Моё поколение - Илья Бражнин 16 стр.


Он не двигался, не оборачивался, чтобы ни на кого не глядеть. Ему было тяжело. Его грызла лютая досада, отчаяние.


Красков, покусывая ногти, издали смотрел на него. Он видел всё. Рыбаков не имел сил скрывать свое состояние. Записка дошла до него. Он вяло принял её. Красков почувствовал странную неловкость, потом стыд. Он схватил карандаш и быстро написал: «Димитрий, прости, дружище, за хамство. Считай, что первой записки я не посылал».


Он обернулся и поглядел на Рыбакова. Тот читал первую записку. Прочитал, начал снова, потом медленно поднял голову и вдруг вздохнул — широко, полной грудью. Это был очистительный вздох. Ему стало легче. Удар, нанесенный Красковым, породил ответную реакцию, пробудил какую-то, до того скрытую, внутреннюю упругость сопротивления. Рыбаков отыскал глазами Краскова, усмехнулся и почти спокойно разорвал записку надвое.


Краскова точно в грудь толкнули. Он покраснел и разорвал свою вторую, ещё не посланную записку. Подержав обрывки в руках, он развернул их. Слово «прости» было разделено на две части. Оно распалось. Красков скомкал обрывки и кинул под парту.


Вечером Рыбаков зашел к Левиным. Вся семья была в сборе и сидела за столом. На Гесе был свежий, ослепительно белый гипюровый воротничок. По левую сторону от неё сидел Новиков — тот самый студент, которого Рыбаков, видел с Гесей в Торгово-промышленном собрании. Он неторопливо прихлебывал чай из стакана. Данька, плутовато выглядывая из-за самовара, смотрел ему в рот. Софья Моисеевна, оглядывая вылинявшую куртку гостя, грустно качала головой и подвигала к нему тарелку с пирожками, всякий раз приговаривая:


— Ешьте, пожалуйста, я вас прошу.


Илюша сидел рядом с матерью. Увидев входящего Рыбакова, он поднялся из-за стола к нему навстречу и, помогая в углу раздеться, шепнул многозначительно:


— Ссыльный!


При этом он указал глазами на гостя и слегка подтолкнул приятеля под локоть. Но Рыбаков не сразу прошел к столу. От этого дружеского подталкивания, от теплого огонька лампы, от обращенных к нему глаз Софьи Моисеевны у него дрогнуло сердце. Он вдруг почувствовал, что гордость его, взбудораженная красковской запиской, — как платье с чужого плеча. Здесь это платье можно наконец сбросить. Он затем, верно, и пришел сюда, что ему тоскливо и что ему хочется видеть Гесю. Она сегодня удивительно гладко причесана, и этот красивый гипюровый воротничок так идет к ней. В глазах Софьи Моисеевны уже зажегся беспокойный огонек. Она безошибочным своим чутьем угадала его состояние и сейчас потихоньку от других спросит у него: «Вы что-то плохо выглядите сегодня, Митя, вы нездоровы? Или, может быть, у вас неприятности?» Говоря так, она заглянет ему в глаза и подаст стакан чаю — не очень крепкого, не очень горячего, такого, какой он любит. Что можно ей ответить? В самом деле у него неприятности? Он убедился, что ровно ни на что не годится — можно это считать неприятностью?


— Что же вы не проходите, Митя? — говорит Софья Моисеевна.


Она хочет сказать ещё что-то, но только вздыхает и наливает ему стакан чаю. Илюша усаживает Митю рядом с Новиковым и говорит:


— Вот, познакомьтесь, товарищ мой, Рыбаков.


Студент приподнимается со стула и крепко пожимает протянутую руку. Его рука суха, тепла, дружественна. Близорукие глада смотрят прямо в глаза Рыбакова.


— Я вас, кажется, видел на студенческом вечере.


Губы его остаются спокойными, но Рыбакову кажется, что он улыбается.


Софья Моисеевна подает через стол стакан чаю:


— Пейте чай, Митя, вы озябли. Вам будет теплее.


Он пьёт чай. Ему в самом деле становится теплее и покойнее. Он начинает следить за своим соседом. «Ссыльный» — одно это слово волнует, говорит о принадлежности к какому-то негласному ордену. Люди этого ордена рождаются в легендарном для Рыбакова племени бунтарей. Он видит, как дерутся они на баррикадах — непокорные, гневные, как умирают в тюрьмах, отгороженные от мира глухими каменными стенами. Но голос их проникает сквозь каменную непроницаемую кладку, но и самая смерть не вольна над ними. Это они поют в камерах смертников:


Если ж погибнуть придется


В тюрьмах и шахтах сырых,


Дело всегда отзовется


На поколеньях живых…


Так они продолжают жить и после смерти.


