Демид втянул голову в плечи, деревянным шагом поднялся на крыльцо. За ним шел сам хозяин. Сколько лет не был в сенях Демид, а безошибочно впотьмах опустил руку на дверную скобу. Напахнуло теплым, застоявшимся воздухом избы. Полумрак. Первое, что бросилось в глаза Демиду, – омертвевшие ходики. Черный пятак неподвижного маятника, стрелки, застывшие на четверти третьего, – не то дня, не то ночи. Матово-темное стекло рамины, закрытой ставнем. Под потолком горела семилинейная лампа под абажуром. Стены, когда-то крытые охрою, теперь почернели.
Филимон Прокопьевич по-хозяйски прошелся в передний угол, сказал, чтоб старик погрелся, а затем сообщил старухе, что прохожий приискатель заночует у них и пусть старуха подогреет чайку да соберет на стол «что бог послал».
IV
Демид стоял в тени у порога. От железной печки несло жаром. Ноги Демида словно приросли к половицам. Во рту сохло. Он облизнул запекшиеся губы, и, закусив изнутри щеку, украдкой взглядывал на мать. Пожелтевшее, маленькое, изрезанное морщинами вдоль и поперек лицо, и – тусклость. Как на старинной иконе. Какая она старенькая, его мать! Коричневая кофтенка бог весть из какой материи, мешковатая юбка, чирки на босу ногу, седая, трясущаяся голова. Она как-то отчужденно-безжизненно глянула на пришельца и тут же отвернулась, пройдя в куть, шаркая пятками чирков.
– Поляночка! Это не мать пришла, вылазь. Чай-то будешь допивать?
– Я напилась, бабуся, – ласково пропел детский, еще не окрепший голосок, ожививший мертвые стены.
У Демида затряслись ноги в коленях. Полянка! Неужели его дочь? Какая она? Почему она здесь?
И сразу же больно заныло сердце. Но тут взгляд Демида уперся в пунцовый загривок складчатой шеи отца. Мать едва жива, а папаша раздобрел! Он бодр, румян. Борода отца, такая же красная, как и его загривок, с вьющимися волосами, расчесана, как у Иоанна Кронштадтского, чей портрет сорокалетней давности, похожий на чайный поднос, украшает стену над мертвыми ходиками. Сколько годов прошло, а тени минувшего, отжившего, кажется, приросли к стенам Филимоновой твердыни.
В дверях горницы показалась, как в черной рамине, одиннадцатилетняя Полянка. Рослая, по-детски тонкая, белокурая и белолицая, в темном платье под белым фартуком. Полюшка! Вот она какая. Полюшка! Демид видел ее пухлые губки, легкий подбородочек, кудряшки волос и большие, доверчивые, наивно открытые на жизнь глаза. Его глаза!
Демид вздохнул и выпрямился. У него было точно такое состояние, словно он после долгого охмеления обрел наконец трезвость и увидел вокруг себя вещи и явления жизни такими, какие есть они на самом деле, действительными. И отца он видел теперь единственным глазом в полный рост, и Иоанна Кронштадского на жести, и согбенную мать, и вот эти черные, прокоптелые стены.
Полюшка! Полюшка! Чувство стыда, горечи, раскаяния комом подкатило к горлу – не дыхнуть. Хорошо, что он стоит в такой густой тени, да еще у порога, и на него никто не обращает внимания, как на случайного прохожего, которому из милости открыли дверь.
– Ты, Полянка, ступай домой, к матери, – пророкотал Филимон Прокопьевич (хозяину не хотелось сказать при Полюшке, что ему достались дармовые волки). – Ступай. Потому – порядок требует.
– Что ты ее гонишь? – огрызнулась мать.
– Ты помалкивай, старая. Я тут хозяин.
– А ты хозяйствуй в лесхозе! Корову и нетель увел, углы оставил, да и над углами приезжаешь командовать? Поди к Головешихе и там хозяйствуй! А нас не трожь. Я, может, век доживу с Полянкой. И дом ей откажу. Все не бросит, похоронит честь честью.
– Ты дом-то сначала заведи, а тогда и отказывай.
