Похититель звезд - Валерия Вербинина 23 стр.


– Нам нужен еще один секундант и доктор, – объявил Карел Хофнер.

Амалия посмотрела на Шарля и покачала головой. Ее не покидала мысль, что, справоцировав дуэль, шевалье ищет легкой смерти и что все происходящее – не более чем нелепое представление для соблюдения приличий. Но она не могла осуждать его, потому что это была его жизнь и он был вправе распорядиться ею так, как считал нужным.

Меж тем в сад, привлеченные скандалом, стекались все новые и новые люди. И Натали, прижимая к груди альбом, с возмущением рассказывала им, что произошло, однако они реагировали вовсе не так, как девушка рассчитывала. Утренние похороны произвели на пациентов санатория гнетущее впечатление, и теперь они были рады отвлечься хоть таким образом. Кое-кто уже вспомнил, что шевалье де Вермон в Африке был отличным стрелком и, если уж на то пошло, мог постоять за себя. Сам Шарль в тот миг как раз просил одного из знакомых по санаторию быть его секундантом, однако почтенный месье Менье огорошил его, заявив, что никогда не имел дела с дуэлями и понятия не имеет, с чем их едят. Неожиданно стоявший неподалеку Мэтью Уилмингтон, который не принимал участия в разговоре, решительно тряхнул головой.

– Я буду вашим секундантом, сэр, – объявил он.

Шарль, немного удивленный, пожал ему руку. Доктор Севенн, присутствовавший при этой сцене, с возмущением вмешался. Он не позволит! Доктор Гийоме наверняка будет против! Что еще за ребяческие затеи?

– Не беспокойтесь, доктор, – сказал ему Шарль весело. – Если меня убьют, обещаю, я не потребую назад деньги за оставшийся курс лечения, – добавил он под общий смех всех больных. – Кстати, нам нужен врач. Как насчет того, чтобы к нам присоединиться?

Севенн всплеснул руками и бросился к Шатогерену, который только что показался в саду. Амалия взяла кошку на руки и стала смотреть, как Севенн, бурно жестикулируя, описывает коллеге смертоубийственную затею их пациента. Дуэль в санатории, подумать только! Мало им несчастного случая, и убийства, и попытки самоубийства, и…

Однако в беседу врачей самым неучтивым образом вмешался Карел Хофнер.

– Кажется, завтра вы собирались ехать к графине Эстергази? – обратился он к Рене. – Имею честь сообщить вам, что ваши услуги более не понадобятся.

– В самом деле? – равнодушно отозвался Шатогерен. – Должен сказать, сударь, ваше лицо мне несколько напоминает тамошнего привратника. Хотя для привратника вы очень смело судите о том, кому нужен врач, а кому нет.

– К госпоже графине едет из Праги настоящий специалист, доктор Брюкнер, который лечит всю ее семью. Так что вам нечего делать на вилле, господин виконт, – злобно сказал Хофнер, побагровев. И тут же не удержался от того, чтобы еще больнее уколоть собеседника: – Можете не сомневаться, за остальные визиты вам тоже заплатят.

Шатогерен вздохнул и обернулся к Шарлю:

– Шевалье, как я понимаю, вам нужен доктор? Я к вашим услугам. Очень хочется увидеть, как вы прикончите этого господина. Хоть я и республиканец, но некоторые привратники определенно действуют мне на нервы.

– Ну-ну, хватит! – грубо оборвал его Хофнер. – А насчет прикончить… Герр фон Лихтенштейн может вам подтвердить, что в Богемии я считаюсь одним из лучших стрелков. На месте шевалье я бы писал завещание.

– Но вы не на его месте, – возразил, вступая в милую беседу, Мэтью Уилмингтон.

– И благодарю за то бога, – с вызовом парировал богемец. – Надеюсь, господа секунданты, вы договоритесь быстро. У меня и помимо дуэли хватает дел!

Он кивнул Рудольфу, бросил уничтожающий взгляд на Амалию и двинулся к карете, по пути пиная ногами мелкие камешки на дорожке.

– Шарль, зачем все это? – подошла к Шевалье Амалия, когда больные разбрелись, обсуждая новость о предстоящей дуэли.

Тот непонимающе взглянул на нее.

– Как – зачем, госпожа баронесса? Я дал ему пощечину, и он вызвал меня на дуэль. Я не могу не драться.

Он улыбался и казался совершенно уверенным в себе, как будто ему предстояла приятная прогулка. Однако Амалию не покидало странное ощущение, что она могла сделать что-то, но не сделала. Будь она понаивней и хуже знай жизнь (и людей), она бы стала горячо отговаривать Шарля от дуэли; но для такой, какой она была, начинать подобный разговор не имело смысла. Амалия знала, что молодой офицер обречен, и Шарль тоже знал; и оба понимали, что никакие деньги на свете, никакое наследство дяди Грегуара ничего не изменит. Де Вермон был приговорен, и если дуэлью он рассчитывал свой приговор приблизить – что ж, баронесса была не вправе осуждать его. И все же ее сердило, что шевалье падет именно от руки Карела Хофнера, который – как она знала – был мерзавцем, и притом мерзавцем опасным.