Рыбаков взволнованно оглядывает своего соседа. Он старается открыть в нём какие-то особые черты, особые качества, которые отличали бы его от всех других, но никаких особых черт, по-видимому, нет. Новиков ест пирожки, прихлебывает чай, разговаривает с Гесей, задирает прячущегося за самоваром Даньку, И всё это делается так, как будто он здесь давнишний завсегдатай, будто он после короткой отлучки пришел в дом старых друзей. И Софья Моисеевна, и строгая Геся, и Илюша — все они, видимо, чувствуют с ним ту легкость отношений, которая меж людьми либо дается сразу, либо никогда не дается.


Что касается Даньки, то он уже готов требовать от Новикова немедленного выполнения дружественных обязанностей. Когда у него не ладится что-то с задачей, он без всяких колебаний поднимает на студента глаза и, размазывая на переносице чернильное пятно, говорит:


— Задача не выкозюливается чего-то.


Новиков тотчас откликается:


— Не выкозюливается? Скажите пожалуйста. А ну, покажи-ка, мы ее сейчас выкозюлим.


Он придвигает к себе задачник и, откинув назад длинные волосы, припадает к нему близорукими глазами.


Геся смотрит на него, и яркие губы её трогает едва приметная улыбка.


— Девять рублей, — шепчет Софья Моисеевна на ухо Рыбакову. — Ему дают на жизнь от полиции девять рублей в месяц. Как же тут прожить на девять рублей.


Рыбаков смотрит на склоненную над столом голову и замечает на шее, пониже уха, синюю полоску шрама. Может быть, это и есть то особое.


— Ну-ка, что тут у тебя получается, — говорит озабоченно Новиков, — Четыре с половиной коровы. Постой, постой. Четыре коровы я допускаю. Но полкоровы… Как пастух будет пасти полкоровы. Ты не находишь, что это будет несколько затруднительно для пастуха?


Данька не находит в этом ничего затруднительного:


— Ну и что же, что полкоровы? А барон Мюнхаузен на пол-лошади ездил и всех победил.


— Боюсь, что тебе на полкорове не победить учителя. Давай-ка поищем вторую половину коровы. Ты где-нибудь в задаче наврал, как барон Мюнхаузен. Ага! Вот погляди сюда.


Новиков упорно отстаивает права пастуха на целую корову, и в конце концов это ему удается. Заложив язык за щеку и натужно пыхтя, Данька переписывает задачу набело.


Новиков уходит.


— Я вас провожу, — говорит неожиданно Геся и берется за свой серый ватник.


— Бросьте, — улыбается Новиков и отнимает ватник, — какие там проводы. Ещё нос отморозите — к ночи, поди, похолодало.


Он выходит вместе с Рыбаковым на улицу.


— А потурили-таки вас из Торгово-промышленного собрания? — спрашивает Новиков, поднимая воротник плохонькой летней студенческой шинели.


— Потурили.


— Ну вы, поди, теперь в обиде на нас за испорченный вечер?


— Нет, отчего же. А знаете, ещё и день потом испорченный вышел в гимназии. История целая.


— Даже история? А нуте, расскажите-ка.


Рыбаков откашливается. Он открывает рот, чтобы рассказать о сегодняшнем гимназическом бунте, и внезапно осекается. Все происшествия дня кажутся ему вдруг стыдными, глупыми, мальчишескими. Да и сам он — всё, что он делал, всё так же глупо и нелепо. Он краснеет в темноте — густо, нестерпимо.


— Не стоит, — говорит он отвернувшись.


Новиков косит в его сторону близорукими глазами и берет его за локоть.


— Ну-ну, — говорит он, придвигаясь совсем близко, — не будем миндальничать. Что там у вас случилось? Выкладывайте начистоту.


Рыбаков чувствует его руку на своей руке. «Спрятаться хотел, — думает он, — как Красков».


Он порывисто оборачивается к своему спутнику и, торопясь, сбиваясь, рассказывает об утренних происшествиях. Он не утаивает ничего, ни даже красковской записки, ни даже своего отчаяния. И по тому, как Новиков слушает, по тому, как роняет изредка скупое «так, так», Рыбаков чувствует, что всё это нужно было рассказать, что только теперь тяжесть дня снята с плеч окончательно. Он оглядывается на своего спутника и смело встречается с ним глазами.

