Черный тополь - Москвитина Полина Дмитриевна 26 стр.


За Головней шли еще двое. Мамонт Петрович первым подлетел к зароду на коротких охотничьих лыжах, подшитых камусом – шкурками с голеней сохатиных ног.

Высокий и поджарый, прямой, как телеграфный столб, в полушубке и дождевике нараспашку, с двуствольным ружьем за плечами.

– Па-а-анятно! Грабишь?!

Подкинул рукавицей рыжие торчащие усики, оглянулся на своих спутников:

– Вот полюбуйтесь! Собственной персоной Авдотья Елизаровна – моя предбывшая супруга. Моментик. Как вам это нравится? И ты, Анисья?! Тэк-с! Великолепно.

Длинное, носатое, очень подвижное лицо Мамонта Головни со впалыми щеками было одним из тех лиц, о которых говорят: щека щеку ест. Пунцовое от долгого пребывания на морозе, оно будто затвердело, подернувшись медной окалиной. И дочь тут же! Его дочь Анисья, из-за которой он не раз схватывался с Головешихой еще в те годы, когда Аниска была маленькая, – вот до чего она докатилась!..

– Тэк-с, – крякнул Головня, шумно вздохнув.

Двое других охотников помалкивали. Один из них, участковый милиционер Гриша – медлительный, тихий, недоуменно косился на незнакомца в белом полушубке; второй – здоровенный вислоусый Егор Андреянович, бывший партизан отряда Головни, поглядывал на Анисью с Головешихой с некоторым участием: не наша, мол, вина, что налетел на тебя твой бывший супруг. Демид, в стороне от всех, у зарода, чувствовал себя подавленно. Мамонт Петрович показался ему каким-то жалким, прихлопнутым, хотя и держался воинственно. Жалел Анисью-Уголька. Она ни за что влипла – уж в этом-то был уверен Демид. Головешиха самого сатану запутает и обведет вокруг пальца.

А голос Головни, насыщаясь гневом, постепенно набирая силу, гудел на всю окрестность:

– Один зарод сена на весь колхоз, на всю посевную, и тот растаскивают, иждивенцы проклятые! На работу вас с фонарем не сыщешь, на воровство – тут как тут. Навьючили воз – коню гуж порвать, и ждете ночи, чтоб задворками к своему огороду подвезти. Не выгорело? Влипли? Ну погоди, гидра, выселим тебя в отдаленные земли!

Головешиха картинно подбоченилась:

– Не ты ли меня выселишь?

– Я!

– Отвали ты от меня на полштанины!.. Индюк ты краснолапый!

– Я тебе еще покажу! Погоди, вот напишем акт.

– Не надо шуметь, Мамонт Петрович, – вмешался покладистый Егор Андреянович. – Одним возом все едино все конские, а так и коровьи утробы не набьешь.

– Примиренческие рассуждения, Андреяныч, – огрызнулся Головня. – Если так миротворствовать, то очень определенно сядем все на щетку. Ты подумал, как жить в дальнейшем? Грабят колхоз всякие присоски, как вот Головешиха, а мы глаза закрываем. Откуда будет достаток, если на корню тащат хлеб, воруют животину, а списывают как погибшую али пропавшую в тайге от зверья. Кончать надо эту лавочку. Авдотье с ее заезжей-переезжей гостиницей пинком под зад! Порядок нужен. Вот они, воры! – ткнул на Головешиху и Анисью. – Не жнут, не пашут, а живут припеваючи. Отчего такое происходит? Ты вот, Григорий, как участковый милиционер ответь: какую борьбу проворачиваешь с расхитителями? А никакую! Скрозь пальцы глядишь на колхозное добро. Будто оно есть бесконечно далекий Млечный путь.

Головешиха, подбоченясь и чуть склонив голову к плечу, всем своим видом как бы отвечала: мне наплевать, куда и кому предназначено сено – для посевной ли, для коров ли на МТФ; у меня вот разрешение правления «Красного таежника». И, в подтверждение этого, подошла к участковому Грише, подала квитанцию:

– Вот погляди, Гриша. За сено уплачено. Уйми ты этого индюка за ради Христа!

