер — бывший лучший тенор из хора Львовской оперы, он же запевала украинского эсэсовского батальона карателей-головорезов. За художественное пение получил от гитлеровцев официальное название «Соловей» («Нахтигаль»), Парикмахера в зоне многие зовут Соловьём и ещё одним словом, потому что у него вечером иногда бывают слегка подкрашены щёки и губы.
Был в зоне ещё один тенор и тоже Соловей — длинноносый рыжий горбун, варшавский еврей. На деньги какого-то богача он получил певческое образование в Италии и пел как беспечная свободная птица.
Контингент пёстрый — человек пять бывших сиблаговских контриков ежовской выделки, человек десять советских людей, отштампованных контриками после войны, а остальная масса — по-животному ненавидящая всё советское и русское: изменники, бандеровцы, мусульмане-легионеры, немцы, эстонцы, латыши и японцы.
Сначала меня очень испугал опер — худой, как щепка, человек с серо-зелёным лицом: после фронтовой раны в живот ему удалили желудок и часть кишок, и вот теперь он медленно умирал от голода и постоянных болей. Вид у него был зловещий, никогда не улыбающееся сумрачное лицо казалось злодейским, но потом я узнал, что опер в прошлом педагог, чекистскими делами не занимается, никого не трогает и живёт только своими муками, красивой молодой женой и маленьким сыночком Алёшей.
Я боялся, что по приезде этот серо-зелёный зверь станет вербовать меня, но этого не случилось, да и среди контингента нашлись люди, знавшие меня ещё по Сиблагу: по моей просьбе они сразу пустили слух, что я бывший разведчик и чекист, и этим отрезали оперу путь к вербовке.
Первым старым знакомым оказался Сидоренко, мой бывший начальник лагпункта из Суслово, которому опер Долинский сделал срок, подло инсценировав кражу мешка с овсом.
Вторым старым знакомым был врач, с которым я случайно познакомился в Мариинском распреде по пути из Суслово в Москву. Владимир Алексеевич знал мою биографию по моим рассказам и поддержал Сидоренко в создании условий, препятствующих привлечению меня на работу в опер-чекчасть.
Третьим знакомым был Эстемир Селим Гирей, ингуш, бывший нарядчик из Маротделения — необузданный и неугомонный дикарь, ярчайший тип нашего кавказского разбойника. Эстемир был неисправимым драчуном и неутомимым танцором, грозой урок и объектом обожания всех дам. Но никто не знает своей судьбы. Позднее у него начался облитерирующий эндартериит — болезнь, при которой нарушается кровообращение в конечностях: они сначала поражаются гангреной, а затем отрезаются.
Войдя в инвалидный барак, я был поражён невиданной и непонятной чистотой: не только пол и нары, но даже стены на высоту поднятой руки были чисто-начисто выскоблены битым стеклом и тепло мерцали полупрозрачной поверхностью свежей древесины. Всюду виднелись согбенные фигуры еле живых людей, казалось, лижущих стены языками, и между ними шумно и грозно металось странное существо полуметрового роста, похожее на большого орла со связанными крыльями. Это был Эстемир, но уже без ног — они отняты по пояс, его туловище было привязано к тележке на железных колёсиках.
— Скорей! Скорей! Скорей! — гортанным голосом кричал он и крутил в воздухе деревянными утюжками, на которые опирался руками. Тележка с грохотом каталась по бараку из конца в конец, но когда свет упал на худое лицо, хищный нос крючком и серые бешеные глаза, я узнал в этом обрезке человека — некогда неукротимого Эстемира. Да, он оставался орлом, хотя и с обрезанными крыльями. Мы обнялись, и на лагпункте я обрёл могучего друга и защитника.
Владимира Алексеевича в распреде я видел после его прибытия с кавказским этапом — он был худ, как скелет, и очень моложав. Теперь это был обрюзгший лысый толстяк с бледным лицом, светлой бородкой и золотыми очками, прикрывавшими очень близорукие глаза. Мы тоже обнялись и стали дружно работать, помогая друг другу в бесчисленных затруднениях лагерной жизни и медицинской работе. Ее было много, с этапами приходили другие врачи, но как-то не приживались: то оказывались лентяями или патологическими типами, то рвались с лагпункта в Новочунку, в клиническую больницу, в более благоприятные моральные и бытовые условия. А мы никуда не рвались, делали что положено и жили душа в душу.
Я прибыл в марте 1952 года, а отбыл в декабре того же года, и вспоминаю эти девять месяцев с тихой грустью. Много пришлось видеть там тяжёлого, немало хорошего, бывало там и смешное, даже очень смешное, и теперь, подбирая слова для названия главы, я сначала остановился на странном сочетании — «Весёленькая могила». Да, это была могила. Но из неё иногда доносился безудержный смех. Потому что в могилу были посажены ещё живые люди, а где живые люди, там неизбежен и смех.