– Это мне-то заводить дом? – выпрямилась старуха. – Сорок лет гнула на тебя спину, и угла своего нет? Ишь, как рассудил! Дом на колхозной земле. Я десять лет при колхозе роблю, а ты по заработкам прохлаждаешься! И зверина у тебя, и дичина, и бог твой там. Молитесь хоть черту, хоть ведьме, окаянные. К кому ты утресь заявился, прежде чем к своему дому подъехать? К Головешихе! Все знаю, боров. Привез ей, поди, свежей рыбки, медвежатины, орешков – все забава ведьме. Вот на кого нет управы! Черна, как змея, а норовит от-белиться. Доберется до нее Головня! Вытряхнет из деревни.
– Наперед она его вытряхнет из штанов. Головешиха не колхозная моль, а баба со смыслом. Она тебе так вытряхнет, что и родню не вспомнишь.
– Дедушка, а что у вас за секта? Такая же, как у деда Акима? – спросила Полюшка, хитровато поглядывая на Филимона Прокопьевича.
Филимон Прокопьевич не удостоил внучку ответом. Послышался звук хлопнувшей калитки.
– По стуку узнаю – Агнея. Она так ходит, – сказал он.
Полюшка шмыгнула в горницу, Филимониха сморкнулась в передник и, еще более согнувшись, засуетилась с чайником.
– Отогрелся, старче? – обратился Филимон Прокопьевич к одноглазому путнику. Сам присел на лавку, чинно распушив бороду на две половины.
Прислушиваясь к скрежету железной щеколды на сенных дверях, к шагам Агнии, к тому, как она нашарила дверную скобу, Демид отпятился к печке и застыл белой тенью на ее темном фоне.
В избу вошла Агния без стука, высокая, в плюшевой жакетке, в белых чесанках и в пуховой шали, небрежно накинутой на голову.
– Здравствуйте. – Агния остановилась у порога. Заметив белоголового седоусого человека, сощурилась и спросила у Филимонихи:
– Полька у вас?
– Где же ей быть еще, Аркадьевна? – поспешно отозвался Филимон Прокопьевич. – Вот спряталась в горницу и велела сказать, будто ее нет.
Агния горестно вздохнула:
– Замучилась я этот год с ней. Как с ума сошла! Работы по горло, дома приходится бывать в неделю раз, а тут еще она села мне на шею. Ни учиться, ни помогать в доме ничего не хочет. И что с ней? Двойки, двойки! С осени начала хорошо, ну, думаю, остепенилась после третьего класса. И вдруг тетради в сторону, книги побоку, и пошла!.. То в кино, то вчера вместо школы умудрилась стригануть в Кижарт!
– Знать, переняла все штуки Демидовы, – протянул Филимон Прокопьевич. – Тот, не приведи господь, до чего был упрямый. Драл я его как сидорову козу.
– Что и говорить, прикладывал ты руки к Демушке, – вздохнула старуха. – И за дело, и так, а все березовой кашей потчевал. Бил-то за что? За доброту Демушкину! Тот каким рос? Рубашку с плеч для другого, а ты за дубину и потчевать: «Не растаскивай! Не будь простофилей!»
– А ты бы как хотела растить человека? – огрызнулся Филимон Прокопьевич. – Чтоб все имущество растащил да и тебя бы в залог отнес в сельпо. Так, что ли?
Агния хотела было сесть на стул, поданный ей Филимоном Прокопьевичем, но почему-то, взявшись рукою за спинку стула, снова оглянулась на незнакомца у печки и задержала на нем взгляд.
– Агния, – тихо, очень тихо сказал он. Какая-то страшная сила тянула Агнию к белоусому человеку, назвавшему ее имя.
– Не узнаешь? – снова проговорил незнакомец, машинально проведя темной ладонью по носу, губам и подбородку.
Молчание в избе стало тягучее, настороженное, если бы эти слова грянули с самого неба, – и тогда бы они так не оглушили Агнию. Еще до того, как он назвал ее имя, ей почудилось, что это… Демид. Но вот сейчас, когда он знакомым жестом провел ладонью по лицу, она уже не сомневалась, хотя и заставляла себя это делать. «Не может быть! Нет, нет! Мне показалось!» – Она подошла вплотную к Демиду и откачнулась на косяк двери, беспомощно опустила руки.