За сено, и в самом деле, Головешиха уплатила в колхозную кассу тридцать два рубля семь копеечек. Наряд на получение сена подписали председатель колхоза Лалетин, бухгалтер Вихров-Сухорукий. Честь честью.

– Порядок, – вздохнул участковый Гриша, возвращая квитанцию.

– Какую она еще маневру придумала? – оторопел Головня. – Ага! Квитанция. Па-анятно-о! Знаешь, чем пахнет твоя хитрость, Авдотья?

– Сеном пахнет, индюк! – невозмутимо ответила Головешиха, пряча квитанцию. – Так и прет от него медвяный дух. Принюхайся, пока я не увезла его домой. Знать, уж такое мое счастьице. Кому – сено, а кому – шиш под нос! – И поставила перед носом Мамонта Петровича свое трехпалое сооружение. – Видел? И весь тебе тут смысл.

– Замри, гидра! – брезгливо процедил сквозь зубы Головня и тут же обрушился на Анисью. – И ты, Анисья! И не стыдно тебе? Как ты можешь смотреть людям в глаза после такого совершенствования? Позор! Вот до чего ты докатилась, технорук леспромхоза. Мало тебе зарплаты в одну тысячу семьсот рублей, когда колхозники перебиваются на копейках, так ты и на копейки позарилась. Кто ты есть после этого, спрашиваю? Воровка!

Анисья, ни слова не сказав, кинулась в сторону тайги. Слезы обиды, стыда и позора подступили ей к горлу. Отец! Это ее отец! Пусть мать давно отвергла отцовство Головни, но сама Анисья слышать не хотела ни о каком другом отце, кроме Мамонта Петровича. Мало ли что не скажет такая мать, как Головешиха!..

– Это ты зря, Мамонт Петрович, – заметил участковый Гриша. – Если имеется документ, как можно говорить, что сено воруют? Через документ не воруют.

– Па-азво-оль!

Егор Андреянович махнул рукой и, ничего не сказав, пошел прочь от зарода. Следом за ним участковый Гриша. Головня остался лицом к лицу со своей «предбывшей».

– Поворачивай оглобли! – подтолкнула Головешиха. – Индюк ты заполошный. Чего ищешь, скажи? Справедливости для всего света? А кто тебя просил искать эту справедливость? То ты носился, как чумной, с мировой революцией и ног под собой не чуял, то тебя кидало по тайге за бандитами, как за теми зайцами!.. То тебе не потрафил сам Сталин, и ты на него шипел, индюк!.. А он тебя за шиворот да в ящик!.. До какой же поры ты будешь эдак кричать и носиться на красных лапах? Спасибо говори колхозникам, что они доверили тебе конюшню, кусок хлеба дали на старости лет, да Маремьяна-партизанка пригрела! Сдох бы ты под забором, каменный плакат мировой революции! – И, круто повернувшись к прихлопнутому Демиду, Головешиха махнула широким жестом: – Вот, полюбуйся, Демид Филимонович, твой друг и соратник Мамонт Петрович!.. Радуйтесь тут, а мне надо ехать!

Головня на некоторое время оглох от подобной отповеди, и тем более поразили его последние слова Головешихи. Демид Филимонович? Вот этот белоусый?

Демид сам подошел к Мамонту Петровичу и подал руку:

– Здравствуй, Мамонт Петрович. Вот как мы встретились!

– Миленькая встреча! – прошипела Головешиха.

Жалостливо и недоуменно помигивая, Мамонт Петрович некоторое время молчал, собираясь с духом.

– Постой, постой! – Не отпуская руку Демида, Головня пригнул голову, будто диковину разглядывал. – Демид?! Как же ты, а?! Откуда? Это же…это же…едрит твою в кандибобер, событие!.. Демид, а? Живой! Очень даже натурально. Жив-здоров и невредим святой Никодим! Явился – не запылился, только усы белые. Но как же так – усы белые, а? Ах ты, едрит твою!..

