Вспомним впечатление Куприна от прессы предреволюционных лет: «Все мы, люди России, давно уже бежим под хлыстом еврейского галдежа, еврейской истеричности, еврейской страсти господствовать, еврейской многовековой спайки, которая делает этот избранный народ столь же страшным и сильным, как стая оводов, способных убить в болоте лошадь. Ужасно то, что все мы сознаем это, но во сто раз ужасней то, что мы об этом только шепчемся в самой интимной компании на ушко, а вслух сказать никогда не решимся. Можно иносказательно обругать царя и даже Бога, а попробуй-ка еврея?!.. Каждый еврей родится на свет Божий с предначертанной миссией быть русским писателем…»[80].
Вспомним и дневниковую запись Александра Блока: «Тоска, хоть вешайся. Опять либеральный сыск. — Жиды, жиды, жиды» (7 марта 1915). «История идет, что-то творится; а жидки — жидками: упористо и умело, неустанно нюхая воздух, они приспосабливаются, чтобы НЕ творить (т. е. так — сами лишены творчества; творчество, вот грех для евреев). И я ХОРОШО ПОНИМАЮ ЛЮДЕЙ, по образцу которых сам никогда не сумею и не захочу поступить, и которые поступают так: слыша за спиной эти неотступные дробные шажки (и запах чесноку) — обернуться, размахнуться и дать в зубы, чтобы на минуту отстал со своими поползновениями, полувредным (= губительным) хватанием за фалды» (27 июля 1917)"[81].
Александр Галич, справедливо вступаясь за Пастернака, имел право пригрозить: "Мы поименно вспомним тех, кто поднял руку!". Ну, а за Россию, за Бунина, за Гумилева, за Есенина — можно вступиться?
Однако, едва только начинаешь «поименно» вспоминать тех, кто крушил русскую империю, русскую церковь и русскую культуру, как скоро становится скучно: уж очень однообразная картина…[82] Вот вполне символический эпизод: «Штеренберг, заведующий отделом искусств Наркомпроса, когда составлялись списки художников на получение карточек на краски и кисти, вычеркнул из этого списка Нестерова»[83], в чьем творчестве слишком много было «Святой Руси».
Бунин после революции 1917 года: «Рассказывают, что Фельдман говорил речь каким-то крестьянским „депутатам“: „Товарищи, скоро во все свете будет власть советов!“. И вдруг голос из толпы депутатов: „Сего не буде!“. Фельдман яростно: „Это почему?“. — „Жидив не хвате!“»[84].
…Александр Нежный в этой цитации увидел сугубое проявление моей «подлости»: «Недостойную игру ведет с нами дьякон Кураев. Великие русские тени призывает он для доказательства своей антисемитской теоремы. Ивану Алексеевичу Бунину его боголюбие со сноровкой старого раввина делает, прости Господи, незаконное обрезание. В „Окаянных днях“ Бунин передает речь некоего Фельдмана, пророчащего скорое наступление власти Советов во вселенском охвате. „И вдруг голос из толпы депутатов: „Сего не буде!“ Фельдман яростно: „Это почему?“ — „Жидив не хвате!“. Ну, раз уж Бунин, классик, нобелевский лауреат… Мощнейшая поддержка господину дьякону в его стремлении разъяснить нам, как он говорит, „этнический колорит“ русской революции. Песню его боголюбию непоправимо портит венчающая эту сцену строка. Иван Алексеевич ее написал, а г-н Кураев обрезал. Вот она: „Ничего, не беспокойтесь: хватит Щепкиных“[85].
Но подождите так горячиться, Александр Иосифович! Для начала предположим, что Бунинская заметка ограничилась только тем, что я процитировал — разве из этого можно было бы сделать хоть какой-то вывод об антисемитизме Бунина?
