Моё поколение - Илья Бражнин 15 стр.


Следом за ним засмеялись и все, кто толпился вокруг шалаша гадалки.


— Бойко девица гадает, — сказал помощник присяжного поверенного Шебунин — тщедушный и малорослый, с чахоточным румянцем на впалых щеках.


— Что ж. У нас все нынче гадают, — усмехнулся его собеседник, адвокат Жемчугов, — кто на бобах, кто на кофейной гуще, кто с трибуны Государственной думы — и все о будущем России.


Шебунин пожал плечами и что-то ответил Жемчугову, но тот не расслышал что. Кругом зашумели, молодежь, толпившаяся у шатра гадалки, заволновалась. Кто-то из только что подошедших сообщил, что директор гимназии Соколовский ведет с полицмейстером какие-то переговоры, угрожающие неприятностями гимназистам. Гимназисты, да и гимназистки и реалисты, растревожились, засновали по залу, по фойе, по коридорам. Как вскоре выяснилось, они имели все основания тревожиться. Дело в том, что, разрешив, гимназистам присутствовать на студенческом вечере, Аркадий Борисович и сам явился в Торгово-промышленное собрание.


Стоя около входа в зал, он наблюдал, как пристав второй части переписывает приходящих на вечер ссыльных. Их было и без того немало в Архангельске, а в самые последние дни прибыла по этапу еще партия высланных из Петербурга и Харькова за участие в беспорядках, возникших после запрещения министром народного просвещения Кассо студенческих сходок и собраний.


Список ссыльных был передан приставом полицмейстеру. Во время спектакля полицмейстер передал список распорядителю вечера с требованием удалить из Торгово-промышленного собрания всех ссыльных студентов. Распорядитель наотрез отказался.


Тогда выступил на сцену Аркадий Борисович и потребовал от полицмейстера удаления с вечера гимназистов и вообще учащихся средних учебных заведений. Полицмейстер, памятуя о секретном предписании губернатора, в котором прямо говорилось о «развращающем влиянии ссыльных на учащуюся молодежь», решил принять строгие меры.


Неведомо какими путями, но гимназисты тотчас обо всем узнали и сильно заволновались. Никишин заявил, что он с вечера не уйдет.


— Вооруженное сопротивление окажешь? — иронически усмехнулся в ответ на это заявление Красков и обернулся к Рыбакову: — А ты как, нецаревич Димитрий? Тоже бунтовать намерен?


Рыбаков молчал. Мимо прошла Геся с каким-то бородатым студентом. Кажется, это был один из девяти недавно прибывших в ссылку, он, по всей видимости, принадлежал к разряду так называемых вечных студентов, у которых на каждый месяц, проведенный в университетских стенах, приходится примерно по шесть месяцев, проведенных на этапах. Куртка его, когда-то зеленая, от времени стала серовато-голубой, диагоналевые брюки со штрипками, натянутые на худые ноги, лоснились и блестели, как отполированные. Он был чуть сутул и, видимо, близорук, потому что, посматривая по сторонам, привычно щурился. При всём том он вовсе не производил жалкого впечатления. Старенькая одежда сидела на нем довольно ловко. Близорукие глаза студента поблескивали молодо и иронически. В походке и в манере держаться чувствовалась спокойная уверенность, а длинные светлые волосы были зачесаны назад почти щеголевато. Рядом с Гесиными иссиня-черными волосами они казались ещё светлей. Шагая бок о бок с Гесей, студент о чем-то разговаривал с ней, и очень оживленно.


Рыбаков, стоявший в стороне, следил за ними. Внимание его настолько поглощено было Гесей и её спутником, что он плохо слышал то, что говорил ему Илюша. Наконец Илюша махнул на него рукой и отошел. Очень взволнованный, он почти подбежал к сестре и сказал скороговоркой:


— Ты слыхала? Нас гонят с вечера.


— Что такое? — удивилась Геся. — Вас гонят? Первый раз слышу. Почему?


— Не знаю, — ответил Илюша. — Сперва хотели ссыльных погнать, они будто отказались, тогда нас поперли.


— Что за чушь? — обернулась Геся к своему спутнику и тут же прибавила: — Это мой брат, знакомьтесь.


— Будем знакомы, — сказал студент, сильно встряхивая Илюшину руку. — Новиков Сергей. А насчет скандальных событий мы сейчас разузнаем доподлинно. Одну минутку.