– Вот и я… – проговорил Демид, жадно заглатывая горячий воздух, обжигающий губы и горло.
– Да ты кто будешь, приискатель?! – с тревогой спросил Филимон Прокопьевич, когда старуха, ойкнув, опустилась на лавку.
– Демид! – вскрикнула Агния и, пригнув голову, ткнулась лбом в косяк, тихо всхлипывая.
– Дему-ушка-а! – визгливо прозвенел голос матери. – Ай, господи! – Мать рванулась к сыну, но у нее подкосились ноги, и она упала на пол, сперва на колени, а потом ткнулась головою в половицу. Демид подскочил к ней и бережно усадил на лавку. Она хватала его за плечи, тянулась ладонями к его лицу, но руки у нее падали, как плети.
– Демушка! Демушка! – бормотала мать словно в забытьи.
Филимон Прокопьевич растерянно разводил руками, то поднимаясь, то садясь на лавку. Полюшка, выскочив из горницы и не понимая, в чем дело, кинулась к матери.
Демид, осторожно отстранив мать и не глянув на отца, подошел к Агнии.
– Агнюша!.. – Что-то сдавило ему горло, лицо перекосилось, побледнело. Полюшка испуганными глазами глядела на него снизу вверх. – Полюшка!.. Доченька!.. – И, схватив девочку, прижался к ее щечке своим мокрым глазом.
– Светопреставление! – бухнул Филимон Прокопьевич. – И сказано в писании: да вернется блудный сын к дому породившего его отца. Мургашка, вставай, леший!
Мургашка, беспробудно спавший на лавке под тулупом, дернулся и, поспешно сев, спросил:
– Ты меня звал, Филя?
– Вставай, вставай, светопреставление!
– Вставай, вставай, светопреставление!
Агния будто очнулась. Голова ее склонилась Демиду на плечо, а руки словно не по ее воле обвили Демида.
– Демушка, Дема! – шептала она, всхлипывая. – Я так и знала, так и знала, что ты жив! Знала я, чувствовала!.. Дема!..
– Прости меня, Агнюша!.. Прости!.. Я…
– И сказано в писании, – гремел Филимон Прокопьевич, – до семи ли раз прощать сыну моему, согрешающему супротив меня? – И ответил господь бог: «Не говорю до семи раз, а до семижды семидесяти раз!»
Однако Филимон Прокопьевич, прежде чем подойти к сыну со своими отцовскими чувствами, вспомнил о драгоценной клади у крыльца:
– Вставай, Мургашка, – заторопил он своего подручного. – Тебе говорят, вставай, лешак! Бери ножевой да иди ошкуруй волков. Сын вот возвернулся, двух волков приволок. А завтра премию цапнем, хе-хе-хе. – И, выпячивая грудь, направился к Демиду и Агнии. – А про меня-то забыл, Демид? Негоже. Я для тебя первая статья. Потому отец…
Дальнейшее осталось невысказанным. В сенях раздались чьи-то голоса, шум ног, кто-то шарил по стене в поисках дверной скобы, наконец, нашел ее, и вот – на пороге сама Авдотья Головешиха, а за нею – сестры Демида: Фроська Корабельникова и Мария Спивачиха. Шествие замыкал участковый милиционер Гриша, детина под потолок ростом, в форменной шинели, подтянутый, строгий и важный.
V
Пожалуй, никого еще так не проклинал Демид, как Головешиху в этот поздний час. Есть ли у ней хоть капля совести?
– С праздником вас, – врастяжку заговорила Головешиха, проходя в передний угол. – Не ждали этакой радости? Господи, каких перемен на свете не происходит! Другой раз-темень, глаза выколи, и вдруг – замельтешил огонек. Вот и свиделись, сердешные! А ведь не было бы у вас ноне радости, кабы не моя Анисья. Говорил Демид иль нет, как Анисья спасла его от волчья? Господи, что было-то!..