– Я приду к вам сегодня со вторым секундантом, – обратился Рудольф фон Лихтейнштейн к Мэтью и Нередину. – Его зовут Альберт Хофнер, он богемский дворянин. Полагаю, мы быстро сумеем прийти к согласию.

У всех них в то мгновение был особенный, немного заговорщицкий вид, столь характерный для мужчин, которые обсуждают Очень Важную Проблему, и Амалия рассердилась. Сама она не могла заставить себя воспринимать всерьез дуэль умирающего и одного из первых стрелков Богемии. И, хотя баронесса старалась скрыть это даже от себя самой, на душе у нее было неспокойно.

Глава 31

Несмотря на весьма недвусмысленное предупреждение Карела Хофнера, вечером Алексей все равно отправился в Ниццу и без десяти минут шесть уже был у ворот виллы, носившей весьма поэтическое название «Грезы». Хмурый привратник – на сей раз им оказался не Хофнер и даже не его брат Альберт – впустил Нередина и пригласил следовать за собой.

«Интересно, что я чувствую?» – размышлял поэт, идя по саду. Он повертел головой, но заметил только вольготно раскинувшиеся кусты, яркие цветы и какую-то зелень вроде плюща, которая оплетала высокие стены. Однако Алексей всегда был равнодушен к той части природы, которой занималась ботаника; он не помнил ни названий цветов, ни других растений, и красивый сад показался ему лишь мешаниной пестрых пятен. С моря, вкрадчиво рокотавшего где-то вдали, наползал сырой туман, пахнувший водорослями и русалками. И Алексей подумал, что сырость при его болезни вредна и что женщина, которая живет на вилле, должна была отменно скучать, видя вокруг себя изо дня в день одни и те же лица. Пожалуй, он был чуточку заинтригован неожиданным приглашением, но в глубине его души жили два человека: один – поэтический и легко загорающийся, пылкий и чувствительный, а другой – тот самый неистребимый поручик, основательный, здравомыслящий малый, которого никто и ничто на свете не могло сбить с толку. И в то время как поэт восторженно предвкушал встречу с интересной, начитанной женщиной, поручик, позевывая, твердил ему, что она наверняка увлеклась поэзией от скуки, от пустоты своей царственной жизни, а на самом деле понимает в стихах столько же, сколько все салонные барыньки, которые в свете выглядят такими утонченными, а дома, не обинуясь, бьют горничных по щекам и визгливо спорят с кухарками из-за копеечных покупок. «А впрочем, – усмехнулся Нередин, – какая разница? Вечер с королевой Елизаветой все равно стоит любого другого». Да и, по совести говоря, сколько встречалось людей, которые смотрели бы на поэзию так, как он сам?

Слуга уже открывал перед ним дверь.

Алексей миновал анфиладу полутемных комнат, в которых стояли печальные кресла, закрытые чехлами, и высокие резные шкафы. Почти вся мебель имела вид унылый и заброшенный, как дряхлая-предряхлая семья, которая давно уже ни от кого не получает вестей и сама не знает, зачем еще живет на белом свете. Чувствовалось отсутствие заботливой хозяйской руки, кого-то, кому этот дом и вправду был нужен, кто мог бы искренне любоваться скверными картинами на стенах или уютно расположиться в кресле с трубочкой у камина. «И все-то я фантазирую, – подумал поэт, на мгновение вновь превращаясь в поручика. – Мебель как мебель, и комнаты как комнаты. Мало ли на свете домов и вещей, которые никому не нужны?»

Часы с натугой начали бить шесть, когда слуга ввел Алексея в гостиную, где находилась фрейлина, которую он уже видел раньше возле королевы. Вид у почтенной дамы был холодный, если не сказать враждебный. По ее манерам чувствовалось, что она не слишком ценит любых поэтов и ставит их едва ли выше лакеев. Придворная дама сухо сообщила Алексею, что Ее величество Елизавета Богемская скоро будет и что пунктуальность месье Нередина, которая столь нехарактерна для молодого поколения, делает ему честь.

– Я никогда не опаздываю на встречи с королевами, – попробовал пошутить Нередин, но по взору дамы (который теперь прямо-таки источал ледяное презрение) он понял, что шутка вышла неудачной.

