Джозеф Конрад На отмелях
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ЧЕЛОВЕК И БРИГ
Мелкое море, пенящееся и рокочущее у побережий тысячи больших и маленьких островов, которые образуют Малайский архипелаг, было в течение столетий ареной смелых предприятий. При завоевании этой страны, еще и теперь не вполне лишенной своей былой таинственности и романтизма, целых четыре народа проявили свойственные им пороки и достоинства, — и неминуемое поражение не изменило расы, сражавшейся против португальцев, испанцев, голландцев и англичан. Она сохранила до наших дней свою любовь к свободе, свою фанатическую преданность вождям, свою слепую верность в дружбе и ненависти, — все свои хорошие и дурные инстинкты. Ее родина, — а родиной ее было море в такой же степени, как и земля ее остовов, — досталась в добычу людям Запада как награда за высшую силу, если и не высшую добродетель. Надвигающаяся цивилизация скоро изгладит последние следы долгой борьбы, завершая неизбежную победу.
Смельчаки, начавшие эту борьбу, не оставили преемников. Слишком быстро менялись для этого человеческие взгляды. Но еще и в настоящем столетии у них были последователи. Один из них, подлинный искатель приключений, безраздельно предававшийся своим порывам, человек высокого ума и чистого сердца, — почти у нас на глазах заложил основание цветущему государству, построенному на идее сострадания и справедливости. С рыцарским благородством он признал притязания побежденных; это был бескорыстный смельчак, и наградой его благородным стремлениям является то обожание, с которым относится к его памяти чуждый ему, но честный народ.
Пусть при жизни его не понимали и осыпали клеветой; величие осуществленного им дела доказало чистоту его побуждений. Он принадлежит истории. Но были и другие, — никому не известные искатели приключений, не обладавшие ни его происхождением, ни его положением, ни его умом и только разделявшие его симпатию к этим людям лесов и морей, которых он так хорошо понимал и так горячо любил. О них нельзя было бы сказать, что они забыты, ибо их вообще никто не знал. Затерянные в толпе морских торговцев архипелага, они появлялись из тьмы только для того, чтобы подвергнуться осуждению ка› нарушители закона. Их бесхитростные жизни, руководимые непосредственным чувством, погибли во имя дела, заранее обре ченного на крушение неудержимым и последовательным про грессом.
И все же эти погибшие жизни — для тех, кто знает — прида ли романтическое очарование стране мелководий и лесистых островов, что лежит, все такая же таинственная, далеко на Вое токе между глубинами двух океанов.
IИз голубой равнины мелководного моря Каримата вздымает к небу темные и бесплодные вершины своих оголенных Серова то-желтых холмов. К западу, отделенный узкой полосой воды, виднеется Суруту, напоминающий изогнутыми очертаниями своего горного хребта спину склонившегося гиганта. На востоке разбросались толпой мелкие островки — смутные, неясные, как бы тающие в тенях вечера. Медленно продвигаясь вслед за заходящим солнцем, с востока наплывала ночь и проглатывала землю и море: землю — неровную, истерзанную, обрывистую; море — спокойное и манившее блеском своей ровной глади, к странствиям легким и бесконечным.
Ветра не было, и небольшой бриг, целый день стоявший в нескольких милях к северо-западу от Кариматы, едва сдвинулся на полмили в течение всех этих часов. На тихой поверхности пролива бриг высился спокойно и прямо, словно крепко прибитый, киль с килем, к своему собственному изображению, отраженному в бескрайнем зеркале моря. На юге и востоке удвоенные острова молча наблюдали за удвоенным кораблем, который, казалось, навеки застыл среди них; безнадежный пленник штиля, беспомощный узник мелкого моря.
После полудня, когда легкие и капризные ветерки этих вод предоставили маленький бриг его томительной участи, нос корабля понемногу переместился по направлению к западу, и конец его тонкого, гладкого утлегаря,[1] смело выдаваясь над изящным изгибом остова, был теперь устремлен в сторону заходившего солнца, словно дротик, высоко занесенный рукой врага. На корме, у рулевого колеса, стоял матрос-малаец, прочно уставив свои голые коричневые ноги в решетку и крепко сжав спицы руками, точно корабль был застигнут штормом. Малаец стоял совершенно неподвижно, будто окаменев, но готовый повернуть руль, как только судьба позволит бригу тронуться дальше по маслянистому морю.