Сестры – Фроська и Мария – кинулись к брату. Белокурая полненькая Фроська повисла на шее Демида, оттеснив Агнию к кровати. Черноволосая Мария, плача и сморкаясь, вспомнила погибшего на фронте мужа. У нее пятеро детей, один другого меньше.
Филимон Прокопьевич, не обращая внимания на сына и дочерей, распушив бороду обеими руками, не знал, куда и посадить Авдотью Елизаровну.
– А я к вам не с пустыми руками, – сообщила Головешиха, поднимая на стол вместительную продуктовую сумку, откуда достала три поллитровки водки, несколько банок консервов, селедку и кусок медвежьего мяса, килограмма на три с половиной. – Вот и я побывала на охоте. Медвежатина-то свеженькая.
– Что же мне делать-то, осподи! – опомнилась Филимониха, все еще не осознав, что ее единственный сын воскрес из мертвых. – Гостей-то принимать надо, Филя, а у нас…
На призыв матери отозвалась проворная Фроська, любимица Филимона Прокопьевича. Она сейчас же сбегает домой, принесет и варево, и жарево, и самогонки четверти три, которую Фроська в присутствии участкового Гриши назвала скромно «медовухой на хмелю».
– Давай, давай, Фрося! Тряхни заначку мужика свово. Ну а что Мария притащит на встречу брата?
– А что мне тащить, тятя! Пятеро голодных ртов…
– Хе-хе-хе, существительно, – отозвался Филимон Прокопьевич, разведя бороду обеими руками. – Без них можно обойтиться.
– Веди, веди, Маруся, всех своих ребят. Обязательно! Я хоть погляжу, что у меня за племянники и племянницы, – сказал Демид, глянув на отца исподлобья.
Участковый Гриша, переждав суету хозяйских распоряжений, подошел к Демиду и присел на лавку.
– А я тебя, Демид, у зарода ни за что не признал!.. Значит, спытал хлеб-соль у союзников? Здорово они тебя устряпали. Ну, ничего, дома поправишься. Были бы кости, мясо нарастет. Усы сбрей. Зачем тебе седые усы? Ты ж мой годок.
Вышло так, что Агния с Полюшкой оказались в углу возле дверей, в суматохе оттесненные от Демида, на деревянной Филимонихиной кровати, на куче рухляди и рванья.
Настороженная, немножко испуганная происходящим, Полюшка не спускала глаз с Демида. Отец! Это же ее отец!.. Вот этот высокий, белоголовый, усатый, с заветренным лицом человек в солдатской гимнастерке без погон – ее отец! Она же так много наслышалась про Демида, который будто бы жестоко обманул ее мать. Как обманул? Когда? Она не знает. Но все говорят, что Демид был плохим человеком, и вот Полюшка видит отца – и совсем не такого, каким она представляла его. У него такой мягкий, душевный голос и ласковый взгляд часто помигивающего глаза.
Агния между тем решала трудную задачу. Самолюбие ее, гордость, боль, которую испытала, были оскорблены. Как же ей поступить сейчас? Встать и уйти? Ну а потом? Завтра, послезавтра?
– Полюшка, собирайся, пойдем.
– Что ты, Агния? – спохватился Демид, покидая участкового Гришу. – Куда идти? Что ты!
– У нас есть свой дом, Демид… Филимонович. Агния подала Полюшке шаленку и поторопила одеваться.
– Да что ты, Агнюша? Я же… я же… Еще не успел повидаться с Полюшкой. Если бы я знал, что у меня растет такая хорошая дочь…
– Какая она тебе дочь? – выпрямилась Агния, застегивая жакетку. – Мой грех – мои и заботы. Что ворошить-то старое?
– А старое-то, Агния Аркадьевна, на хмелю настоено, крепче молодого на ржаной закваске, – ввязалась в разговор Головешиха, выдвигаясь на середину избы. – Может, ты думала, что вот, мол, заявилась Головешиха и дорогу тебе поперек перейдет. Не думай так: не дура, ума набралась.
Агния не слушала Головешиху. Давнишняя обида на Демида хлынула из сердца, холодом налив ее карие, печальные глаза.