Внезапно Алексею все наскучило, он уже и сам не понимал, зачем вообще пришел сюда. Но вот двери растворились, и вошла королева. Сейчас она была в голубом платье, и в ее темных волосах, как и прежде, заблудились бриллиантовые бабочки. Елизавета протянула Нередину руку, и тот, смутившись, все же нашел в себе силы ее поцеловать. Ладонь была сухая и теплая. Он заметил лишь одно кольцо – с большим изумрудом – и вспомнил, что королева любит только аквамарины. Вблизи было заметно, что одна бровь у Ее величества чуть выше другой, но Алексею показалось, что эта асимметрия только красит лицо Елизаветы, добавляя ей шарма. «Кажется, я уже начинаю думать, как Шарль», – мелькнуло в голове у поэта. Он ни за что на свете не хотел быть невежливым с царственной дамой, даже в мыслях.

Внезапно Алексею все наскучило, он уже и сам не понимал, зачем вообще пришел сюда. Но вот двери растворились, и вошла королева. Сейчас она была в голубом платье, и в ее темных волосах, как и прежде, заблудились бриллиантовые бабочки. Елизавета протянула Нередину руку, и тот, смутившись, все же нашел в себе силы ее поцеловать. Ладонь была сухая и теплая. Он заметил лишь одно кольцо – с большим изумрудом – и вспомнил, что королева любит только аквамарины. Вблизи было заметно, что одна бровь у Ее величества чуть выше другой, но Алексею показалось, что эта асимметрия только красит лицо Елизаветы, добавляя ей шарма. «Кажется, я уже начинаю думать, как Шарль», – мелькнуло в голове у поэта. Он ни за что на свете не хотел быть невежливым с царственной дамой, даже в мыслях.

– А я опасалась, что вы не придете, – заговорила королева. – Ваш доктор Гийоме – очень суровый человек, я не знала, отпустит ли он вас.

Нередин ответил в том духе, что никакой Гийоме не смог бы его удержать, когда он получил приглашение от государыни, и даже стихийное бедствие не повлияло бы на его решение прийти сюда. «Боже, что за пошлости я несу!» – в смятении подумал он; но Елизавета уже пригласила его сесть. Фрейлина (оказавшаяся герцогиней Пражской) отступила к стенным часам и сделала попытку притвориться, что ее тут нет.

– Ступайте, Елена, – распорядилась Елизавета. – Вы мне больше не нужны.

Спокойный, твердый тон этих слов оказал на Нередина странное впечатление; во всяком случае, ни за что на свете он бы не хотел, чтобы с ним самим так разговаривали. Но герцогиня, очевидно, привыкла к королевским капризам. Она лишь метнула на Алексея неприязненный взгляд и вышла, треща накрахмаленными юбками.

– Вы знаете, зачем я вас позвала? – спросила Елизавета.

– Да, Ваше величество, – ответил поэт. – Вы написали, что хотели бы побольше узнать о поэзии моей страны, потому что раньше вам мало с кем приходилось говорить о ней.

Королева кивнула:

– Вы должны извинить мое невежество, месье Нередин. Боюсь, вам придется начать с самого начала. Наверное, очень утомительное занятие – объяснять то, что другие и так должны знать, но, верите ли, я раньше почти не встречала русских стихов.

– О да, – подтвердил Алексей, – наша литература еще очень молода, и наши писатели пока недостаточно знамениты в Европе. Хотя граф Толстой, по-моему, уже заставил говорить о себе, да и Тургенев, живя во Франции, привлек интерес к русской литературе. Но то прозаики, а проза менее зависима от языка, на котором она написана. Что же до поэзии, то тут все гораздо сложнее.

И он заговорил о Пушкине, создателе великой русской поэзии, солнечном, восхитительном, неподражаемом Пушкине, о байроническом Лермонтове, чья жизнь оборвалась так рано, о баснописце Крылове, рассудительном Тютчеве, Некрасове, Фете, своих современниках… Алексей принес с собой несколько книг и, раскрыв их, стал переводить на французский стихотворения, которые ему самому особенно нравились. Тема была ему бесконечно близка и дорога, его щеки раскраснелись, глаза горели. О поэзии он мог говорить часами, если попадался благодарный слушатель; а Елизавета, по-видимому, была как раз таким слушателем.

– Вы все время говорите про Пушкина, про то, что он дал вашей поэзии столько, сколько не дал никто другой, – заметила она. – Но разве до Пушкина у вас не было поэтов?

Нередин улыбнулся.

– О да, Ваше величество, были, но все они оказались в его тени и теперь интересны разве что самым упорным историкам литературы… Тредиаковский, Державин, даже Ломоносов – нет, они были хороши, но хороши лишь для своего времени, и в нем они и остались. Даже Жуковский, хоть его и ошибочно считают учителем Пушкина, вряд ли будет интересен грядущим поколениям, это уже сейчас заметно…

– Почему ошибочно считают? Ведь вы упоминали, что он дружил с великим поэтом и покровительствовал ему…

– Это так, Ваше величество, – отозвался Нередин, – но на самом деле влияние Жуковского на Пушкина сильно преувеличено. Достаточно почитать их стихи, чтобы увидеть, насколько разные они поэты.