Он оставил Гесю с Илюшей посредине фойе и пошел навстречу выскочившему из зала распорядителю с пышным бантом, приколотым к лацкану студенческой тужурки. После того его видели спорившим о чем-то с приставом, а затем — с полицмейстером. Потом он исчез. Скоро выяснилось, что ссыльные, не желая быть, причиной удаления учащихся, сами ушли с вечера. С ними вместе демонстративно оставили Торгово-промышленное собрание многие из студентов-архангелогородцев. Студенческий вечер заканчивался почти без студентов.


Аркадий Борисович действовал во всей этой истории с большой настойчивостью и ловкостью. Ещё до ухода ссыльных он с помощью пристава сумел удалить с вечера гимназистов. Его примеру последовали начальницы обеих женских гимназий. В конце вечера Аркадий Борисович провел обратную операцию. Якобы узнав о том, что ссыльные ушли, он разрешил гимназистам остаться. Это, впрочем, ровно ни к кому не относилось, так как гимназисты уже были удалены. Один Никишин из упрямства остался и по совету Бредихина прятался на хорах, где расположился оркестр. Музыканты были соломбальцы из флотского полуэкипажа, и Бредихин знал их всех наперечет. Они охотно взялись укрыть его дружка и не пускать наверх никого из гимназических начальников. Бредихин ради торжественного случая снял свои стоптанные пимы и заменил их столь же стоптанными русскими сапогами, начищенными, однако, до блеска. Голенища скрывались под надетыми навыпуск брюками, и сапоги могли сойти за ботинки. Вместо всегдашней матроски Бредихин натянул оставшийся от отца синий штурманский китель. Отец был, видимо, покрупней, и китель сидел мешковато. Это, однако, ничуть не смущало Бредихина. Если что и оставалось в нём неизменным, так это хорошее настроение.


Спрятав Никишина на хорах, он, отправился на разведку и вернулся довольно скоро с благой вестью.


— Айда на нижнюю палубу, — сказал он, появляясь на хорах и поманив к себе Никишина. — Ваш Лысый обнародовал амнистию.


Спускаясь вместе с Никишиным вниз, Бредихин быстро пересказал ему всё, что знал о маневрах Аркадия Борисовича и прочих сопутствующих им событиях.


— Хитер, дьявол, — сказал он, закончив свой рассказ.


— Не столько хитер, сколько подл, — мрачно заметил Никишин.


— Всего понемногу, — согласился Бредихин.


— Помногу, — поправил Никишин.


— И то верно. А в общем, ну его в болото. Пойдем лучше, проглотим бутылочку какой-нибудь благонамеренной жидкости.


Они пошли через зал, где уже начинались танцы, и тотчас наткнулись на Аркадия Борисовича. Прямой и негнущийся, он чинно двигался на своих длинных ногах между приунывшими распорядителями и взволнованной публикой. При виде Никишина брови его дрогнули и едва заметно приподнялись вверх, что должно было обозначать крайнюю степень удивления.


Проходя мимо Аркадия Борисовича, Никишин высоко вздернул голову и заговорил с Бредихиным нарочито громко и весело. Широко шагая, они прошли мимо, направляясь к мигающему красными лампочками аду.


— Последний из гимназических могикан, — приветствовала Никишина хорошенькая чертовка. — Как это вы уцелели? Вас надо в музей редкостей сдать.


— Во-во, — поддержал Бредихин. — Только сначала надо экспонат заспиртовать.


— К сожалению, могу предложить только лимонад, — засмеялась чертовка.


— Ну и ад нонче пошел, — вздохнул Бредихин. — Ну что ж, видно, уж так. Придется, значит, залимонадить. Дайте две бутылочки.


Расторопная чертовка тотчас выставила две бутылки лимонаду и пару стаканов. Бредихин наполнил стаканы и, подняв свой, сказал:


— За непокорство! За упорство! За победу!


— Ага, — кивнул Никишин, берясь за свой стакан. — За победу над подлецами всех чинов и рангов.


Он обернулся. В нескольких шагах стоял Аркадий Борисович и глядел на него холодными немигающими глазами. Никишин медленно поднял стакан и, не отводя своих глаз, повторил:


— За победу над подлецами всех чинов и рангов!


Потом он повернулся спиной к Аркадию Борисовичу и залпом выпил лимонад. Аркадий Борисович не мог издали слышать, что сказал Никишин, но жест и манеры Никишина были достаточно энергичны и демонстративны. С минуту Аркадий Борисович глядел на никитинскую спину, потом повернулся и пошел прочь. Никишина больше не существовало. Участь его была решена окончательно и бесповоротно…

Глава четвертая. ЧАЙНЫЙ БУНТ

Традиционные январские морозы вдруг спали. В ночь на шестое января внезапно потеплело, пошел снег. Город отсырел, отяжелел, будто утомился праздничной суетой, отхаркивался, опохмелялся, промывал глаза, подымал всклокоченную, мутную от хмеля голову.