Мамонт Петрович сграбастал Демида и стиснул в объятиях, бормоча:

– Рад, Демид Филимонович! Как если бы невооруженным глазом открыл новую планету. А у нас тут, видишь, какие порядочки? Одни – жар загребают чужими руками, а другие – вкалывают!.. Ну, нет. Так дальше не пойдет. Ну да, про порядки и протчее потом поговорим. Откуда ты? Што-о-о? Из плена?! Угу! Как же это ты, позволь?!

– Как на войне, обыкновенно, – поутих Демид.

– Само собой, на войне. Но… М-да! Надо бы нам потолковать с тобой. Я ведь тоже в известном роде на боевых фронтах побывал. Десять лет Колымы хватанул! Как произошло подобное, не думал? Эге! Математика из двух действий, как дважды два. Всякие недовольные Советской властью, как вот эта гидра, почуяв кампанию, которую развернул Ежов как борьбу с врагами народа, ловко передернули карты. Руками Советской власти прикончить доподлинных революционеров, каким был я, а так и другие пострадавшие. И если вникнуть…

Головешиха не позволила вникнуть – заорала во весь голос:

– Ааа-ааа-ааанииисьяааа!

Головня погнул голову. Зря он накричал на Анисью, всячески позоря дочь!..

– До свидания, Мамонт Петрович, – попрощался Демид. – Пойду за Анисьей. Напрасно вы так…

– Нече за ней идти, – ворчнула Головешиха. – Сама найдет дорогу. Это ты, индюк, чтоб тебе лопнуть с твоим горлом! Нно! Тяни, Гнедко! – И поехала. Сено повезла.

Головня остался у зарода, растерянный и жалкий.

Демид шел следами Анисьи до излучины Малтата. В лесу снег был глубокий и рыхлый. Анисья местами проваливалась, но все шла и шла к реке. Так она спустилась на лед и взяла вниз по Малтату. Чем дальше, тем спокойнее были ее шаги: ровные разрывы между следами.

«Дойдет, – подумал Демид, присаживаясь на корягу покурить. – Такие-то дела, Демид Филимонович, – с горечью сам себя пожурил. – Жизнь – штука суровая. Каждому своя доля. Что-то будто сломалось в Мамонте Петровиче. А жаль! Совсем не такой, каким был!.. Уездили сивку крутые горки, да Головешиха помогла, черт бы ее подрал. Ну и баба!.. Надо же?! Как ее не вертело-крутило, а все на поверхности плавает. Из нетонущих, что ли?»

ЗАВЯЗЬ СЕДЬМАЯ

I

Время! Кто знает, что такое время, истинный смысл его?

Смутные ли, беспокойные тени былого, как лучом прорезая нашу память, говорят нам о времени минувшем, незабвенном! Морщины ли, некстати набежавшие на лицо, напоминают о прошлом: где-то там, далеко, детство, отрочество, юные мечты, возмужание! Когда-то, совсем недавно, кажется вчера, ты переступил отроческую черту и почувствовал себя не по возрасту взрослым человеком. Давно ли ты задумал то-то и то-то, а вот уже минуло столько лет!..

Кто, скажите, кто не хотел бы заново пережить счастливый день своей жизни? Кто с умилением не вспоминал былое? Кто, возвращаясь в родные места, не говорил себе: «Как тут все переменилось!» – не замечая перемен в самом себе?

Можно ли пережить заново минувшее? Есть ли грань времени: когда оно началось и где ему конец?

Оно без конца и начала.

Никто не отметил чертой его первоначальной грани, не указал конечной. Не задержать его, не повернуть и не ускорить.

Попробуйте ступить в одну и ту же проточную воду два раза. Там, где только была ваша нога, – журчат новые струи. Река – беспрерывное движение.

Время, как и река, мчит свои воды вперед, в будущее, оставляя в нашей памяти либо смутные, как далекие тени, либо яркие, как утренние зори, воспоминания.

Воспоминания – следы жизни…

II

«Как тут все переменилось!» – думал и Демид, приглядываясь к окрестностям Белой Елани.

И дорога совсем не та, и лес как будто поредел, и горы, кажется, стали выше, синее и круче.

Демиду показалось, что он уже видит тополь. Тот самый прадедовский тополь!

Странно – тополь совершенно белый, огромный, расплывчатый, как облако.