Другое человеческое существо, видневшееся на палубе брига,
,in помощник капитана — человек белой расы, низкорослый,›ренастый, с бритыми щеками, седеющими усами и лицом,›торое палящее солнце и резкие соленые морские ветры окраши в ярко-багровый цвет. Он сбросил свою легкую куртку и: тался в одних только белых брюках и тонкой коленкоровой башке; сложив на груди крепкие руки, выделявшиеся на белом фоне ткани точно два толстых куска говядины, он шагал по рме взад и вперед. Он был обут в соломенные сандалии, а го — нова его была защищена огромной пробковой шляпой. Перегнувшись через борт, он мог видеть свою голову и плечи, отраженные в воде; и так он стоял долго, точно заинтересованный своими собственными чертами, и бормотал бессвязные проклятия штилю, опустившемуся на корабль давящий тяжестью, огромной и жгучей.
Наконец, он глубоко вздохнул, сделал над собой усилие и, отойдя от борта, прошаркал туфлями до нактоуза.[2] Там он опять остановился, истомленный и скучающий. Из приподнятых рам стеклянной крыши каюты, находившейся рядом, слабо донеслось щебетание канарейки, по-видимому доставившее ему некоторое удовлетворение. Он прислушался, слегка улыбнулся, пробормотал: «Ах, Дик, бедный Дик», — и опять погрузился в необъятное молчание мира. Глаза его закрылись, и голова низко свесилась над горячей медной обшивкой нактоуза. Вдруг он встряхнулся, выпрямился и хриплым голосом строго сказал:
— Ты там совсем заснул! Переложи руль. У нас задний ход.
Малаец, ни на йоту не изменив ни позы, ни выражения лица, словно неодушевленный предмет, внезапно призванный к жизни таинственной магией слов, быстро завертел колесо, пропуская спицы между руками; когда колесо со скрипом остановилось, он опять ухватился за него и стал крепко держать. Немного погодя он медленно повернул голову, взглянул на море и упрямым тоном сказал:
— Ветер нет… Хода нет…
— Ветер нет, ветер нет! Ты, видно, больше ничего не придумаешь, — проворчал краснолицый моряк. — Понемножку двигай колесо, Али, — продолжал он, внезапно смягчившись, — Двигай его тихонько, и тогда руль ляжет как следует. Понял?
Упрямый матрос, по-видимому, ничего не понимал, да, пожалуй, ничего и не слышал. Белый с отвращением посмотрел на бесстрастного малайца, оглядел горизонт, затем опять обратился к рулевому и коротко приказал.
— Поверни руль назад. Разве ты не чувствуешь, что сзади подул ветер? Стоишь, как чучело…
Малаец с презрительной покорностью опять заворочал спицами, и краснолицый человек пошел прочь, что-то бормоча про себя. Вдруг из-под открытой стеклянной крыши раздался окрик: «Эй, кто там?» — и краснолицый сразу остановился, изобразим на лице внимание и любезность.
— Слушаю, сэр, — сказал он, наклоняясь к отверстию.
— В чем там дело? — спросил из каюты низкий голос.
Краснолицый изумленным тоном переспросил:
— Сэр?!
— Я слышал, как скрипит рулевая цепь, то вперед, то назад Что вы там делаете, Шо? Есть ветер?
— Д-да, — протянул Шо, опуская голову под крышу и говори в темное пространство каюты. — Мне было показалось, что пол нялся легкий ветер, но теперь он опять пропал. Все тихо, не шелохнет.
Он вытянул голову обратно и подождал минуту возле стек лянной крыши, но не услышал ничего, кроме щебетания неуто мимой канарейки, которое точно пробивалось слабой струйкой сквозь блеклые красные цветы гераней, расставленных в горш ках под стеклами. Он отошел шага на два. Снизу послышался торопливый окрик:
— Эй, Шо! Вы здесь?
— Здесь, капитан Лингард, — отвечал он, возвращаясь.
— Продвинулись мы хоть сколько-нибудь за сегодняшний день?
— Ни на дюйм, сэр, ни на дюйм. Мы все равно, что стоим на якоре.
— Это всегда так, — отозвался невидимый Лингард. Голос его менялся по мере того, как он двигался по каюте, и вдруг зазвучал громко и ясно, в то время как голова Лингарда появилась в дверях.
— Всегда так. Течения начинаются только с темнотой, когда не видишь, на какую чертову штуку тебя несет. Тогда и ветер подымается. Штиль, несомненно, кончается.
Шо слегка пожал плечами. Стоявший у руля малаец подошел к стеклянной крыше, нырнул под нее головой, посмотрел на часы в каюте и дважды ударил в маленький колокол на корме.
Впереди, на палубе, раздался резкий, протяжный, вибрирующий свисток и тихо замер. Хозяин брига вышел из каюты на палубу, посмотрел наверх на выправленные реи и, стоя у дверного порога, стал долго и пристально оглядывать горизонт.