Седьмого утром заскрипели калитки, и на улицах снова появились серые стайки гимназистов.


Каникулы кончились.


В полутемных классах встречались старые друзья и старые недруги. Приятно было войти в мир привычного и прочно обжитого, приятно увидеть изрезанную ножом парту, метнуть в неё книги, лихо грохнуть крышкой. Младшие выхвалялись елочными подарками и ссадинами, полученными в горячих схватках со сверстниками, старшие — уязвлением сердец гимназисток, количеством выпитого на вечеринках коньяка, нелегальными походами в «Бар» и кинематограф «Ренессанс». Это повторялось каждый год и каждый год переживалось наново и по-иному. Нынче, впрочем, каникулярные приключения заслонялись поражением, понесенным гимназистами на студенческом вечере. Оно было последним событием каникул и обсуждалось на все лады с необычайной для гимназистов серьезностью. Если история со Степаном Степановичем уязвляла главным образом семиклассников, то происшествие, разыгравшееся в Торгово-промышленном собрании, было ударом для всех старших классов.


Во время первой перемены группы, заселявшие в зале постоянные углы, перемешались. Даже независимые восьмиклассники снизошли до обсуждения с другими инцидента.


Гимназисты были возмущены, и возмущение это должно было вылиться в какой-то общий протест, общее движение. Каждую минуту можно было ожидать взрыва.


Рыбаков почувствовал первым накаленность гимназической атмосферы и впервые ощутил, что к личным его побуждениям, к личным силам приливает множественная сила товарищей. Это было совсем новое для него чувство, совсем новое ощущение, и оно придало движениям, голосу, всему существу Рыбакова необыкновенную оживленность. В один-два часа он разительно переменился. На щеках выступил румянец, глаза загорелись, чуть сутулая спина распрямилась. Он был как в горячке.


Красков весь день не спускал с него глаз и следовал за Рыбаковым, куда бы тот ни кинулся. Им овладело неизъяснимое любопытство, к которому примешивалась изрядная доля мстительного злорадства. Он не мог себе простить своего душевного движения, когда Рыбаков, в союзе с белолицей луной, подстерег, перехватил это движение, этот порыв. Теперь он в свою очередь подстерег этого молчальника. Рыбаков раскрывается перед ним, обнажается. Красков насмешливо щурит глаза:


— Прямо Гарибальди, честное слово. Вождь народный. Бомбы, только бомбы и не хватает. У Никишина одолжи. У него, наверное, под кроватью где-нибудь спрятана.


— Сбегаем к пятиклассникам, — быстро перебивает Рыбаков, — потолкуем с ними.


Красков удивлен не только тем, что Рыбаков идет толковать с какими-то пятиклассниками, но и тем, что ему, Краскову, вдруг тоже захотелось бежать, именно бежать, а не идти к этим пятиклассникам и говорить с ними, хотя он смутно представляет себе, о чём, собственно, следует говорить. Перед Рыбаковым он, однако, не раскрывает внутреннего своего движения, а наоборот, пытается замаскировать его.


— Ерунда, — говорит он, равнодушно поглаживая пробор, — зачем к пятиклассникам?


Тем не менее он идет следом за Рыбаковым, идет и к восьмиклассникам, и вниз, в тайную курилку, с прибытием Аркадия Борисовича прекратившую свое существование, а нынче снова заработавшую. На втором уроке он получает от Рыбакова записку: «После звонка задержись в классе». Он остается вместе с Никишиным, Ситниковым и Илюшей, получившими такие же записки.


— Бунт? — усмехается он, усаживаясь на подоконник.


— Бунт! — весело отвечает Рыбаков и ударяет ладонью по парте.


— Никишин, тащи бомбу, — не унимается Красков.


— Можно и без бомбы, — откликается Никишин. — Заманить Петрония в гардеробную, накрыть шинелями да проучить как следует быть. Увидите, если не станет как шелковый.


— Брось, пожалуйста, — досадливо отмахивается Рыбаков. — Порешь несусветное, просто уши вянут. Тут речь должна идти о том, чтобы организоваться как-то и надавить на них всей гимназией.


— Нет, честное слово, — перебивает Никишин, — накрыть шинелями — разлюбезное дело.