Запись, сделанная Буниным, есть просто зарисовка с натуры. Были ли в годы революции люди, болезненно ощущавшие ее еврейский колорит? Были. Имел ли право Бунин записать в своем дневнике реплику одного из них? Имел. Фоторепортер сделал кадр. Сам кадр — это документ, свидетельство: так было. Если кадр содержит нечто негативное — то это лишь в последнюю очередь вина фоторепортера. Отношение же самого фоторепортера к этому событию — это уже совсем иная тема.
Если бы Бунин никак не прокомментировал ту реплику — и в этом случае он не стал бы антисемитом. Нежному почему-то представляется иначе — „Ну, раз уж Бунин, классик, нобелевский лауреат…“. Ну с какой стати человек, просто передавший реплику другого человека без всякого комментария, уже становится антисемитом? Александр Иосифович, предъявите, наконец, Ваше определение антисемитизма, Ваши критерии!
Поскольку никаких уточняющих деталей у Бунина нет — то почему бы не предположить, что такие же мысли были у того депутата, т. е. все же революционера, (опять говорю у депутата, а не у Бунина!), который выкрикнул, что для мировой революции „жидив не хвате!“. Может, он это выкрикнул с разочарованием — „увы, не хвате!“?
Что было в голове у того депутата на самом деле гадать, конечно, бесполезно. Но что творится в головах Нежного и Зорина, если их так возмутила эта бунинская цитация? Почему же они так легко прозревают антисемитизм там, где не было ни призыва к погромам, ни даже размышлизмов о том, что еврейский народ, дескать, хуже русского… Может, дело в том, что в них самих слишком глубоко укоренена установка на поиск врага? И еврейская подозрительность по отношению к гоям пересилила христианский (и, как говорят по иным поводам, даже демократический) императив, повелевающий сомнение истолковывать в лучшую сторону?
Я же бунинскую зарисовку использую просто в качестве фотодокумента того времени. Раскройте эту страничку в моей книге![86] Там нет ни слова о самом Бунине! Не Бунин-мыслитель, а Бунин — очевидец был интересен для меня. Мне были интересны не комментарии Бунина, а тот эпизод, которому он был свидетелем… Когда сегодня мы смотрим старые кинохроники „пятилеток“ — мы ведь совсем не обязаны воспринимать их так же, как их переживали их создатели… Бунинский рассказ о реплике из толпы — „жидив не хвате!“ — я приводил в качестве свидетельства о том, какие отклики в своих современниках порождала „великая русская революция“, но вовсе не для того, Чтобы сказать, как сам Бунин воспринимал ее. Но с точки зрения Нежного журналистика должна быть партийной: недостаточно просто отразить происшедшее, надо обязательно дать ему партийную принципиальную оценку. И воздержание от оценки есть уже идеологическое преступление…
Слова, цитированные мною, были выкрикнуты из толпы громко. Дополнение Бунина (якобы умышленно „обрезанное“ мною — да еще, по компетентному сравнению Нежного, „со сноровкой старого раввина“) осталось тогда лишь в голове самого хрониста окаянных дней России. Бунин передал настроения людей. Как на свидетеля я на него сослался — и при этом не сделал никаких своих комментариев о том, разделял ли Бунин такое суждение. В чем же моя „подлость“? Неужели подлостью будет репродукция старой фотографии без сопровождавшей ее подписи?..
Да и реакция Бунина говорит о том, что у меня есть право говорить о еврейских специях на кухне русской революции. Ведь Бунин не возмутился: „При чем тут жиды, это все Щепкины!“. Услышав про фельдманов, он просто напомнил, что есть еще и щепкины… И тут я совершенно согласен.
Более того, ситуация с этой сценкой становится весьма непростой, если вспомнить, о ком сказаны комментирующие слова Бунина: мол, даже если не хватит фельдманов, — „ничего, не беспокойтесь: хватит Щепкиных“. Е. Н. Щепкин, о котором идет речь — совсем не „дядя Ваня“ и не „голос России“. Речь идет о профессоре Одесского университета, депутате Государственной Думы (в которой он примыкал к лево-кадетскому крылу).