Это был человек лет тридцати пяти, прямой и гибкий. Он двигался легко, скорее как человек, привыкший шагать по холмам и долинам, чем как моряк, которому с самой ранней юности приходится уравновешивать быстрыми изгибами тела судорожные подъемы и опускания палубы маленького корабля, подбрасываемого по прихоти то сердитого, то игривого моря.
На нем была серая фланелевая рубашка, а белые брюки были опоясаны синим шелковым кушаком, плотно облегавшим узкую талию. Он хотел выйти только на минуту, но, видя, что корма затенена грот-марселем, остался на палубе с непокрытой головой. Светло-каштановые вьющиеся волосы обрамляли его красиво очерченную голову; подстриженная бородка переливала искрами, когда ему случалось попадать в полосу света, и каждый волосок ее казался тогда тонкой, волнистой золотой проволокой. Рот его был закрыт густыми усами; нос был прямой; короткий, слегка притуплённый на конце; прямо под глазами начиналась широкая полоса румянца, окрашивавшая верхнюю часть скул. Своеобразное выражение сообщали лицу глаза. Брони, более темного цвета, чем волосы, проходили прямой чертой иод широким и гладким лбом, который был гораздо белее, чем (дгорслые щеки. Серые глаза, словно пылая скрытым огнем, отсвечивали красным, и это придавало его пристальному взгляду иытливую напряженность.
Этот человек, когда-то очень известный, а теперь совершенно забытый на чарующих и безжалостных берегах Малайского моря, слыл среди своих приятелей под кличкой «Красноглазого Тома». Он гордился своим счастьем, но не своей рассудительностью. Он гордился своим бригом, который считался самым быстрым судном в этих морях, гордился всем тем, что этот бриг знаменовал.
Он знаменовал удачу на золотых россыпях Виктории; мудрую умеренность; долгие дни замыслов, любящую заботливость при постройке; великую радость его юности — ни с чем не сравнимую свободу морей; родной очаг, совершенный, ибо подвижный; его независимость, его любовь и его тревогу. Он часто слышал, как говорили, что Том Лингард не любит на земле ничего, кроме своего брига; мысленно он вносил поправку в это утверждение, прибавляя с улыбкой, что он не любит ничего живого, кроме своего брига.
Для него бриг был так же полон жизни, как огромный окружающий мир. Он чувствовал жизнь в каждом движении судна, в каждом его наклоне, в каждом качании его высоких мачт, чьи крашеные клоты вечно движутся перед глазами моряка, то мимо облаков, то мимо звезд. Для Лингарда бриг был всегда драгоценен, как давняя любовь; всегда желанен, как незнакомая женщина; всегда нежен, как мать; всегда верен, как любимая дочь.
Иногда он стоял целыми часами, облокотившись о поручень и подперев голову рукой, и прислушивался, прислушивался в дремотной тишине к ласковому и зовущему шепоту моря, пробегающая пена которого скользила вдоль гладкого черного борта судна. О чем мечтал в такие минуты одинокого раздумья этот сын рыбаков девонского побережья, который, подобно большинству своих сородичей, был глух к еле слышным голосам вселенной и слеп к загадочным сторонам бытия, который не спасовал бы ни перед каким очевидным событием, как бы ужасно, пугающе и грозно оно ни было, и в то же время был беззащитен, как дитя, перед темными порывами своего собственного сердца; о чем мечтал он в часы грез, — вряд ли бы кто мог угадать.
Несомненно, бывали минуты, когда и он, подобно большим ству из нас, поддавался внезапно проснувшемуся лиризму и уносился мыслью в области влекущие, смутные и опасные. Но, подобно большинству из нас, он почти не вспоминал об этич бесплодных путешествиях, не имевших отношения к интересам дня. И все же после этих нелепых и зря истраченных минут на его повседневной жизни оставался теплый и спокойный, хотя и не яркий, отблеск, смягчающий его прирожденную резкость и как бы еще более укреплявший связь между ним и бригом…
Он понимал, что его маленький бриг мог дать ему то, чего не дали бы ему никто и ничто в мире, нечто, принадлежавшее ему безраздельно. Зависимость крепкого человека, из мяса и костей, от послушной вещи из дерева и железа порождала смутное чув ство, походившее на любовь. Бриг обладал всеми качествами живого существа: быстротой, послушанием, верностью, вынос ливостью, красотой, способностью действовать и страдать, — словом, всем, кроме жизни. Он, хозяин, как бы придавал душу этой вещи, казавшейся ему наиболее совершенной в своем роде. Его воля была ее волей, его мысль — ее двигательным импуль сом, его дыхание — дыханием ее бытия. Все это Лингард ощущал неясно и никогда не пытался облечь свои чувства в беззвучные формулы мысли. Для него корабль был дорог и единствен, этот бриг в триста четырнадцать тонн водоизмещения, — целое королевство!