– Ну что ты копаешься? – тормошила она девочку. Демид вдруг обнял Полюшку и прижал ее к себе:
– Моя ты, моя ты! Полюшка!.. Не уходи!
Руки Полюшки тянулись к Демиду, но Агния, схватив дочку за воротник пальто, выдернула ее из объятий отца, толкнув ногою дверь, не вышла, а боком вывалилась в сени вместе с Полюшкой.
– Пусти меня! Пусти! – кричала Полюшка, отбиваясь от матери.
Демид хотел было кинуться в сени, но загремел Филимон Прокопьевич:
– Опамятуйся, Демид! Потому – линия.
– Что? Что ты говоришь? Какая линия? – не понял Демид, ладонью закрыв кожаный кружочек над потухшим глазом.
– Говорю – линия! Агния не признает тебя ни в какую, смыслишь? Это она сгоряча на шею тебе кинулась. А как поразмыслить: ты не статья для нее. Потому – партейная. Место такое занимает в геологоразведке. Соображаешь? Окромя того – Степана ждет из Берлина.
Слышно было, как шумно вздыхали сестры.
Демид уставился в угол материнской кровати, где недавно сидела Агния с Полюшкой. Он стоял посредине избы под матицей полатей – высокий, прямоплечий, белоголовый…
VI
Тускло горит подслеповатый огонек в двух окошках дома Аркадия Зыряна. Три четверти дома спит, а в двух окошках мерцает, словно кровцой налитый, красноватый свет. Не спит Агния, места себе не находит на пуховой, негреющей постели.
Две черные косы Агнии, свисая до полу, шевелятся; Агния то в одну сторону повернет голову, то в другую. Полюшка спит рядом с ней. Кудряшки ее золотистых волос, касаясь оголенного плеча матери, щекочут тело, будто по коже ползают дикие пчелы. Пухлые губы Полюшки расплываются в сладостной улыбке. «Верно, приснился ей отец, – думает Агния, часто-часто помигивая. – Как разгорелась-то, ласточка моя. Какая она рослая да тонкая. Как есть его портрет, ни капельки от меня. Все от него».
И кажется Агнии, что это не Полюшка рядом с нею спит, а он, ее Демид, ее любовь!
«Никогда я не любила Степана так, как Дему. В Деме вся моя душа, все мои радости и веселье! Если бы в ту пору не беда эта, жили бы мы с ним души не чая друг в друге. И любила-то я его больше жизни!»
«Не узнаешь?» Как нежно и ласково он позвал ее: «Агния».
Так и слышится его голос – страждующий, исторгнутый из сердца.
«Одна я ждала его, – думает Агния. – Может, моя любовь и спасла его от смерти? Что же мне делать, боже мой?»
Агния повернула голову и поглядела на кровать Андрюшки. Тот спал лицом к ней, слегка посапывая. Углисто-черные волосы и брови, сплывшиеся над переносьем, утяжеленный Степанов подбородок, смуглявое лицо – Вавиленок, упрямый и норовистый. Не парнишка, а взрослый парень. Нынешний год Андрей получит паспорт и уедет учиться в город.
– Не балуй, грю! Как пхну – покатишься!.. – вскрикнул спросонья Андрюшка.
– С кем он воюет? – вздрогнула Агния.
Как странно! Полюшка – истый Демид, Андрюшка – Степан Егорович. И почему-то Полюшка ближе к сердцу Агнии. Андрюшка льнет к деду Егору Андреяновичу, Полюшка – у сердца матери, не оторвать.
«Правду говорят в народе: любовь – присуха. Сколько лет прошло, а все Демид для меня, как первый листок на березоньке. Люблю его, одного его. Хоть и не будем мы вместе, чую сердцем, не будем».
И ей так захотелось в этот тревожный час ночи, чтобы Демид был с нею, вот здесь, рядом! Как бы она прижалась к нему – трепещущая, зябкая, счастливая от его близости. Как он ласкал ее! И она не стыдилась ни его страстной, обжигающей любви, не прятала глаз на деревне; ей все было нипочем!