Он расправляет литые, тяжелые плечи и сжимает тугой кулак. Он полон злобы, он ослеплен своим невероятным планом. Напрасно Рыбаков пытается доказать вздорность никишинского плана и говорит о немедленном начале каких-то общих действий. Никишин со злым упрямством настаивает на своем.


В разгар спора в класс заглядывает Мезенцов.


— Пожалуйте в зал, — говорит он, распахивая двери.


Гимназисты замолкают и не двигаются с места. Они пытаются отсидеться. Тем временем Красков вступает в дипломатические переговоры с Мезенцовым. Но за спиной его появляется, раскачиваясь на голенастых ногах, вездесущий инспектор.


— В чем дело? — спрашивает Адам Адамович со всегдашней своей лисьей ласковостью. — Что за скопление светил? Извольте отправляться в зал, господа.


После этого ничего не остается, как подняться и уйти.


До конца перемены пять минут. Неведомо какими путями и неведомо где возникший приходит наказ — на большой перемене никто не идет вниз пить чай. Кто был изобретателем такой необычайной формы протеста, узнано никогда не было. Странная неожиданность и видимая неосмысленность предприятия не помешали единодушному и точному его выполнению. Все были как будто загипнотизированы бессознательным желанием делать что-то общее, и первый же конкретный шаг в этом направлении, который был предложен, немедля и осуществился. Ни один из гимназистов старших классов на большой перемене вниз не спустился. Заранее налитые сторожами кружки с чаем безнадежно и демонстративно стыли. Из наваленных горами булок, предназначенных к продаже, ни одна не была продана. Это стоическое воздержание старшеклассников больше удивило, чем обеспокоило педагогов. Они ровно ничего не понимали. По странной логике участников протеста, это, казалось, больше всего доставляло им удовольствия. Единодушие их распространялось до таких пределов, что они не пустили завтракать даже тех из своих товарищей, которые, живя неподалеку от гимназии, бегали на большой перемене завтракать домой. Это уже вовсе не было понятно, но опять-таки никому не показалось странным. Впрочем, лишенные домашнего завтрака, гимназисты не хотели отказаться от права пробежаться по скрипучему снежку. Они вышли на улицу и сманили остальных. Повинуясь охватившему всех инстинкту быть вместе, старшеклассники дружно высыпали на улицу. Их встретил довольно теплый и неожиданно ясный день. Солнце, скупое и низкое, всё же было солнцем.


Кто-то кинул в спину товарищей снежком, кто-то гикнул: «Пошли на набережную». А когда через полчаса они снова ввалились в гимназию, едва ли многие из них помнили, почему и ради чего из неё вышли. Волна возбуждения спала, и хотя продолжались ещё разговоры о событиях, вызвавших столько треволнений, но говорили об этом не так горячо, а к последнему уроку всё окончательно вошло в свою колею.


В седьмом классе последним уроком была алгебра. Преподавал её Адам Адамович. У него на уроках резвиться не полагалось. В классе стояла унылая и чинная тишина. День шел к концу. Гимназисты потихоньку собирали в партах книги и ждали звонка.


Илюша лениво чертил в общей тетради: «Рассадник досужих размышлений: ложась спать, не клади ног на подушку. Если тебя выставят из гимназии, не поступай в университет. Я созерцаю; что ещё остаётся делать, А всё-таки арбуз больше вишни. А всё-таки жизнь прекрасная и даже удивительная штука. Даже Кулик её испортить не может. Солнце светит потому, что оно есть светило. Елка… Елка… Елка…»


Красков тоже что-то писал на тетрадном полулисточке. Потом свернул листочек вчетверо и послал под партами записку Рыбакову. В записке значилось: «Итак, бунт не состоялся? Даже казаков на усмирение вызывать не пришлось. Деточки оказались паиньками и сами себе свернули шейки, с чем и поздравляю».


Рыбаков сидел неподвижный и сгорбившийся. Ему хотелось вскочить, бросить всё, уйти домой, кинуться в постель и заснуть мертвым сном, чтобы ничего не видеть вокруг, не слышать, не ощущать. Этого с ним никогда не было. Но что же, собственно, произошло? Кажется, ничего особенного. Пошумели — перестали. Может, и хорошо, что пошумели. Но как всё это вышло? Кто придумал эту нелепую голодовку? Куда делось это ощущение слитности со всеми? Почему оно прошло так скоро? И почему, почему всё-таки ничего не вышло? Что он может теперь сделать? И что нужно теперь делать? Написать ещё один реферат о поющих дверях? Идиотство какое!

Назад Дальше