И вот, без шляпы, он вышел из-под навеса и стал ходить мерным шагом по своему королевству, размахивая на ходу руками, словно человек, отправляющийся на пятнадцатимильную прогулку по полю; при каждом двенадцатом шаге ему, однако, приходилось резко поворачиваться кругом и идти назад до гакаборта.
Шо, охватив поручень обеими руками, засунул ладони за кушак и, казалось, внимательно созерцал палубу. На самом деле он видел перед собой маленький домик с крошечным палисадником, затерянный в лабиринте спускавшихся к Темзе улиц на восточном конце Лондона. Он еще не успел познакомиться со своим новорожденным сыном, которому теперь уже исполнилось восемнадцать месяцев, и это обстоятельство слегка раздражало его и переносило его фантазию к неприглядной обстановке родного дома. Полет фантазии продолжался, однако, недолго, и скоро мысль его возвратилась к действительности. Меньше чем через две минуты он был уже опять на бриге — «весь начеку», как он выражался. Он гордился тем, что был всегда «начеку».
Манеры его были резки, и с матросами он говорил ворчливым тоном. С капитанами, у которых он служил, он был чрезвычайно почтителен по внешности, но в душе он почти всегда чувствовал к ним враждебность, ибо только очень немногие из них были «всегда начеку». У Лингарда, который подцепил его на Мадрасеком рейде с английского корабля после бурной сцены с капитаном, он прослужил еще немного; в общем, он его одобрял, хотя и признавал с прискорбием, что Лингард, подобно большинству других, отличался некоторыми нелепыми фантазиями. Эти причуды Шо называл «мыслями, которые ходят вверх ногами».
Шо был человек, каких много, — человек, не представлявший особой ценности ни для кого, кроме самого себя, и имевший значение постольку, поскольку он был главным помощником капитана и единственный, кроме него, белый человек на бриге. Он чувствовал себя неизмеримо выше подчиненных ему малайских матросов и обращался с ними с высокомерной терпимостью, хотя и был убежден, что в трудную минуту эти парни окажутся, несомненно, «не начеку».
Возвратившись из своей экскурсии на родину, он отнял руки от поручня, прошел вперед и остановился у кормы, глядя вдоль палубы. Лингард тоже остановился в своем углу и стал рассеянно смотреть перед собой. На шкафуте, между шестов, принайтовленных по обе стороны люка, виднелась группа матросов, которые примостились вокруг деревянного подноса, поставленного на свежевыметенную палубу и доверху заваленного рисом. Темнолицые, молчаливые, с ласковыми глазами, люди эти сидели на корточках и уплетали рис за обе щеки, соблюдая, однако, сдержанность и благопристойность.
Только один или два из них носили саронги; остальные, подчинившись — по крайней мере на море — недостойному европейскому обычаю, были одеты в панталоны. Двое сидели на шестах. Один, — человек со светло-желтым детским лицом, глуповато-чванной улыбкой и пучками жестких волос, окрашенных под цвет красного дерева, был тин даль экипажа, — нечто вроде помощника боцмана, или се ран га. Другой, сидевший рядом с ним, был почти чернокожий, ростом немного выше крупной обезьяны; на его сморщенном лице застыло выражение несколько комической злобности, которое часто отличает людей юго-западного побережья Суматры.
Это был кассаб, или хранитель припасов, спокойная и почетная должность. Из всего экипажа, занятого теперь ужином, кассаб был единственным человеком, обратившим внимание на появление капитана. Он что-то прошептал тиндалю, который сейчас же заломил свою старую шляпу набекрень и приобрел от этого необыкновенно глупый вид. Остальные услышали замечание, но продолжали лениво есть, причем их худые руки двигались, как паучьи лапы.
Солнце стояло не выше одного-двух градусов над горизонтом, и от нагретой поверхности воды начал подниматься легкий стелющийся туман; он был тонок и почти не виден для глаза, но все же его было достаточно для того, чтобы солнце превратилось в ярко-красный диск, вертикальный и горячий, скатывавшийся к краю горизонтального и холодного диска сияющего моря. Наконец края соприкоснулись, и водная равнина приняла вдруг окраску, мрачную, как взор врага, глубокую, как злодейский умысел.