В 1905 году Щепкин отметился тем, что помог созданию в Одессе атмосферы, способствующей беспределу революционизирующих евреев, и тем самым (уже не желая этого) — народному гневу на означенных хулиганов. После объявления царского октябрьского манифеста о даровании гражданских свобод местная власть долго не получала никаких инструкций сверху и сама не везде могла сообразить — где же теперь проходят границы дозволенного и недозволенного. „После объявления Манифеста, с утра 18-го, командующий Одесским военным округом генерал Каульбарс, чтобы "дать населению возможность беспрепятственно использовать предоставляемую Манифестом свободу во всех видах", — распорядился всем войскам не показываться на улицах — "дабы не нарушать среди населения радостного настроения". Градоначальник же Одессы еще и снял с улиц городовых — и вот это как раз по просьбе профессора Щепкина. Городской голова Крыжановский вместе с университетским профессором Щепкиным, вызванные Нейдгартом для совещания, вместо этого потребовали, чтобы Нейдгарт, "разоружив немедленно полицию, спрята[87] её", иначе, добавил Щепкин, "не обойдётся без жертв мщения и… полиция будет разоружена захватным правом". (На следствии у сенатора он потом отрицал такую резкость своих выражений, но, видимо, они не были мягче, судя по тому, что он в тот же день передал студентам 150 револьверов, а на следствии отказался указать источник приобретения.) И Нейдгарт вслед за этим разговором распорядился: снять постовых городовых со всех постов (даже не предупредив о том полицмейстера), — "таким образом, с этого времени весь город оставлен был Нейдгартом без наружной полицейской охраны" — что ещё можно понять как спасение жизни постовых, но ведь при этом — и без всякой воинской охраны на улицах, что уже было вполне маразматическим распоряжением".[88]
Более того, ситуация с этой сценкой становится весьма непростой, если вспомнить, о ком сказаны комментирующие слова Бунина: мол, даже если не хватит фельдманов, — „ничего, не беспокойтесь: хватит Щепкиных“. Е. Н. Щепкин, о котором идет речь — совсем не „дядя Ваня“ и не „голос России“. Речь идет о профессоре Одесского университета, депутате Государственной Думы (в которой он примыкал к лево-кадетскому крылу).
В 1905 году Щепкин отметился тем, что помог созданию в Одессе атмосферы, способствующей беспределу революционизирующих евреев, и тем самым (уже не желая этого) — народному гневу на означенных хулиганов. После объявления царского октябрьского манифеста о даровании гражданских свобод местная власть долго не получала никаких инструкций сверху и сама не везде могла сообразить — где же теперь проходят границы дозволенного и недозволенного. „После объявления Манифеста, с утра 18-го, командующий Одесским военным округом генерал Каульбарс, чтобы "дать населению возможность беспрепятственно использовать предоставляемую Манифестом свободу во всех видах", — распорядился всем войскам не показываться на улицах — "дабы не нарушать среди населения радостного настроения". Градоначальник же Одессы еще и снял с улиц городовых — и вот это как раз по просьбе профессора Щепкина. Городской голова Крыжановский вместе с университетским профессором Щепкиным, вызванные Нейдгартом для совещания, вместо этого потребовали, чтобы Нейдгарт, "разоружив немедленно полицию, спрята[87] её", иначе, добавил Щепкин, "не обойдётся без жертв мщения и… полиция будет разоружена захватным правом". (На следствии у сенатора он потом отрицал такую резкость своих выражений, но, видимо, они не были мягче, судя по тому, что он в тот же день передал студентам 150 револьверов, а на следствии отказался указать источник приобретения.) И Нейдгарт вслед за этим разговором распорядился: снять постовых городовых со всех постов (даже не предупредив о том полицмейстера), — "таким образом, с этого времени весь город оставлен был Нейдгартом без наружной полицейской охраны" — что ещё можно понять как спасение жизни постовых, но ведь при этом — и без всякой воинской охраны на улицах, что уже было вполне маразматическим распоряжением".[88]
В 1906 г. Щепкин в публичной речи заявил, что шлет Столыпину пожелание «неудач, поражения и гибели, шлет ему народное проклятие»[89]. Затем он становится левым эсером и, наконец, большевиком. В 1919 г., будучи одесским «комиссаром народного просвещения», выгнал из университета 21 профессора (естественно, назвав их «черносотенцами»)… Вот в пору его «комиссарства» и встречает его Бунин: «Недавно встретил на улице проф. Щепкина… Движется медленно, с идиотической тупостью глядя вперед. Грязнейший бумажный воротничок, подпирающий сзади целый вулкан, гнойный фурункул, и толстый старый галстук, выкрашенный красной масляной краской. Рассказывают, что Фельдман говорил речь каким-то крестьянским „депутатам“…».