— Вы далеко живете? — спрашивает вдруг Новиков, зябко поеживаясь.


— Нет, здесь на Костромском.


— А кто ваш отец?


— Акцизный чиновник.


— Крупный чиновник?


— Нет, незначительный, из крестьян он.


Рыбаков удивляется, как легко и просто выговорилось это «незначительный», казавшееся всегда неприятным и обидным.


— Вы спите один в комнате?


— Один. Вроде чуланчика комната, без окна.


— А вы можете возвращаться домой или уходить так, чтобы никого не будить?


— Я могу приходить к себе с черного хода. Через маленькое окошко в сенях подымешь засов и прямо из сеней к себе.


— Замечательно. Знаете что, мы пойдем к вам ночевать. Ко мне нельзя по некоторым не зависящим от меня и всецело зависящим от жандармского подполковника Коха обстоятельствам. На улице много не наговоришься, а поговорить надо бы. По всему видно, что надо бы. Вы как на это смотрите?


— Я с удовольствием, — живо откликается Рыбаков и прибавляет шагу, видимо, стремясь поскорей добраться до дому и поскорей начать желанный разговор.


Новиков, чуть усмехнувшись этой торопливости, говорит:


— Постойте. Не бегите так. У нас впереди ещё целая ночь. Кроме того, мы ведь и сейчас можем начать наш разговор. Авось, пока дойдем до дому, языки не поморозим.


Новиков прошел несколько шагов молча. Рыбаков, умерив шаг, поравнялся с ним. Новиков высвободил шею из воротничка и сказал довольно резко:


— Для начала позвольте несколько вопросов. Известно ли вам, например, что в Сибири есть округа, ну вот хотя бы Вилюйский, где на одного врача приходится участок почти в полмиллиона квадратных верст, до ближайшей границы его участка — сто верст, до самой отдаленной — две тысячи. Если на этой границе заболеет человек, то от него до ближайшего врача будет две тысячи верст, да не просто две тысячи верст, а две тысячи верст глухомани и бездорожья. Так поставлена в России врачебная помощь населению. Известно это вам?


Новиков быстро выговорил последние слова, точно обронил их на ходу. Рыбаков с удивлением посмотрел в его сторону и ответил с некоторым недоумением:


— Нет. Неизвестно.


Новиков кивнул головой, словно так оно и должно быть, и быстро продолжал:


— А известно ли вам, что прошлогодний неурожай охватил почти половину России, что голодает, даже по сильно преуменьшенным правительственным данным, двадцать губерний с населением в двадцать миллионов человек. На самом деле пухнет с голоду не менее тридцати миллионов человек, которые питаются всякой гнилью, отбиваемой y собак падалью, зольно-навозным хлебом. Их косит голодный тиф, цинга. А глава правительства в ответ на требование помочь голодающим заявляет в Государственной думе, что «идея даровой кормежки населения вредна». Известно вам это?


Наступила короткая пауза, после которой Рыбаков снова сказал глухим голосом:


— Нет. Неизвестно.


— Тогда ещё один вопрос, — быстрей и горячей прежнего заговорил Новиков. — Что вы знаете о так называемой аграрной реформе погромно-черносотенного премьера Столыпина, битого недавно в Киеве? Что вы знаете об этом крупнейшем и реакционнейшем мероприятии царских сатрапов за все последние десятилетия? Мало что знаете? А что вы знаете о рабочем движении в России?… Ничего? Так. Этого и следовало ожидать. Теперь последний вопрос — и это уже будет вопрос, обращенный ко мне, вопрос, который, я чую, вертится у вас на языке. Какое отношение всё это имеет к тем событиям, о которых вы только что рассказали мне и которые произошли в стенах гимназии? Я угадал? Что-нибудь в таком роде у вас на уме?


Новиков глядел на Рыбакова своими живыми, прищуренными глазами. Рыбаков сперва невнятно хмыкнул, потом сказал смущенно:


— Пожалуй. Что-то в этом роде.


— Хорошо, — кивнул Новиков. — Ясно. Так вот. Всё, о чем я говорил и что кажется вам не имеющим никакого касательства к вашим гимназическим событиям, наоборот, имеет прямую с ними связь. Этот ваш новый директор, или, как вы era называете, Петроний, послан в гимназию министром просвещения Кассо, входящим в тот самый совет министров, главой которого является тот самый Коковцев, который находит вредным кормить умирающих с голода крестьян. Запомните, Рыбаков, запомните раз и навсегда, что вам ничего не удастся понять из того, что творится в стенах вашей гимназии, если вы не поймете прежде всего того, что творится за её стенами. Уяснили? Без этого понимания вы будете беспомощны, как это и показал сегодняшний день в гимназии, о котором вы мне только что так хорошо и откровенно рассказали.