И он объяснил, что Жуковский отталкивался главным образом от идей немецкого романтизма, а Пушкин вбирал в себя все лучшее, что находил в любом литературном течении. В конце жизни Пушкин ближе всего стоял к реализму, но то был вовсе не конец его творческого пути, и остается только гадать, что он мог бы, но не успел написать, когда преждевременная смерть оборвала его полет.

Елизавета вздохнула.

– Да, что-то есть противоестественное в любой преждевременной смерти, – промолвила она.

– Но он предвидел свой конец, – добавил Нередин, волнуясь. – Его стихи о памятнике на самом деле очень страшные стихи, и вовсе не потому, что они – его завещание. Ведь памятники ставят лишь тем, кого больше с нами нет. И Пушкин написал стихотворение, потому что понимал: он обречен. Понимал – и все же наверняка надеялся, что ошибается и все как-то обойдется. Человек никогда до конца не верит в дурное, даже если оно непреложно вытекает из всего хода событий.

Алексею показалось, что пауза затянулась, и он оглянулся на Елизавету. Королева застыла в кресле, но ее глаза были сухи.

– Почему-то мне кажется, что вы пишете очень хорошие стихи, – внезапно сказала она. – Вы так хорошо понимаете людей… – И без перехода: – Прочитайте мне что-нибудь из вашего. Все, что сочтете нужным.

Нередин предпочел бы и дальше говорить о Пушкине – как уже упоминалось прежде, он с большой неохотой читал свои произведения. Но спорить с королевой не представлялось возможным, и он, подумав немного, начал с одного из самых знаменитых своих стихотворений:

– Quand tu es assise la nuit près de la cheminée et tu te rappelles les amis qui ne sont plus de ce monde, qui parmi eux, invisible, remue le plus souvent le cendre de souvenirs?[20]

Елизавета резко выпрямилась и дослушала стихотворение до конца. Однако, едва умолкнув, он сразу же заметил на ее лице легкое разочарование.

– О-о, – протянула она с неопределенной улыбкой. – Все поэты пишут о любви.

Тон ее показался ему… не то чтобы невежливым, но неприятным. И поэт Нередин, живший в его душе, и поручик Нередин, обитавший там же, в одном сходились безусловно: оба были дьявольски горды. Преодолев секундное раздражение, Алексей начал переводить другие свои стихи, которые многие находили малопоэтичными, а кое-кто так вообще возмутительными, но которые зато восхищали поголовно всю прогрессивно настроенную интеллигенцию:

Разумеется, вовсе не такие стихи должны были прийтись по вкусу просвещенной европейской государыне, и если ей не нравились стихи о любви, то эти должны были понравиться еще меньше. Однако по лицу слушательницы Алексей увидел, что та взволнована. Он совсем забыл, что в стихах каждый вычитывает лишь то, что близко лично ему, и что одни и те же строки, прочитанные наивной цветочницей, образованной дамой и пресыщенным поэзией критиком, будут восприниматься совершенно по-иному; и настоящая трудность как раз в том и заключается, чтобы написать то, что захотят прочитать самые разные люди, которые несхожи между собой и в жизни почти никогда не пересекаются, то, что взволнует и цветочницу, и даму, и даже критика. Поэт никогда не питал презрения к толпе, к публике, которое так горазды были демонстрировать менее удачливые его коллеги; он всегда помнил, что толпа состоит из отдельных людей и что, несмотря на внешние различия, волнует всех примерно одно и то же – жизнь, смерть, чувства, мечты, судьба человеческая, то есть то, что в конечном итоге волновало его самого, Алексея Ивановича Нередина.

Королева поднялась с места и подошла к окну. Когда она наконец заговорила, голос ее звучал до странности глухо:

– Значит, и вы тоже знаете, что это такое. Да, нет ничего страшнее таких вот одиноких вечерних часов.

Поэт ничего не понимал, но ему почему-то сделалось жутко. Он больше не жалел, что пришел сюда; и все-таки странное настроение королевы пугало его.

– И я тоже была у крайней черты, и мне пришлось пить до дна лицемерие, – добавила Елизавета с неожиданным ожесточением. – Никогда не забуду этого ужаса, как он лежал там мертвый… а на следующий день должен был состояться прием, потому что прибыл сын королевы Виктории. А я не могла, не могла быть там! И я всем говорила, что не могу, но никто не желал меня слушать.

– Кто лежал, Ваше величество? – робко спросил Нередин.

Елизавета повернулась к нему, и в неверном свете вечерних ламп Алексею показалось, что она разом постарела на несколько лет.

Назад Дальше