Верно — много было русских «либералов», «с идиотической тупостью» требовавших разрушения своего государства (вспомним хотя бы их поздравительные телеграммы японскому императору в связи с победами японской армии над русской)… Но все же тот, кто подначивает человека ненавидеть свою страну, тот, кто подталкивает больного к пропасти, занимается нечистым делом. Фельдман, радикализирующий «идиотическую тупость» щепкина, — персонаж в любом случае малосимпатичный.
Но борцы с «антисемитизмом» не желают видеть фельдманов: «это все щепкины сами сделали! А теперь, чтобы не видеть своих грехов, валят все на евреев!».
А наиболее продвинутые бойцы политического фронта вообще твердят, что марксизм и большевизм — порождение русского православия. Пусть дедушка Карла Маркса был раввином. Пусть в Ленине не было ни капли русской крови, а его прадеда звали Сруль Мойшевич[90]. Все равно нельзя говорить о еврейском факторе в катастрофе России.
Верно, не произошел бы обвал России, если бы не была больна она сама. Но представьте, что больной, неуравновешенный человек решил совершить самоубийство. Он стоит на подоконнике, раздумывая, прыгнуть ему или еще подождать. И тут входит в комнату его приятель и начинает его подзуживать: «Ты знаешь, все великие люди кончали жизнь самоубийством. Даже великий античный философ Эмпедокл так поступил. А вспомни Ставрогина! Не позволяй себе жалости к себе и своим близким! Покажи им, что ты способен на поступок! Буревестник просит бури! Распахни окно, ощути романтику Революции!..». И несчастный сигает вниз.
Болезнь долго зрела в нем самом — это правда. Но так ли уж безвинен тот, кто в сотни газет десятилетиями зудил ему «бросься! кинься! решись! прокляни!»? И так ли уж бескорыстны эти подговорщики, если по итогам вышло, что «приятель» переехал в опустевшую квартиру из своего подвальчика (из «черты оседлости» — да прямо в «дети Арбата»).
Есть очень узнаваемая притча в предсмертной книге В. Солоухина: «Вот живет в крепком и светлом доме большая и благополучная семья. Пусть хоть крестьянская. Отец еще в силе, пятеро сыновей, у каждого сына по жене, свекровь, как полагается, дети. Попросился прохожий человек приютить его на несколько дней. Скромно попросился, где-нибудь около порога, чтобы его приютили. Лишь бы тепло и сухо. Сидит он около порога и за всем наблюдает. Как работают, как едят, как друг с другом разговаривают. Вот идет мимо него один из сыновей. „Иван, а Иван, — говорит ему странник. — Это твоя жена Марья-то?“. — „Моя“. — „А что это на нее старик-то поглядывает? Отец-то твой? Он на нее поглядит, а она сразу и покраснеет. И улыбается как-то странно“. — „Ты смотри у меня, — замахивается Иван в сердцах. — Расшибу!“. — „Да я что? Я ведь ничего. Я только так. И нет ничего у них, сам знаю. Сдуру это я сболтнул, сдуру“. „Степан, а Степан!“ — „Ну что?“ — „Отец-то твой Ивана-то больше любит, я замечаю. Разговор слышал. Сперва, говорит, Ивана отделю и лучшее поле ему отдам, а Степан подождет“. Тут мимо странника проходит жена Ивана: „Марья! Степанова-то жена поглядывает на твоего Ивана. Завидует она тебе. Оно и понятно. Степан-то вон какой хилый, слабый, и Иван у тебя — кремень. А вот она к нему и льнет. А ты остерегайся. Пелагея-то вчера за каким-то зельем к старухе Матрене ходила“. Степановой жене. Пелагее другое скажет: „У Марьи-то платьев больше, чем у тебя. Видно, больше ее муж любит. А ты чем плоха…“. Всем в отдельности нашепчет и наскажет: „Обирает вас отец-то. Вы работаете, работаете, а денежки он в кубышку кладет. А вы имеете такое же право…“. Ну, короче, схема ясна. Через неделю в доме ни мира, ни семьи. Драки, кровопролития и убийства. Кого в больницу везут, кого на каторгу. После убитого мужа осталась Марья одна. Странник женился на ней и стал в доме хозяином. А может, и ее прогнал, беззащитную. А себе со стороны другую бабу привел. А, между прочим, по этой простенькой схеме происходили на земле все революции»[91].