Демид остановился и, приставив руку козырьком к шапке, долго смотрел в низину поймы. Нет, то не тополь белый, а облако тумана, медленно ползущее по склону Лебяжьей гривы.

Вечерняя мгла кутала окрестность. Демид ждал ночи – просто ноги не несли. Чем ближе к дому, тем тяжелее путь.

Отчий дом чернел высоко на горе безглазой глыбиной.

Да, да! Как тут все переменилось. И отчий дом двенадцать лет назад был, кажется, выше и светлее, и небо будто опустилось ниже.

Он хорошо помнит, какие нарядные росли сосны на том склоне Татарской рассохи, где его прижали волки. Теперь там пашня.

Время меняет не только человека, но и землю.

Удивительная картина! Он, Демид, успел побелеть за двенадцать лет, а дом его почернел и, кажется, наполовину врос в землю.

«Какой я был дурак и шалопай!» – подумал Демид, припоминая былое. Какая теперь Агния? Он никак не мог представить себе, какой была Агния в то давнишнее время. Помнит: у Агнии карие глаза с поволокой, с точечками, черные брови и белая высокая шея. Напрягая память, Демид старался увидеть всю Агнию, и вдруг, совершенно некстати, наплыло лицо одного солдата, смертельно раненного в живот. шел бой под Киевом. Демид сидел со своим минометом в окопчике, а рядом с ним молоденький необстрелянный солдат с винтовкой. Рванул снаряд, и винтовка из рук солдата выпала. Осколок снаряда угодил солдату в живот. Демид пытался расстегнуть шинель у солдата и вдруг испугался, глянув, что наделал осколок. Солдат в упор смотрел на него белыми глазами. Его безбровое лицо, совсем мальчишеское, было удивительно спокойным. Потом оно вдруг потемнело, и глаза начали гаснуть. «Как она меня гвозданула, а? – проговорил умирающий мальчишка, глядя в упор на Демида. – Мама осталась совсем одна! Ма-амочка!..» И этот предсмертный вскрик солдата, и то, как омертвели светлые мальчишеские глаза, навсегда запомнились Демиду. Так и умер солдат с удивленно-распахнутыми глазами, прижимая правую руку к животу, а левую к сердцу.

– Как она меня гвозданула, а? – повторил Демид слова безвестного солдата, глядя в беспредельную даль. Там, за этой далью, далеко-далеко, он столько пережил и выстрадал, что ему хватит воспоминаний на три жизни, если бы он их имел… Одну-единственную, и ту укоротили. Каменные блоки, бункера, эсэсовцы, овчарки и черствые, как камень, люди!..

«Трудно мне будет, – невольно подумал Демид. – Ну, да ничего. К земле протяну руки – в ней вся сила».

Разве думал он когда-нибудь, что ему придется вот так прибиться к родным берегам, измотанному физически и нравственно? Не думал, и во сне не снилось.

III

Когда Демид почувствовал под ногами поскрипывающие порожки знакомого крыльца, окинул взглядом запущенную ограду отцовской усадьбы, увидел черные перекосившиеся столбы, подпиравшие добротный под-навес, крытый лиственными плахами, – сразу обмяк, обессилел. Никаких признаков животины в ограде не было. Из-под снега, у самого крыльца, торчали толстые будылья прошлогоднего дикотравья. Наверное, летом вся ограда зарастает дурниной. На карнизах дома пристыли сверкающие в лунном свете потеки подтаявшего снега. Ворота в лиственных, обшитых тесом столбах, не похожи были на те, какие знал Демид. Резной навес над воротами, где в давние времена обитали голуби, сейчас обвалился, на фоне неба торчали черные ребра стропил. Большие ворота, занесенные до половины подтаявшим и посеревшим сугробом, как видно, давным-давно не открывались.