Новиков остановился и, схватив Рыбакова за руку, глянул прямо в его глаза горячими глазами, горевшими на бледном худом лице:


— Как вас зовут?


— Димитрий.


— Так вот, Митя. — Новиков с силой, которую трудно было в нем предположить, сжал руку Рыбакова у запястья. — Или вы постараетесь понять то, что вокруг вас делается, или у вас ничего и никогда не получится ни в гимназии, ни вообще нигде. Мир широк, Митя, и всё в нём взаимосвязано, и это самое малое, что вам в первую голову следует усвоить. После чего… после чего мы с вами отморозим себе носы и ноги, если будем продолжать стоять посреди улицы.


Новиков оставил Рыбакова и быстро пошел вперед. Рыбаков едва поспевал за ним. Мало-помалу шаг их умерился и стал спокойней. Некоторое время они молчали. Только подходя к своему дому, Рыбаков спросил:


— Вы из Петербурга к нам присланы?


— Вообще из Петербурга, а сейчас из Вологды.


— За что вас?


— История там вышла. Полковник есть один в Вологде примечательный. Фамилия его Воронец. Он начальник каторжной тюрьмы. Так вот. Началось всё с экономии на пище заключенных, и без того скверной до последней степени. Сэкономленные таким способом деньги тюремное начальство клало себе в карман. Заключенные узнали об этом и, естественно, запротестовали. Воронец, недолго думая, перепорол пятьдесят человек. Тогда поднялась вся колония ссыльных — запротестовали, зашумели. Ну, нас утихомирили, а после растолкали кого куда. Большую часть ссыльных разогнали по глухим уездам. Что касается меня, то, как видите, мне повезло, посчастливилось попасть в Архангельск. Вот и всё.


— Вот и всё, — машинально повторил Рыбаков, но повторил беззвучно, одними губами.


Его поразили та краткость и спокойствие, почти равнодушие, с какими Новиков говорил о событиях личной жизни, в то время как только что о далеких, казалось бы, делах он говорил с увлечением и горячностью. Весь рассказ о себе и причинах ссылки уложился в две минуты и потребовал каких-нибудь полсотни слов. Вот и всё. А он-то полчаса размазывал о гимназических пустяковых происшествиях.


Рыбакову стало неловко за свое многословие. Он скосил глаза на Новикова, и во второй раз в этот вечер ему бросился в глаза синеватый шрам пониже уха. Ему пришло вдруг в голову, что это след расправы со ссыльными в Вологде. Он спросил тихо:


— Этот шрам на шее, это у вас от полковника?


— Шрам? — переспросил Новиков в раздумье. — Нет. Просто с ребятами подрался, играя в свайку. Давно. В детстве. Свайкой этой самой и угостили. У меня, знаете, всегда был скверный характер.


Новиков улыбнулся и остановился рядом с Рыбаковым у низенькой калитки.


— Уже?


— Да. Пришли.


Рыбаков прошел в калитку, пропустил своего гостя, осторожно закрыл за собой калитку и повел Новикова через большой двор-пустырь к одноэтажному подслеповатому домику.


Глава пятая. НОВЫЙ ДОМ

Утро встало рубежом. Было так, будто она легла в одной жизни, а проснулась в другой. Многое ещё путалось в отяжелевшей, как бы чужой голове, но Аня знала теперь, что есть для неё две жизни: одна дома — мутная, одуряющая, глухая; другая вне дома — легкая, тихая и радостная.


Она вышла поутру совсем рано. Бабка Раиса и мать ещё не возвращались из церкви.


Аня медленно бродила по темным улицам, долго стояла на набережной, глядя на заснеженную даль речного русла, уходящего в морской рукав. Потом пошла к Немецкой слободе. Чистенькая слобода была тиха и дремотна. Возле дома Штекеров Аня помедлила, потом толкнула аккуратно выкрашенную калитку и пошла двором к флигелю.


Альма ещё спала. Аня прошла к ней в комнату, присела на её кровать и долго сидела не шевелясь в полутьме раннего утра. Задумавшись, она почти совсем забыла, где сидит и зачем сюда пришла, когда Альма заводилась наконец в постели и открыла глаза. С минуту она смотрела на гостью сонными, непонимающими глазами, потом, узнав подругу, порывисто села в постели и отбросила жарко наспанную подушку.

Назад Дальше