Композитор Георгий Свиридов, повидавший и советские и послесоветские годы, в одном не заметил различия: «Все убытки и потери в области искусства списаны на Сталина и Жданова, на Государство. Но дело в миллион раз сложнее. Государство давало лишь сигнал к атаке: „Можно травить! Ату их!“ Травлю же и все злодейства по истреблению культуры творила, главным образом, сама творческая среда, критики, философы, хранители марксистских заветов, окололитературные, околомузыкальные, околохудожественные деятели и т. д. Вот эти „полуобразованные“ держат в своих руках всю художественную, всю интеллектуальную жизнь, всю культуру и, что самое страшное, всю машину ежедневного, ежечасного воздействия на совершенно беззащитные головы подданных, обитателей государства. Нет ничего, что можно было бы противопоставить ежедневному присутствию в каждой семье, в каждом доме всех этих пропагандистов, использующих эту пропагандную машину для ломки, оболванивания человека, для систематического внушения ему чувства полного своего ничтожества, невежества, тупости, извечной бездарности России и нашего народа… Мысль, лежащая в основе этого искусства, такова: с Христианством как идеей покончено навсегда, оно изжило себя, не питает более душу и т. д. Такая философия нужна тем людям, которые несут в себе иную веру, иное ощущение мира, иную мысль о нем. Это мысль о неравенстве человеков, о неравенстве рас, об избранности для Власти, а не избранности для Жертвы, не избранности для Божественной истины, как ее понимает Христианство… Хозяева Мира, а они — есть, и не надо кричать о „демократических свободах“ Всему миру… Они посадили его, этот народ, на железную цепь, бесконечно унижая его, третируя, истребляя его святыни, его веру православную, его культуру, а главное — сам этот народ, который служил своей безликой массой своим палачам и тиранам, кровью своею питая их чудовищную, беспощадную власть… Несомненно — в основе геноцида, истребления христианских (главным образом) народов лежали мотивы Религиозного подвига, завоевания земли, истребления иных, иноверных племен, борьба с иноверцами-христианами. Никакими классовыми признаками нельзя объяснить неслыханные за последние 2000 лет казни: дворян, купечества, фабрикантов, помещиков, высокого духовенства и простых монахов, рабочих и десятков миллионов крестьян, солдат и матросов, генералов и офицерского корпуса, армии и флота. Истреблялись не сословия, а народы. И если бы не нужен был рабский слой для рабского труда, были бы истреблены все русские до единого человека, за исключением немногих, связанных семейным родством с ними, и то — строго по выбору. Коммунизм — дымовая завеса антихристианства, нарисованный на тюле макет якобы будущего общества процветания и всеобщего равенства. На деле же было установлено рабовладельческоеобщество библейского образца. Всенации, кроме одной, были в равном — абсолютно рабском положении»[92].