Демид вспомнил, каким нарядным был дом отца в пору его детства. В ограде, вымощенной торцом, с трех сторон красовались вместительные поднавесы, где, чинно расставленные, смазанные маслом, стояли машины: конная молотилка, конные грабли – зубьями их он любил звенеть. Под вторым поднавесом спасались от непогоднего времени телеги, сани, дрожки, выездная кошевка, обитая медвежьей шкурой, резные дуги с колокольчиками, сбруя и всяческая хозяйственная утварь. Третий поднавес служил для сушки конопли и льна. Здесь же, в глубине поднавеса, был двойной амбар для зерна, а слева – глубокий погреб для хранения солонины и мяса осеннего убоя. На заднем дворе, где сейчас пустырь, был скотный двор с летником и зимником. А там, дальше, в необозримом огороде, стояли рядками расставленные ульи пчел. Когда-то Прокопий Веденеевич жил богато, как и большинство крестьян Белой Елани. До кулака Прокопий Веденеевич не дотянул – времени не хватило, да и жаден был на копейку. Скорее сам согнется в три погибели на пашне, домашних загоняет до полусмерти, но работника не наймет. «Наемный человек – поруха хозяйству, – говаривал Прокопий Веденеевич, рачительный и суетливый. – Работник за копейку рубль в землю вгонит. А мы сами. Попотеем, зато зимушку пузо погреем».

Как тут все переменилось!

Мать – старуха. В силу ли ей содержать дом и хозяйство? Отец, как сообщила Головешиха, при лесхозе обосновался. Да, он знает отца. Не прижился он в деревне. Единоличник. Собственник.

Настывшее железо щеколды жгло руку. Демид долго стучал кольцом в дверь, чувствуя, как кровь бурно приливала к голове и к сердцу, отчего ему стало жарко. Он распахнул полушубок, сошел с крыльца и, подтянув лыжины с кладью, повернулся на хлопнувшую дверь. На крыльцо вышел Филимон Прокопьевич. Отец!

– Кого тут черт носит?!

И этот злой, ворчливый голос отца как-то сразу воскресил тяжелую память детства. Будто что-то наплыло на Демида изморозью, серым, пробирающим до костей туманом…

– Погреться можно, хозяин? – спросил Демид, зябко потирая ладони.

Филимон Прокопьевич рявкнул:

– Христарадничаешь? Самим жрать нече!

Вот теперь он окончательно узнал отца. Такой же он скупой и черствый!..

– На тепло-то не скупись, хозяин.

Филимон Прокопьевич булькнул, как рассерженный индюк:

– Тепло, старик, оно тоже даром не дается в таперешние времена. Откуда будешь?

Демид ответил с заминкой:

– С… прииска.

– С которого? Тут приисков много, господи помилуй, и все на ладан дышат.

– С… Благодатного.

– Эва! Что у те за кладь? Волки? Эх-ва… Где завалил? В Татарской рассохе? Ишь ты! Тут их пропасть. Волчица и сам волк? Смотри ты!

Филимон сошел с крыльца, пнул ногою волков, нагнулся и, запустив пальцы в шерсть, наставительно проговорил:

– Ошкуривать надо, приискатель. Ночь переночуют – утре шкуру зубами не отдерешь. Давай помогу с половины.

– Берите их целиком! – кинул Демид, не в силах одолеть неприятную нервную дрожь.

Филимон Прокопьевич еще раз булькнул гортанным выдохом, но миролюбиво проворчал:

– Оно и то верно говоришь, старик. Куда тебе с ними канителиться. А мы вот их затащим в баню, она еще горячая – недавно мылись. А потом я их ошкурую. Хе-хе-хе. Переночуешь у меня, буханку хлеба на дорогу возьмешь, то, се, чай там, постель, погреешься – все едино расход, а не приход. Дам тебе на четушку. Далеко путь держишь-то? Ну заходи.

Демид втянул голову в плечи, деревянным шагом поднялся на крыльцо. За ним шел сам хозяин. Сколько лет не был в сенях Демид, а безошибочно впотьмах опустил руку на дверную скобу. Напахнуло теплым, застоявшимся воздухом избы. Полумрак. Первое, что бросилось в глаза Демиду, – омертвевшие ходики. Черный пятак неподвижного маятника, стрелки, застывшие на четверти третьего, – не то дня, не то ночи. Матово-темное стекло рамины, закрытой ставнем. Под потолком горела семилинейная лампа под абажуром. Стены, когда-то крытые охрою, теперь почернели.

Назад Дальше