Следующий день выдался очень морозным. После завтрака ударили на развод. Рабочие, ёжась от стужи, прыгали к воротам. В чёрных рядах слышались кашель и хлопанье рукавицами об рукавицы. Из-за леса поднималось оранжевое солнце, огромное, еле видимое сквозь ледяную мглу.
— Гражданин начальник, — сказал я толстой рябой женщине в овчинном тулупе. — Я новый врач. Разрешите узнать температуру.
— Сорок один, — ответила она, растирая рукавицей багровые рябые щёки.
— Тогда развод начат ошибочно: по положению с сорока градусов холода люди на работу за зоной и в открытые места не выводятся.
Начальница повернулась ко мне. Смерила глазами. Фыркнула.
— А я здесь сама положение. Понял? Сказала — вот и получилось положение! Закройся и исчезни, пока цел! А то съем живьём. Понял?
Я растерялся: таких ответов от начальников мне слышать не приходилось. Начальника МСЧ ещё не было.
— Давай, давай отселева! Катись!
И начальница повернулась ко мне широкой спиной. Я отошёл, но стал рядом с заведующим каптёркой и кухней. Развод рабочих закончился. Выползли инвалиды.
— Нарядчик, в каптёрке, я видела, крыша прохудилась! Пошли починить!
После развода приземистая фигура прошла в свой кабинет, вышла с объёмистой кошёлкой и направилась в баню.
Придурки ухмыльнулись.
— Сейчас нашего Зверя обрабатывать будут!
— Как так?
— Она на комиссовках всегда внимательно осматривает всех рабочих первой категории. Любит широкоплечих, невысоких и чтоб при инструменте были: говорят, у них он способней, чем у высоких и тонких. Выбирает не спеша. Любит своих татар. Как выберет, так заставляет начальника МСЧ проставлять в карточке «Временно лёгкий труд» и посылает банщиками в баню. Это уж её личная гвардия. Она приходит с кошёлкой, а в кошёлке — два пол-литра и закуска. Пока Зверь раздевается, банщики выпивают первую бутылку и закусывают. Потом её по-очереди оформляют в напаренной парилке и растирают жёсткими мочалками. Как станет похожей на свеклу, так делает знак рукой. Щёлкает пальцами. Это значит — второй заход требует. Банщики выпивают другую бутылку, закусывают и по-очереди её оформляют опять. Сейчас не уходите, она пройдёт из бани в кабинет! Будем поздравлять с лёгким паром!
Мы покурили, поболтали для первого знакомства, и скоро дверь бани распахнулась, и оттуда хлынуло облако пара, а в нём Зверь — тулуп на одном плече, на груди орденские ленточки, лицо малиновое, благосклонно улыбается. В руке — пустая кошёлка.
— С лёгким паром, гражданин начальник! — хором закричали улыбающиеся заключённые: придурки, инвалиды, барачные дневальные, кухонные повара.
— Спасибо, заключённые! — томным голосом прорычала Зверь и ввалилась в дверь кабинета, который помещался за баней, в одном домике с КВЧ.
— Представление кончилось? — спросил я.
— Наоборот. Только начинается!
И действительно: я увидел на крыше скрюченную фигурку старика, который на таком лютом морозе пытался чинить обледеневшую крышу. Я снял его с крыши, и через час нарядчик зашёл за мной в амбулаторию — до вечернего приёма Зверь приказала посадить меня в холодильник. Бушлат сняли и в одной телогрейке втолкнули в карцер, где стекла были выбиты и часть койки засыпана снегом. Конечно, на воле я получил бы воспаление лёгких, но спецлагерь — не воля; там, как и на фронте, люди не простужаются.
Вечером дверь отперли, и в комнату вошла высокая стройная молодая женщина с яркими васильковыми глазами.
— Я — ваша новая начальница, медсестра Елсакова! — проговорила она, оглянулась и торопливо протянула руку. — Идите греться, доктор! Владимир Алексеевич приготовил для вас кружку горячего чая со спиртом! Не надо было связываться с начальницей лагпункта!
— А крыша?
— Осталась недоделанной!
— Значит, надо было. Я моложе инвалида, да и в помещении не так холодно, как наверху!
Так я познакомился с Елсаковой и стал её доверенным другом.
А через неделю в стационар лёгким шагом вошёл щеголеватый капитан в снежно-белом полушубке, в косматой белой папахе, лихо сдвинутой на затылок. У него было удивительно тонкое, породистое лицо, это был хороший образец грузинского князя: нос горбинкой и узкие чёрные усики дополняли сходство. Красивый молодой капитан был пьян.
— Я — новый начальник лагпункта. Вы — врач? Хорошо. Почему этот больной не привстал с постели?